
Полная версия:
Собака

Алексей Чеслов
Собака
Сортавала. Август 2026-го года.
− Почему папа выбрал маму? – Тихо прошептала она и продолжила. − Я долго размышляла на эту тему и ответа так и не нашла. Мама была невысокая, аккуратная, ладная. Небольшая, вечно юношеская грудь, сияющие глаза, точеная фигурка. Папа – огромный, сутулый, угловатый, с крепкими добрыми руками и неуклюжими ногами-ходулями. Она была красивая, он заурядным. Обычная семья. Отец безумно меня любил, мать так же безумно ненавидела. Родила, как будто избавилась от смертельного заболевания: исторгла из себя, выскребла, как злокачественную опухоль. Соседская тетка Розалия, когда ее привезли из областного онкологического центра умирать домой, рассказывала мне, что мама тяжело ходила. Беременность ей давалась мучительно.
Я любила приходить к соседке и сидеть у кровати. Розалия пахла больницей, прокисшим молоком и гниющим мясом. Ее пальцы жили как будто отдельно от умирающего тела: целыми днями напролет она плела коврики из тряпья, распустив его на лоскуты, и рассказывала, вспоминая свою жизнь и жизни близких, соседей и друзей. Она погружалась в воспоминания о детстве, потом засыпала на ходу. При этом ее шустрые пальцы не прекращали плетения. Немного подремав, она открывала глаза и продолжала рассказ, меняя тему. Ее губы тряслись, растягиваясь в тонкий горизонт, тут же болезненно отекая; они как будто сползали с ее лица, превращались в малюсенькую дырочку, из которой доносился хрип и свист. Это была музыка смерти.
Розалия рассказывала, что однажды, когда она была маленькой девочкой, ее бабка топила котят. Светило солнце. Кошка лежала на крыльце в углу, а бабка, поставив перед ней небольшую деревянную скамеечку, подкладывала под кошку морщинистую ладонь и ожидала. Когда на свет появлялся мокрый слепой котенок, она хватала его и бросала в ведро с водой, тут же прикрывая свой грех эмалированной крышкой с нарисованными на ней грибами. Грибы были красивыми: толстые белые ножки и оранжевые коренастые шляпки. Розалия стояла перед ведром и, сложив на груди ладошки, раскачивалась и, плача, умоляла бабушку: «Хотя бы этого, бабулечка, хотя бы этого давай оставим в живых». Но морщинистые руки вытаскивали и отправляли новорожденных котят под крышку с грибами. Тогда маленькая Розалия выхватила одного котенка и пустилась наутек. Она прижала мокрое существо к себе со всей силы и унеслась далеко в лес, а когда остановилась, поняла, что котенок умер. Она заплакала и сказала ему: «Ты просто смотрел туда, куда смотрят все слепые – прямо сквозь всё. Сквозь меня, сквозь забор, сквозь небо. Мне папа говорил, что бог везде. В каждой букашке и в каждой дождинке. А мама говорила, что он в добром сердце. Я тогда заглянула под крышку ведра, куда тебя закинула бабушка. Там было пусто. Только вода и смерть. И никакого бога».
Закончив вспоминать детство, Розалия начинала качать головой:
«Странно. Вокруг полно невидимых смертей. Папа говорил, что мир усыпан трупами, просто мы их не замечаем, пока сами не столкнёмся. Вот и я не замечала. А теперь вижу. Вижу, как жизнь уходит из меня. Она не уходит куда-то. Она просто гаснет, как лампочка. И никто не придёт её чинить».
Потом она откладывала в сторону готовый коврик и бралась за новый.
«Раньше я думала, что смерть – это когда лежишь и смотришь в небо. А она, оказывается, бывает вот такая. Маленькая. Как будто ты живая, молодая. Бессмертная. Но в один миг в тебе ломается что-то. Вот и всё. И твое сильное дыхание теперь как шёпот. И ты уходишь туда, где темно и тихо. Я умру, деточка, и ты умрешь, и все, кого ты знаешь, тоже умрут. Только умирая, ты должна что-то оставить в своем сердце, то, что можно забрать навсегда с собой. Я бы никогда не хотела знать, что под самыми красивыми нарисованными грибами иногда прячется пустое ведро с мертвой водой. И бога там нет. Есть только мы. На минуточку. Пока ты ещё здесь. И тащить с собой это я не хочу… но придется и это тащить».
Я никогда не прерывала ее, каждый раз слушая внимательно. Я входила в комнату, где она лежала, и Розалия встречала меня всегда одной и той же фразой. Она осторожно приподнималась на локтях и говорила:
«Каля-маля, вчера была, сегодня опять пришла».
Я не знала, что это значит, и не спрашивала. Я улыбалась, проходила к ней и, поцеловав в желтую от болезни восковую холодную щеку, усаживалась рядом прямо на плетеный прикроватный коврик. Я гладила ее ноги и слушала.
«Твоя мама ходила тяжело. Ее лицо было зеленого цвета, руки тряслись, а ноги подкашивались. Ее рвало по любому поводу, будь то случайно залетевший в наш двор запах свежей выпечки или одеколон, которым любил обливаться по утрам твой отец. Она тут же сгибалась пополам, как сломанная ветром тростина, и исторгала из себя желчь и кислоту. Однажды твоя мама забралась по пожарной лестнице до второго этажа и спрыгнула вниз, в надежде, что ты выскочишь из нее, как дурная пуля. Но ты вцепилась в ее внутреннее мясо своими сильными ручками. Потом она подолгу лежала в горячей воде, пытаясь сварить тебя заживо. Пила воду с йодом и травилась уксусом. Она выдавливала тебя из себя, но ты вцепилась в ее нутро, не желая умирать».
Мать била себя в живот кулаками и высказывала отцу, что весьма сожалеет о своем замужестве и беременности. Что все это подвело черту под ее прежней жизнью, которая была привлекательнее нынешней. Она жаловалась отцу, что могла идти куда желает и иметь любовные отношения с кем захочет. Она с легкостью знакомилась на дискотеке с каким-нибудь заезжим морячком и с такой же бессовестной легкостью проводила с ним ночь. Она тягостно вспоминала те сладостные денечки и считала, что замужеством ее не иначе как прокляли.
Розалия гладила меня по голове живыми руками. Встречая мою мать, она качала головой и внушала ей, что беременность – это не болезнь и не порча, а милость Аллаха. Мать яростно хохотала ей в лицо и вопрошала о том, мол, где Розалия видит своего Аллаха, если все вокруг заплыло дерьмом. «Люди, – говорила мать, – обнаглевшие свиньи. Колбаса в магазине из туалетной бумаги, картошка в овощном гнилая, а вода в кране вонючая». И где между всем этим Аллах, она не видит.
Розалия жалела ее: если она не видит вокруг себя Бога, значит, она умалишённая. И в таком случае ей нужен Муршид – всезнающий и всеблагой учитель, наставляющий на путь истины.
Позже о важности Муршида в жизни каждого человека Розалия рассказывала и мне. Я не спорила, но она, будучи мудрой, хоть и умирающей женщиной, пыталась донести до меня простые истины. Она объясняла, что я должна простить свою маму и не сметь ее ненавидеть. Она поведала ветхозаветную историю Иосифа и его братьев. Я до сих пор ее помню: Иосиф, проданный братьями в рабство, ставший правителем Египта, прощает их и видит в этом Божий промысел. В том был высший урок всепрощения и веры в то, что Бог может обратить зло во благо.
Я узнала про библейских царей Давида и Саула. Давид, преследуемый Саулом, отказывается убить его, когда имеет такую возможность. И здесь, повторяла Розалия, божественный промысел: уважение к помазаннику Божьему и отказ от мести, даже когда она кажется оправданной.
Ещё она рассказала про мученицу Елизавету Фёдоровну, жившую во времена Октябрьской революции. После убийства её мужа, великого князя Сергея Александровича, она посетила в тюрьме убийцу, простила его от имени супруга и оставила ему Евангелие. В этом – активное милосердие и прощение даже в ситуации личной трагедии, подражание Христу. Прощение – это божественное качество. Бог открывает Себя как Бог человеколюбивый и милосердый… многомилостивый и истинный.
Затем Розалия открывала лежащую возле ее кровати книгу. Я спрашивала, почему она читает Библию, если жила мусульманкой. Розалия болезненно улыбалась и отвечала, что всю жизнь собиралась прочитать эту книгу, но не находила времени. То рожала и растила детей, то заботилась о семье, то еще что-то. А вот теперь, когда ее тело почти сгнило для этого мира, времени у нее стало предостаточно. Приходил мулла, и она попросила у него благословения на чтение Библии. Потом она гладила меня по голове и говорила, чтобы я больше не приходила, что сегодня ночью Аллах избавит ее от мучений и боли. Просила меня обязательно найти своего Муршида. Учитель нужен, чтобы не свернуть с пути и дать надежду, когда жить станет невыносимо. А невыносимо, считала она, становится рано или поздно каждому. И в такие трудные минуты без Муршида не выжить никак.
Затем она открыла книгу и прочитала на прощание дрожащим голосом вслух:
«Будьте друг ко другу добры, сострадательны, прощайте друг друга, как и Бог во Христе простил вас».
Я заплакала и, поднявшись с коврика, направилась к выходу. В дверях я обернулась и спросила о том, почему она именно об этом мне рассказала. На что Розалия ответила не задумываясь: «Вся жизнь человека – это грех и прощение».
«Грех и прощение», – повторила я и ушла. А ночью она умерла.
− Твоя мама когда-нибудь улыбалась? – Спросил Максимов и внимательно на нее посмотрел.
− Да, − ответила она, − когда вспоминала свое детство в Карелии.
Июль 2026-го года. Максимов
Если у следователя по особо важным делам не всё в порядке, значит, есть работа для психолога и криминального профайлера Максимова. Николай Анатольевич соскучился по настоящей работе. Не то чтобы он хотел воскрешения очередного мучительного призрака. Но унылые отчеты после бесед с насильниками, малолетними ворами и особо опасными рецидивистами, приговоренными к пожизненному заключению, надоели. Последние два года он занимался криминальной рутиной или принимал пациентов в частном порядке. Максимов не желал мирозданию зла, но нуждался в чём-то выдающемся.
Он отлично помнил, что тенистые аллеи подмосковных парков и тихие спальные районы таят в себе не только умиротворение, но и жуткие истории, которые леденят кровь даже спустя десятилетия.
Возможно, самым циничным и хладнокровным из всех был Фишер, он же Сергей Головкин. Этот зоотехник и примерный семьянин оказался садистом, охотящимся на мальчиков. Период его активности с 1986-го по 1992-й год стал настоящим кошмаром Подмосковья. Головкин заманивал подростков в свой гараж в поселке Удельная, где они подвергались нечеловеческим пыткам. Всего на его счету не менее 11-и замученных детей. Сергей Головкин стал последним человеком, расстрелянным по приговору суда в России. Это случилось в далеком 1996-м году. Николай тогда был стажером и на всю жизнь запомнил его взгляд: ни ярости, ни ненависти, лишь пустота и удивительное спокойствие… леденящая всепожирающая пустота.
Столь же масштабной, но совершенно иной была фигура Александра Пичушкина, уроженца подмосковных Мытищ. Продавец из супермаркета, известный как Битцевский маньяк или Убийца с шахматной доской, превратил лесопарк на юге Москвы в поле для убийств. С 2001-го по 2006-й год он совершил 49 доказанных преступлений. Пичушкин, подражавший своему кумиру Чикатило, нападал на бездомных, женщин и случайных посетителей парка. Он мечтал увеличить число жертв до 64-х, по числу клеток на шахматной доске, и считал себя богом, решающим человеческие судьбы. Максимов знал, что маньяк до сих пор жив и здоров – отбывает пожизненное в «Полярной сове», исправительной колонии № 18 Управления Федеральной службы исполнения наказаний по Ямало-Ненецкому автономному округу. Учреждение особого режима для пожизненно осуждённых.
Контрастировал с ними по способу убийств Василий Хилецкий по прозвищу «Домодедовский потрошитель». Действовавший в 2006-2009-м годах в Домодедово и Подольске, он орудовал обычным топором. Его почерк был жесток и стремителен, а жертв он не щадил.
Еще вспомнился бывший актер Алексей Гаськов, чья бездарная карьера привела его на скамью подсудимых. По последним данным, он признался в более чем ста убийствах девушек и женщин, совершенных на протяжении многих лет. Выслеживая жертв в подмосковных парках, Гаськов насиловал и убивал их. Десятилетиями он скрывался от правосудия, пока не появились технологии ДНК-анализа.
Черников просто так никогда не звонил:
– Коля, сегодня ты должен быть в Краснодаре.
У Максимова на вечер была запланирована шабашка: душещипательная беседа с женой богатого бизнесмена на предмет выявления ее гештальтов. Поэтому он учтиво переспросил.
– Стас, насколько это серьезно?
Черников постарался ответить спокойно:
– Коля, у твоего офиса стоит служебная машина. Она прямо сейчас отвезет тебя на подмосковный военный аэродром. Там будет стоять такой серенький самолетик с надписью «Армия России». И прямо сейчас ты сядешь в него и прилетишь в Краснодар. Пока здесь на месте преступления ничего не убрали и работает опергруппа, я тебя искренне жду. Надеюсь, я все объяснил максимально доходчиво.
Уже через час Максимов сидел в неудобном жестком кресле военного самолета и готовился к взлету. В мессенджер полковник Черников прислал несколько фотографий и файл с документами. Прикрепил комментарий: «Пока летишь, ознакомься с делом и посмотри фото с места преступления. Это не Краснодар, а Омск. Все детали при личной встрече».
Николай Максимов был далеко не молодым человеком высокого роста, с густой аккуратной бородой и усами; темные волосы тронуты сединой. Две незначительные залысины на высоком лбу придавали ему вид умудренного и начитанного человека. Прямой крупный нос, волевой подбородок и честные темно-карие, почти черные глаза. От него всегда пахло дорогим парфюмом, элитным кофе и корицей, которую он любил добавлять в свой кофе. В его кабинете – репродукции Густава Климта, полумрак, удобная кушетка. Но это фасад. За ним скрывался человек, который каждое утро смотрел в зеркало и видел убийцу собственной дочери.
Двадцать два года назад после ночного загула он сел за руль. Пятнадцатилетняя дочь Лена села рядом – не пристегнулась. Он не справился с управлением. Она вылетела через лобовое стекло. Он отделался сотрясением и сломанной ключицей. Жена ушла. Лицензию отобрали. Суд дал четыре года условно. Но настоящий приговор он вынес себе сам.
Он звонит ей почти каждый день. Иногда – каждую ночь.
«Да, папочка», – отвечает она. И он знает – ее на самом деле нет. Но слышит. Она смеется, когда он пытается шутить. Она укоряет, когда чувствует запах алкоголя в его дыхании. Она подсказывает – всегда подсказывает – ту самую нить, за которую нужно потянуть. Она у него умница.
«Ты снова выпил, папочка», – говорит она равнодушно, и он ненавидит себя за то, что не может соврать мертвому ребенку.
«Ты меня обманываешь», – шепчет она, и он выливает виски в раковину, клянясь больше ни капли в рот не брать.
Она помогает ему ловить маньяков. Подсказывает параллели, которых он не замечает. Она его главный помощник. И его главное наказание.
Он не сумасшедший. Или сумасшедший, и это вопрос определения. Мозг Максимова перестроился после аварии: он действительно верит, что разговаривает с Леной. И эти разговоры работают. Он находит нюансы, которые не видят следователи. Он раскалывает психопатов, которые молчат годами.
Главный прибор в сложной работе – его собственная разбитая психика. Он погружается в чужое безумие, потому что свое уже изучил до дна. Максимов научился жить с чудовищем внутри. Каждое утро он просыпается и вспоминает то утро, запах булочек из кухни, босые ноги дочери на крашеном крыльце, ее смех, ее ситцевое платье, ее руку, тянущуюся к солнцу. А потом этот проклятый бетонный столб, стекло, тишина.
«Я помню наше с тобой утро», – говорит он Лене. И она отвечает: «Тогда не пей, папа».
Он не пьет. После последнего громкого дела, когда они с Черниковым раскалывали Родиона Смураго, укрывающего детей под землей, он завязал. С тех пор прошло два мучительных года бездействия. Даже Лена стала звонить реже.
Кто он на самом деле, психолог Николай Анатольевич Максимов?
Он цитирует Хемингуэя: «Нет ничего лучше, чем охота на человека» – и сам пугается собственного цинизма. Он рассказывает Черникову о маньяках с ледяным спокойствием профессионала и трясется от ужаса, когда остается один.
«Маньяком становятся или рождаются?» – спрашивает он. И не ждет ответа. Потому что знает: он сам стал убийцей в одно пьяное утро. Не маньяком – убийцей. Разница есть? Для погибшей девочки – никакой. А для него?
Он человек, который спускается в чужую тьму, чтобы вытащить оттуда живых. У него нет страха смерти – он уже пережил свою маленькую смерть в день аварии. Нет страха безумия – он уже балансирует на грани, разговаривая с призраком. Нет страха боли – он носит свою внутри каждый день. Он инструмент. И сам себе палач. Он звонит дочери и слышит: «Ты у меня молодец, папулечка». И этого достаточно, чтобы жить дальше. Или чтобы не умереть. Какая разница.
Он хорошо помнил то громкое дело. Маньяк воровал детей и укрывал их. Максимов ненавидел Родиона Смураго не как профессионал, а скорее как отец. Два года назад он сидел в кабинете, перечитывая материалы дела: дети в погребах, дети в колодцах, дети, которые задыхались в темноте, царапая ногтями крышки, пока их палач спокойно запирал замок и уходил в свой сладкий трип. Родион утверждал тогда, что ничего не помнит. Максимов ненавидел эту ложь. Ненавидел самого Смураго.
«Сука», – шептал Максимов, сжимая кулаки так, что ногти впивались в ладони до крови. «Ты помнишь. Ты всё помнишь. Каждую жизнь, которую ты отнял. Каждый крик, который ты заглушил крышкой. Каждую девочку, которая верила тебе, пока не поняла, что волшебства нет. Только смерть. Причем ужасная: от обезвоживания и удушья».
Желание его убить пришло не сразу. Сначала была работа: холодная, профессиональная, методичная. Он погружал Смураго в химический сон, щелкал пальцами, гипнотизируя, вытягивал воспоминания, фиксировал, анализировал. «Я психолог, а не палач», – повторял он себе. Но ночами он представлял другое: как берет шприц с чем-то мгновенным и необратимым, как подходит к кушетке, на которой лежит Смураго, расслабленный, беззащитный, с бегающими под веками глазами. Максимов наклоняется, нащупывает яремную вену – он прекрасно знает анатомию, он сто раз видел, как это делают.
Один щелчок. Всё.
Без боли. Без страданий. Без права на последнее слово. Так, как Смураго не поступал ни с одним ребенком. Он заставлял их ждать. Часами. Днями. Пока воздух не становился липким, пока надежда не умирала раньше тела.
Максимов хотел, чтобы Смураго понял. Не почувствовал, а именно понял, что он такое. Что сделал. Что с ним теперь будет. Максимов верил в собственную силу возмездия.
«Я убью тебя», – шептал он в пустоту кабинета. «Я сделаю это сам. И плевать на суд, на присяжных, на адвокатов. Ты не заслуживаешь суда. Ты заслуживаешь меня».
Но он не убил.
Когда Смураго, корчась от истерического смеха, протянул руку и издевательски произнес: «Делай свое дело, док», Максимов замер. Шприц зажат в пальцах, игла блестела, рука не дрожала, впервые за много лет не дрожала. Он мог. Один жест. И всё. Но в тот миг он увидел не подонка Смураго. Он увидел Лену. Не мертвую дочь, лежащую на асфальте в луже крови, нет. Лену, что жила в его телефонной трубке. Лену, что говорила: «Ты у меня молодец, папулечка».
«Я не он, – понял Максимов. – Если я убью его сейчас, я стану таким же. Палачом. Тем, кто решает, кому жить. Тем, кто играет в бога».
Он убрал шприц.
Детей он тогда нашел и спас, а Родиона Смураго признали вменяемым и осудили на пожизненный срок. Спустя два дня после суда Максимов узнает, что Смураго покончил с собой в камере следственного изолятора, не дождавшись этапа. Он откусил себе язык и умер от кровопотери.
Максимов напьется в тот вечер то ли от счастья, то ли от горя. С одной стороны, он был рад, что этого подонка больше нет. С другой, всей душой желал для него худшего наказания. Он хотел, чтобы тот долго жил и мучился, сидя в клетке.
Впереди была жизнь со звонками в пустоту и разговорами с мертвой дочерью. С тихим, почти невесомым облегчением, которое приходило только в такие минуты, когда кто-то оставался жив благодаря его работе. Не он. Не Лена. Кто-то, кого можно было спасти. И он спасал. Вернее, стремился спасать, но реального дела за два года так и не случилось.
И вот сегодня – звонок полковника Черникова.
Максимов рассосал леденец, предложенный ему при посадке в самолет, и посмотрел в иллюминатор.
«Кажется, взлетели», – он расслабил ремень безопасности и открыл присланное Черниковым сообщение.
На серии фотографий с места преступления у фонаря на асфальте лежал мужчина. Армянин, на вид не более тридцати. Ухоженная голова, дорогая обувь. На запястье золотые часы. Тут же прилагалось фото с обложки какого-то журнала, где убитый красовался в модном костюме и галстуке. Надпись гласила: «Гений из Краснодара Арташ Карапетян поделится на Сибирском экономическом форуме новейшими разработками».
Максимов открыл файл и начал читать. В неблагополучном районе Омска был найден труп молодого экономиста, приехавшего на всероссийский форум. Причина смерти – множественные ножевые ранения. Орудие убийства – обоюдоострый охотничий нож с длиной лезвия не менее 15-и сантиметров. Далее описывался характер повреждений.
Он пролистнул несколько страниц вперед.
«Карапетян разместился в престижном «Ибис Отеле», который находится в историческом центре города. Он был почетным спикером форума. Со слов консьержа, молодой экономист вызвал такси и уехал в тот вечер. Больше его в отеле никто не видел».
Максимов вернулся к фотографиям. Начал размышлять вслух:
– Успешный человек, прибыв на форум, выступает там. А после садится в тачку и едет в неблагополучный район незнакомого города. При этом его не ограбили. Просто и безжалостно закололи ножом, перерезав глотку, как ритуальной овце.
На протяжении всего пути Максимов разглядывал фотографии, делая пометки в рабочем блокноте. После посадки его галантно усадили в служебный автомобиль и повезли в нужном направлении.
– Зачем Черников прислал мне этого Карапетяна? Банальное убийство в Сибири и то место, куда меня так срочно доставляют, как-то связаны?
Водитель заглушил двигатель, и Максимов еще несколько секунд сидел неподвижно, глядя на массивный забор. Серый, сложенный из клинкерного кирпича, он производил впечатление несокрушимой крепостной стены. Преграда без единой щели, без намёка на человеческое тепло. Высокий, не менее трёх метров, с камерами видеонаблюдения на углах.
– Ну что ж… – тихо сказал он и подхватил портфель.
Выходя из авто, психолог одёрнул пиджак. Приблизился к входу. Калитка оказалась тяжёлой, обшитой листовым металлом. Электронный замок с цифровой панелью тускло отсвечивал матовым чёрным пластиком. Максимов уже потянулся к кнопке домофона, но заметил, что дверь чуть приоткрыта.
«Там наверняка еще работает оперативная группа».
Калитка поддалась с неохотным протяжным скрипом, будто предупреждая кого-то внутри о визитёре.
Максимов невольно огляделся. За забором, который казался границей целого мира, скрывалась совсем иная вселенная. Обширный, не меньше полутора соток, двор был вылизан, доведён до музейного совершенства. Прямо перед входом расстилалась изумрудная лужайка: мягчайший ковёр, на который стыдно было ступить ногой. Газон подстрижен так ровно, будто его выверяли лазерным уровнем: ни травинки выше соседней, ни намёка на оголтело залетевший сюда и проросший одуванчик или торчащий сноп разнотравья. Слева вдоль забора аккуратными геометрическими волнами тянулись клумбы. В пышных, тщательно продуманных композициях сочетались бархатистые розы цвета слоновой кости, фиолетовые астры, кусты гортензии с огромными шапками соцветий: от бледно-зелёных до насыщенно-сиреневых. Между ними, словно стражи, застыли подстриженные туи и шарообразные кусты самшита.
Воздух здесь был влажным и густым. Чувствовалась автоматическая система полива, тонко шипевшая где-то под землёй. Дорожки из светлого песчаника вились между газонами, приглашая к неторопливой прогулке. Прямо по центру двора на бетонированной площадке замер чёрный внедорожник, вымытый до зеркального блеска. Максимов не был большим знатоком марок, но узнал фирменную решётку радиатора «Мерседеса» и массивные колёсные диски. Рядом под отдельным навесом виднелся вход в гараж – секционные ворота из тёмного металла.

