
Полная версия:
Где-то рядом

Алексей Ашихмин
Где-то рядом
Предисловие
Если вы держите эту книгу в руках, значит, вы – часть той самой жизни, о которой здесь идет речь. Я не стремился написать великий, исторический, или коммерчески успешный сборник. Я просто хотел зафиксировать то, что обычно пролистывается – моменты, которые кажутся слишком обыденными, чтобы стать литературой. Но именно они, как отдельные кадры старой кинопленки, создают подлинный, не приукрашенный эпос нашей с вами жизни.
В мире так много «шума»: он летит из новостных сводок, из рекламных роликов, из социальных сетей.
Нас учат, что ценно только то, что ярко, громко
и недоступно. В этом потоке легко забыть, что самые честные и пронзительные истории разыгрываются рядом: в вагоне старого трамвая, на лавочке
у подъезда, в душном офисе, и даже в глазах продавца, который мечтает о чём-то большем, чем просто сдать смену.
Эта книга – моя попытка посмотреть на нашу общую жизнь без фильтров и ретуши. Она о людях, которые не стали героями, но продолжают каждый день совершать свой маленький, будничный подвиг. Они ищут счастье в моменте, справляются одиночеством и иногда, совсем ненадолго, встречаются в пути.
И самое главное: этой книги не было бы без вашей поддержки. Вы – та невидимая, но крепкая стена, которая позволяла мне быть наблюдателем, чувство- вать, ошибаться и снова подниматься. Ваши слова, ваша вера, ваше терпение – это и есть тот самый
«катализатор», который запустил эти истории. Поэтому, если вы, читая эти страницы, узнаете в случайном прохожем своего соседа, а в грустном охраннике – себя самого в понедельник утром, знайте: это получилось благодаря вам.
А в самой последней части я открою для вас Личное дело. Это пять историй – моих, невыдуманных, которые стали фундаментом для всех остальных наблюдений. Я верю, что, узнав, откуда я смотрю
на этот мир, вы лучше поймете то, что я увидел. Спасибо. Просто читайте. Просто живите.
Введение
Давайте будем честны: наша жизнь на 90% состоит из рутины. Это ожидание трамвая, ежедневный запах кофе, разговор с таксистом, который знает о нас больше, чем близкие, и бесконечная очередь к кассе. Нас приучили, что рутина это скучно. Что настоящая, достойная пера жизнь должна быть приключением, подвигом или, на худой конец, драмой.
Но именно в этой повторяемости и обыденности скрыт самый глубокий, самый невыдуманный эпос. Это тот ландшафт, по которому мы ходим каждый день, не замечая его красоты и опасности. А ведь каждый человек, которого мы встречаем, – это целая непрочитанная вселенная, запертая внутри серого пальто или униформы.
За улыбкой продавца может скрываться мечта о великих географических открытиях. Ворчливый архивариус может быть последним рыцарем, отчаянно ищущим справедливость в забытых бумагах.
Мы с вами живем не в декорациях, а в гуще подлин- ных, ежедневных событий, где драма разыгрывается в тишине.
Мы привыкли думать – чтобы увидеть что-то ценное, нужно уехать далеко, отправиться в дальние страны. Но истина в том, что все, что нужно, – это
остановиться на минуту на своей скамейке и просто посмотреть. Посмотреть на трещину в асфальте,
из которой упорно пробивается росток, на ворону, которая ведет себя как завкафедрой, на влюбленных, которые боятся сказать «пока».
Эта книга – не о том, как изменить мир. Она о том, как, не меняя ничего вокруг, увидеть в нем что-то прекрасное, удивительное и очень человеческое.
Она – карта той самой географии повседневности, по которой мы вместе путешествуем. И я приглашаю вас пройти этот путь, чтобы убедиться: каждый из нас – главный герой своей, особенной и, в общем-то, очень интересной истории.
Часть I
Археология повседневности: Экзистенциальный этюд
Счастье в моменте
Всю свою жизнь я очень любил провинциальные дворики спальных районов. Это те места, где не вершатся судьбы целых стран или народов, где не развязываются войны и не заключаются мирные соглашения грузными и чёрствыми политиками.
Это те места, где взрослеют поколения, где происходят самые счастливые и самые грустные моменты одной, какой-то неповторимой и оригинальной жизни. И таких жизней там – сотни.
Сегодня я забрёл в один такой двор. Он был окружён глыбами девятиэтажных «панелек» со всех сторон. Дома создавали собой квадрат, вход и выход в который осуществлялся через небольшие арки между домами. Там мог проехать ровно один автомобиль и пройти ровно два человека рядом, за руку.
Сами дома выглядели как коробки из-под обуви, только грязнее. Ветер шевелил пакет у мусорки – то ли «Белочка», то ли «Макфа». Асфальт в трещинах, в одной из них увязла жвачка, и теперь она напоминает абстрактное искусство.
Усевшись на лавочку и достав из пачки одну сигарету (именно столько нужно человеку, чтобы в полной мере испытать катарсис в нашем информационно-клиповом мире), я стал наблюдать.
Напротив меня сидели три старушки. Вид стандартный – разноцветные халаты в цветочек (цветы у всех разные), рядом – маленькая пухлая собачонка, которая живёт в этом дворе уже двенадцать лет и считает каждый куст «своим», а также лица, как у партийных деятелей на закате СССР – полные вселенской усталости и ненависти ко всяким «мимо проходящим» личностям вроде меня.
Я чувствовал, как их взгляды прожигают меня насквозь, как они обсуждают между собой:
– Гляди, Петровна, опять зашёл какой-то проходимец. И ведь сидит, чего-то ждёт, наркоман, может.
– Да, может, очередной хахаль Людкин, я за эту неделю четверых насчитала.
И вот я уже напрягся от того, что одна из них – именно та, около которой крутилась собачонка – решила подойти и спросить у меня, «когда же сударь изволит с лавочки откланяться».
Спасла меня та самая Людка, которая, пошатываясь (видимо, после довольно бурной и бессонной ночи), вышла из-за поворота и направилась к входной двери в подъезд. Вектор внимания и осуждения был направлен с моей скромной персоны на неё.
– Вот, полюбуйтесь! Плывёт.
– Да-а… Не видит тебя твой прадед. А ведь он – фронтовик, уважаемый человек. А внучка-то… Боже.
Людка отмахнулась, с язвительной улыбкой так, что остатки съеденной кем-то помады расплылись по губам:
– Не ваше дело, Антонина Петровна. Вы за своим лучше Мишкой следите. Вон, третью «Столичную» за домом допивает.
Антонина Петровна явно была не рада смене обсуждаемого героя:
– А ты про Мишку моего ничего не говори! Он парень работящий, мне помогает, на даче работает. Да, выпивает иногда – надо же отдыхать мужику.
Людка, не останавливаясь, зашла в подъезд, и я понял, что про меня благополучно забыли. Людкина персона – сейчас главная новость на ближайшие пару часов, точно.
И ведь вот так, сидя каждый день перед родным подъездом и находя счастье в этих бесчисленных разговорах, они говорят о чём-то важном. Очень важном. Настолько важном, что через пять минут забудут. Но сейчас – священнодействуют.
Я вдруг понимаю, что это их ритуал. Они не ругаются – они живут.
Тем и интересны подобные места: они наполнены событиями, которые не важны в масштабах мира, страны или, на худой конец, города. От событий, происходящих тут, ничего не поменяется во вселенском круговороте жизни. Но в масштабах одной конкретной жизни тут происходит что-то крайне важное, что-то, что мне, обычному прохожему, не суждено понять.
Двери одного из подъездов с шумом открываются. Оттуда вылетает мужчина лет тридцати в синих потрёпанных штанах и куртке, расстёгнутой нараспашку. Он несётся к автобусу, зажав подмышкой прозрачный пакет с батоном. Он бежит, как олимпийский спринтер, но автобус, возможно, специально закрывает двери и тихонько стартует.
Мужик останавливается, тяжело дышит, смотрит вслед уходящему транспорту. Потом пожимает плечами:
– Да и чёрт бы с ним. Правильно в гороскопе говорили: «Раки – сегодня не спешите».
Он откусывает кусок батона и идёт назад. Видимо, решил, что раз уж опоздал – можно и поесть.
Бабушки с материнской печалью смотрят ему вслед:
– Юрка-то, бедолага… Какой был работящий. А как жена ушла – всё у него наперекосяк.
Закурив вторую сигарету и постепенно прирастая к лавочке, я вижу, как из арки выходит мальчишка с огромным рюкзаком. Взгляд серьёзно направлен в сторону располагающейся во дворе секции самбо. Лицо у него такое, будто он идёт на Голгофу, а вместо рюкзака тащит на спине тяжелый крест.
Но из дверей секции выходит мужчина размером с бурого медведя и с усами, как щётка для обуви. Он улыбается добродушно и машет мальчишке.
– Привет, Сергей Иваныч! – кричит тот, и в голосе столько радости, что даже бабушки на секунду замолкают.
– Давай, боец, раз-два, раз-два. Тебя только и ждём, – улыбаясь, говорит тренер, кладя огромную руку на рюкзак и помогая ему его взять.
Они скрываются за дверью с надписью: «Секция самбо "Упал – вставай"».
Тут я поймал себя на мысли, что вот оно – это странное, почти предательское чувство радости. Как будто где-то внутри ещё теплится надежда, что мир не совсем безнадёжен. Что если есть люди, способные встречать тебя с улыбкой, то, может, и каторга – не каторга, а просто ещё одна тренировка.
На улице начинает появляться закатное зарево. Уже собираясь вставать (к облегчению бабушек), я замечаю пару влюблённых на такой же скамейке, как и та, что является моим недвижимым объектом спокойствия.
Девушка в лёгкой белой юбке, скинув туфельки и подогнув ноги под себя, что-то шепчет, парень рядом краснеет. Они уже час сидят в двух сантиметрах друг от друга так тихо, что я не сразу их заметил.
Этот двор – для них единственное значимое место на земле. Им уже давно пора, но никто не решается сказать заветное «пока». Я поймал себя на мысли, что вот она – вечная история. Люди не могут расстаться не потому, что им есть что сказать, а потому, что боятся этой последней фразы, за которой – пустота.
Они обнялись. Он что-то бормотал, она засмеялась невпопад. Потом наступило молчание, но ни один из них не сделал движения уйти.
Он держал в руках сумку, она теребила край платья. Казалось, ещё секунда – и один из них встанет. Но проходили минуты, а они всё сидели, будто прикованные невидимой цепью.
Интересно, – подумал я, – сколько времени можно так просидеть? В моей практике рекорд был три часа сорок минут – потом начался дождь.
А эти двое, похоже, были готовы продержаться до утра.
Ко мне подходит бродячий пёс, обнюхивает кроссовки и, не найдя ничего съедобного, уходит.
Сминая пустую сигаретную пачку, ловлю себя на мысли:
Счастье – в моменте.
Счастье – это когда ты понимаешь, что все эти люди, включая тебя, – часть одного большого, нелепого, но уютного мира.
Завтра всё повторится: бабушки будут ругаться, кто-то опоздает на автобус, влюблённые снова будут сидеть на скамейке. И это хорошо. Потому что если что-то из этого исчезнет – двор перестанет быть двором.
А я, наверное, снова приду сюда, сяду на кривую скамейку и буду ждать, когда тот самый пёс снова обнюхает мои кроссовки.
Надеюсь, в этот раз я принесу ему бутерброд.
Общая орбита
Суббота застала Сергея в его естественной среде обитания – в кресле, с книгой о путешествиях Магеллана. Он мысленно огибал мыс Горн, когда в комнату влетела Лена.
Она не просто вошла – она ворвалась, словно норд-ост, неся в одной руке сумку с овощами, в другой – только что купленный горшок с геранью, а шарф зажав в зубах, который трепетал на сквозняке, словно боевой стяг.
Она напоминает мне не юлу, – подумал Сергей, откладывая книгу, – а скорее заводную обезьянку с тарелками. Такие в детстве были. Завел – и она полчаса стучит, пока не сломается. Только Лена, кажется, не ломалась никогда. Она была вечным двигателем, существом, чья энергия нарушала все известные мне законы физики и здравого смысла.
– Серж, привет! Ты не поверишь! – слова вырывались у нее пулеметной очередью, пока она пыталась освободить рот от шарфа. – Встретила Марину, помнишь, из моего йога-курса? У нее муж открыл кондитерскую, и мы договорились, что в следующую субботу ты поможешь им разобраться с налогами! Они такие милые! И потом мы можем…
– Подожди, – осторожно перебил Сергей. – С какого перепуга я стал налоговым консультантом?
– Ну, ты же разбираешься! Ты умный! – заявила Лена, как нечто само собой разумеющееся. – А еще в парке сегодня открывается какая-то выставка ледяных скульптур! И погода! Смотри, какая погода!
Она широким жестом указала на окно, за которым и впрямь светило мартовское солнце, еще слабое, но уже настойчивое.
Сергей вздохнул. Ее энергия была осязаемой субстанцией, она заполняла комнату, вытесняя воздух. Ему стало душно.
Ее предложения сыпались, как конфетти, – яркие, бессвязные, осыпающие тебя с головы до ног. И так же, как конфетти, они не имели никакой практической ценности, кроме создания ощущения бестолкового праздника. А потом их придется подметать. Я же предпочитал коллекционировать не конфетти, а отдельные, выверенные кадры. Один за день – и то устаешь.
– Лен, – сказал он, стараясь, чтобы голос звучал мягко. – Ледышки таять будут. Народу – толпа. Шум, гам. А насчет налогов… Я бухгалтер, а не волшебник. Я свои отчеты с трудом делаю.
– Не ной! – отрезала она, но без злобы. В ее лексиконе это было синонимом «давай обсудим». – Выход есть всегда! Можно поехать за город! Или в тот новый антикафе с котами! Или… просто пройтись!
– Выход из квартиры – да, – согласился Сергей. – Ну а вход обратно? Ты не думаешь о входе. А ведь именно там, на пороге, выясняется, что ты потратил весь запас бодрости, отдал последние силы чужим ледышкам и котам, а дома тебя ждет лишь опустошение и гора немытой посуды.
Лена замерла с горшком в руках и посмотрела на него с искренним недоумением. Они говорили на разных языках. Его язык был языком бережливого расходования душевных сил. Ее – языком безрассудного расточительства.
Мы, как две разные кометы, – размышлял он, глядя на ее хмурое лицо. – Она – та, что несет на своем хвосте воду, аминокислоты и семена будущей жизни. Я – та, что несет лед, тишину и красоту одинокого полета. Столкнуться – значит уничтожить друг друга.
Спор длился еще полчаса. Лена предлагала, Сергей находил изящные, на его взгляд, контраргументы. Он чувствовал, что побеждает, но победа эта была горьковатой.
И тут Лена сдалась. Не с криком, не со слезами. Она просто поставила герань на подоконник, и ее плечи обмякли.
Опять, – пронеслось у нее в голове с внезапной, тоскливой ясностью. – Каждый раз, когда я приношу в его жизнь кусочек солнца, он достает из шкафа дождевик и зонт. Неужели он не видит, что мне тоже нужно это тепло? Что я не просто хочу развлекаться, я пытаюсь растопить этот лед, в котором он заморозил себя… и, кажется, сама начинаю замерзать. Я так устала стучаться в его дверь. Может, просто посидеть тихонько под окном?
– Хорошо, – сказала она глухо, и в ее голосе не было прежнего задора. – Давай по-твоему.
Она распахнула балконную дверь и вышла. Сергей приготовился к скандалу, к ультиматуму. Но ничего не произошло. Она стояла, облокотившись о перила, и смотрела вниз, на двор.
Прошло пять минут. Десять. Сергею стало не по себе. Тишина со стороны Лены была тревожнее любого крика.
– Лен? – окликнул он.
– Тихо, – сказала она, не оборачиваясь. – Смотри. Работаем.
Он встал и присоединился к ней.
– Вон тот мужчина, – указала она подбородком на щуплого человека в клетчатой куртке, выгуливавшего таксу в одинаковом с ним клетчатом жилете. – Он не просто гуляет. Он только что поссорился с женой. И вышел, чтобы остыть. Он проходит ровно десять кругов вокруг детской площадки, прежде чем решиться вернуться. Сейчас был седьмой.
Сергей смотрел на мужчину, и образ вдруг ожил. Он даже почувствовал что-то вроде жалости.
– А вон та девушка, – продолжила Лена тихим, повествовательным голосом. – С мороженым. Она его не ест, а репетирует. У нее первое свидание через час. Она прикидывает, как будет его есть – кокетливо облизывая или откусывая смелыми кусками. Сейчас, кажется, склоняется к облизыванию.
И тут Сергея осенило, он думал о Лене, смотря, как девушка с мороженым делала нерешительное движение языком. – Это же ее жертва. Весь этот шумный, пестрый карнавал жизни, в котором она рвалась участвовать, она добровольно превратила в тихий, черно-белый немой фильм. И стала его закадровым голосом. Ради меня. Потому что знала – я люблю тишину и истории. Она, всегда будучи актрисой, ушла в суфлеры. И суфлировала она для одного-единственного зрителя. Она пыталась пробиться ко мне через дверь, а когда не вышло – нашла крошечное окошко. Это было так тонко и так тихо, что оказалось громче любого скандала. Он почувствовал не просто любовь, а вину – холодный, липкий ком в груди. Он заставил ее, вечное солнце, стать луной, отражающей его собственный сумрак. И это осознание было тяжелее всех его одиноких вечеров, вместе взятых.
Он положил руку ей на плечо. Она вздрогнула, но не убрала его.
Вечер они провели тихо. Читали. Смотрели старый фильм. Легли спать рано. Но Сергею не спалось. Он лежал и смотрел в потолок, слушая ровное дыхание Лены.
Любовь, думал он, как выяснилось, – это не только страсть и поездки в парк. Это, в первую очередь, работа. Ежедневная, кропотливая, часто неблагодарная. Работа переводчика. Она переводила мой язык одиночества на свой язык общительности. А я… а я и не пытался даже заглянуть в ее разговорник. Мне было удобно в роли непонятого меланхолика. Я не могу позволить, чтобы она вечно жила в моем черно-белом фильме. Она принесла мне жизнь, а я даю ей только тишину. Пора перестать быть кометой, несущей только лед, и попробовать стать орбитой, которая держит нас обоих. Пора и мне начать переводить.
Под утро он уснул, приняв решение.
Лена проснулась от странных звуков на кухне. Она вышла из спальни и замерла на пороге. Сергей, обычно ковылявший до кофеварки как зомби, был уже одет, брит и невероятно бодр. На столе кипел чайник, и он намазывал масло на бутерброды.
– Что случилось? – спросила она, опасливо. – Ты увольняешься? Кто-то поиезжает?
Сергей улыбнулся. Улыбка вышла немного натянутой, но искренней.
– Ничего страшного. Погода хорошая. Решил, сходим в парк. На ледышки посмотрим.
Лена молча села на стул, не в силах поверить.
– Но… ты же ненавидишь толпу. Ты говорил, что ледяные скульптуры – это китч и напрасная трата воды и электричества.
– Да, – согласился он. – Но, возможно, я был не прав. А вечером… – он достал из кармана и с некоторым торжеством положил на стол два распечатанных билета. – Я взял в театр. Говорят, комедия.
Лена взяла билеты, как археолог берет древний артефакт.
– Комедию? Ты считаешь комедии слишком легкомысленными. Ты говорил, что смех без трагической подоплеки – это физиологический рефлекс, не достойный высокого искусства.
Сергей вздохнул, глядя на ее изумленное лицо. Он подошел, взял ее руки.
– Это не комедия, Лен. Это – работа. В первую очередь над собой.
Пока она одевалась, он вышел на балкон, чтобы подышать. Воздух был холодным и свежим. Он смотрел на тот самый двор, на площадку, где накануне ходил несчастный муж в клетчатой куртке. Сегодня его там не было. Наверное, помирился с женой.
Мы были двумя разными кометами, – думал Сергей. – Она – та, что несет жизнь, суету и тепло. Я – та, что несет тишину, размышления и вечный холод одиночества. И наша любовь была не точкой столкновения, а сложной, хрупкой орбитой, которую нужно было вычислять заново каждый день. Я сделал шаг в ее шумный, яркий мир. А она, как опытный штурман, заперла за мной дверь моего одиночества, оставив его в неприкосновенности. Не как убежище, а как музейный экспонат – чтобы помнить, откуда мы начали. Чтобы было куда вернуться. Работа, знаете ли. Самая важная на свете работа – построить общий мир, где ее солнце и моя тень находят общий баланс, где ее энергия и моя созерцательность не воюют, а танцуют.
Он обернулся, чтобы позвать Лену, и увидел, что она уже стоит в дверях, закутанная в тот самый шарф, и смотрит на него с улыбкой, в которой читались и любовь, и понимание, и безудержное ожидание приключения, которое вот-вот начнется для них обоих.
В общем-то
Музей просыпался, как старый пес – нехотя, с хрустом суставов. Сначала скрипели половицы, потом, с опозданием на полчаса, включались лампы под потолком, их свет дрожал, будто музей боялся яркого дня. Даже пыль здесь оседала медленнее, чем в других местах – словно время в залах №5–7 текло гуще, как засахарившийся мед. Наконец, я входил в своё царство – зал №7, «Крестьянский быт и дворянский уклад XIX века». Работа смотрителя – не трудная, не тяжёлая. Простая. Стоишь, смотришь, чтобы никто ничего не трогал. Иногда отвечаешь на вопросы. Чаще – просто ждёшь конца смены.
Мой зал пах стариной. Не благородным запахом старых книг, а чем-то затхлым, как подвал, где годами лежат вещи, которые уже никому не нужны, но выбросить жалко. Чугунные утюги, потемневшие от времени, выстроились в витрине, словно солдаты, забытые на поле боя. Самовары, некогда блестящие, теперь покрылись матовой патиной, будто стыдясь своего потускневшего величия. А на стенах – портреты помещиков. Они смотрели на меня одинаково уныло, будто спрашивали: «Ну и зачем ты нас тут держишь?»
Особенно выделялся Кондратий Прокопьевич Скворцов. Усатый, с надменным взглядом. Официально – меценат, благотворитель, основатель богадельни. В 1859 году Скворцов подал прошение о «благотворительном приюте для сирот». Губернатор одобрил, выделил землю. Через год выяснилось: приют – крошечная изба на пять детей, а на остальной земле уже стоит винокурня. Крестьяне писали жалобы, но их «затеряли». А портрет для музея Скворцов заказал сразу после суда – художнику велел изобразить себя с Библией в руках. Подлинник хранится в запаснике: там Библии нет, зато на столе – графин с вином. Но история стерла грехи, оставив лишь парадный портрет и сухую справку в музейном каталоге.
Посетителей почти не было. Изредка забегал школьник, тыкал в телефон, даже не взглянув на экспонаты, и исчезал, будто его и не было. Пенсионерки охали над «тяжкой долей крестьян», но их больше интересовало, почему в музее нет туалета на втором этаже.
А потом пришла она.
-–
Во вторник, после обеда, когда я уже дремал под монотонное тиканье музейных часов, в зал вошла старушка. Невысокая, сухонькая, в цветастом платке и с авоськой, которая позвякивала так, будто в ней перекатывались пустые бутылки.
Она остановилась у портрета Скворцова, прищурилась.
– Меценат, говорите? – внезапно спросила, даже не обернувшись.
Я вздрогнул.
– По документам – да, – осторожно ответил я.
– А по глазам – нет, – отрезала она. – Смотрит, как на говно под сапогом. Или это художник так подловил?
Я закашлялся. Обычно спрашивали про годы жизни или «а это настоящий?».
– Нина Павловна, – представилась она, протягивая руку. Сухую, с узловатыми пальцами, будто выточенными из старого дерева.
Её глаза блестели, как у вороны, которая только что стащила что-то блестящее и теперь решает – гордиться или прятать.
– Вам не кажется, что вся эта ваша история – она немножко… приукрашенная? – Она ткнула пальцем в сторону Скворцова. – Вот этот, например. На портрете – барин, а в жизни с крестьян последнюю рубаху драл. А теперь висит – герой.
– Мой прадед у Скворцова в батраках был, – сказала она неожиданно. – Бежал от него зимой, босой. Отморозил пальцы, но выжил. А вы его тут героем выставляете.
Она вдруг замолчала на мгновение, но снова продолжила:
– Есть свидетельство о смерти прадеда – «от чахотки». Только чахотка эта началась после того, как скворцовские приказчики ему рёбра сломали. Хранится у нас в семье. А у вас что хранится? Портрет этот заказной?
Я хотел возразить, но… что я мог сказать? Архивы молчали.
– Ну, – говорю, – по историческим данным, Кондратий Прокопьевич Скворцов был… весьма неоднозначной фигурой. Время такое было.

