
Полная версия:
Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси
Он пришёл рано и встал с краю.
Луг был большой, и народу собралось много — больше, чем на пятничной молитве в соборной мечети, больше, чем на торгу в базарный день. Беки стояли в середине, кругом, на коврах. Вокруг — мурзы. Вокруг мурз — все остальные. Бахтияр стоял с краю, за спинами кожевников и купцов, и видел середину плохо: головы, шапки, чалмы, спины.
В середине были русские. Бахтияр видел их шапки — высокие, меховые, летом. Бояре. Трое или четверо. Рядом с ними — толмач. Говорили они громко, по очереди, и толмач повторял за ними по-казански, ещё громче, и до края доходило через раз.
Бахтияр слушал.
Он слышал слова «государь», «хан», «вина», «полон». Слышал «Шах-Али» — его имя повторяли несколько раз. Потом бояре замолчали, и заговорили беки, и заговорили громко, сразу несколько, и толмач уже не переводил.
Потом через головы, от середины к краю, пошло, от человека к человеку, от рта к уху:
— Тау ягы«Горная сторона» — за Москвой.
Бахтияр услышал это от купца, который стоял перед ним. Купец услышал от кожевника. Кожевник — от кого-то впереди.
— Как — за Москвой? — спросил кто-то рядом.
— Так. Правый берег остаётся московскому. Что там присягнули — то их. Город на Зөя «Свияге» — их. Горная сторона — их.
— А ясак?
— Им.
— А мы?
— А мы — с левого.
Вокруг Бахтияра заговорили. Сначала тихо, потом громко. Спорили. Одни говорили: хорошо хоть хана дают, хоть какого. Другие: какой он хан, он московский, его уже раз выгнали. Третьи: а Горную сторону отдали — и за что? Кто её отдал? Мы её не отдавали. Четвёртые: её никто не отдавал, она сама ушла, в мае ещё, с дарами к Шах-Али. Первые: сама, не сама — а теперь её нет.
В середине тоже спорили. Бахтияр видел, как беки машут руками и как бояре стоят и не машут. Слов оттуда было не разобрать. Спорили долго. Солнце передвинулось на ширину ладони. Потом ещё на ширину ладони.
Бахтияр не спорил.
Он стоял с краю, за спиной у купца, и думал о книге.
Книга лежала дома в сундуке. В ней было двадцать шесть разворотов. На каждом развороте справа были сотни правого берега, а слева — левого. Так он завёл в первый год, потому что правый берег он объезжал осенью, а левый зимой, и так было удобно: открыл — справа одно, слева другое. Двадцать пять лет правая сторона каждого разворота была заполнена. Двадцать шестой разворот справа был пустой, и внизу стояло җыелмады«не собрано».
Теперь её не будет. Не в этом году — совсем. Это решили сейчас, на лугу, при нём, и он стоял с краю и слышал через купца.
Половина книги. Правая половина каждого разворота. Её ему не вернут.
Купец обернулся к нему.
— А ты что молчишь, Бахтияр? — сказал купец. — Ты же там собирал.
— Собирал, — сказал Бахтияр.
— Ну и что теперь?
— Теперь не собираю, — сказал Бахтияр.
Купец подождал, не скажет ли он ещё. Бахтияр не сказал. Купец отвернулся и стал спорить с кожевником.
Когда кончилось, и люди стали расходиться, Бахтияр пошёл не сразу. Он постоял ещё, пока луг не опустел наполовину. Потом пошёл домой вдоль Казанки. Под ногами была пыль, и сапоги стали серые до щиколотки. Колени болели от долгого стояния.
* * *
Вечером того же дня он открыл книгу и прочитал правую половину.
Не одну страницу — все. С первого разворота. Он читал не цифры, а имена сотников: по ним было быстрее. Первый разворот, двадцать пять лет назад: четырнадцать сотен правого берега, четырнадцать имён. Из них живы, насколько он знал, пятеро. Остальных сменили сыновья, или зятья, или выбрали других. Он переворачивал разворот, и имена менялись: одно, другое, потом третье, — не все сразу, по одному.
Сотня с малой реки, седьмая сверху: в первый год — Кӗмель. Он помнил Кӗмеля: невысокий, широкий, с сыном-парнем, который носил за ним бирки и считал вслух. На седьмой год — Ахплат, тот самый парень, уже с бородой. С седьмого года по двадцать пятый — Ахплат, Ахплат, Ахплат. На двадцать шестом — Ахплат, и под ним пусто.
Он прочитал все имена двадцать шестого разворота, справа, сверху вниз. Четырнадцать. Он знал в лицо каждого. У одного он был на свадьбе дочери. У другого сидел, когда умирал отец, — случайно, заехал за ясаком, а там умирают, и он сидел, потому что уехать было нельзя. Третий в голодный год просил отсрочки, и Бахтияр дал, и тот отдал через год всё, до последнего бочонка, и ещё полбочонка сверху, «за ожидание», и Бахтияр полбочонка не взял, и тот обиделся.
Четырнадцать имён. Он прочитал их вслух, шёпотом, чтобы не разбудить жену.
Жена за занавеской всё равно проснулась.
— Кому ты? — спросила она.
— Никому, — сказал Бахтияр. — Проверяю.
— Ночью?
— Днём не сходилось, — сказал Бахтияр, и жена за занавеской хмыкнула и отвернулась к стене.
Шестнадцатого въехал Шах-Али.
Бахтияр видел въезд: на этот раз он пошёл смотреть. Пошли все. Улица от ворот до Ханского двора была полна, и люди стояли на крышах, на заборах, на стене.
Шах-Али ехал на коне, в дорогом халате, толстый, немолодой, с редкой бородой. Он ехал медленно и смотрел перед собой. С ним ехали его люди — касимовские, — их было много, и они смотрели по сторонам. За ними шли русские стрельцы, в красных кафтанах, с пищалями на плечах, в ряд, по четыре. Их было много тоже. Бахтияр считал ряды и бросил.
Люди на улице молчали.
Не кричали ни «хан», ни что-нибудь ещё. Смотрели. Один мальчишка на заборе крикнул что-то — Бахтияр не разобрал — и его сдёрнули вниз.
— Московский хан, — сказал кто-то рядом тихо.
Бахтияр слышал, как это сказали. Не громко и не зло.
Потом, в тот же день, после полудня, по улицам пошли глашатаи. Они шли по двое, казанский и русский, и казанский кричал на каждом перекрёстке: весь русский полон, какой есть в городе и в улусах, — отпустить. Всех. Сегодня и завтра. Кто держит русского человека — вести его к Ногайским воротам, там пишут. Кто утаит — с того взыщут.
Бахтияр стоял у своих ворот и слушал.
* * *
Митя уходил вечером.
Бахтияр видел, как он выходил со двора соседа. Митя был в своей рубахе, в чистой — сосед, видно, дал, — и в новых лаптях. Сосед вышел за ним к воротам. Сосед держал в руке хлеб — лепёшку, большую, — и держал её так, будто не знал, что с ней делать.
Митя остановился у ворот. Повернулся. Сказал что-то соседу по-казански — Бахтияр не слышал что. Сосед протянул ему лепёшку. Митя взял.
Потом сосед отвернулся и пошёл в свой двор. Не оглядываясь. Ворота за ним остались открытые.
Митя постоял у открытых ворот. Посмотрел на Бахтияра. Помахал ему рукой, в которой была лепёшка.
— Прощай, татарин, — сказал Митя по-русски.
Это Бахтияр понял наполовину. «Татарин» — понял.
— Здоров будь, Митя, — сказал он. Больше по-русски он почти ничего не знал.
Митя засмеялся, как всегда, и пошёл вниз по улице, к Ногайским воротам, где писали. Шёл быстро. Семь лет он таскал соседу воду по этой улице.
Сосед закрыл ворота только через час. Бахтияр слышал, как стукнул засов.
* * *
К Ногайским воротам Бахтияр пошёл наутро, после утренней молитвы.
Он взял с собой книгу. Не всю — он вынул её из чехла и завернул в платок, чтобы не пылилась, и понёс под мышкой. У Ногайских ворот было людно. Стоял русский полон — мужики, бабы, дети, старики, сотни, — в чём были, с узлами, с котомками, с детьми на руках. Кто плакал, кто смеялся, кто молчал. Стояли казанские хозяева, которые привели своих. Стояли стрельцы.
У самых ворот, под навесом, стояли два стола. За одним сидел русский писарь, молодой, с быстрым пером. За другим — казанский, из дивана, тот самый, который в июне звал Бахтияра писать пленных. Люди подходили к столам по одному. Писари спрашивали имя, откуда, чей был, — и писали.
Бахтияр подождал, пока у казанского стола не будет людей, и подошёл.
— Бахтияр-ага, — сказал писец из дивана. — Ты тоже кого привёл?
— Нет, — сказал Бахтияр. — Я за одного прошу.
Он развернул платок, открыл книгу на последнем листе, куда вложил июньский список — свою копию, которую сделал для себя, — и показал строку. Тридцать седьмую.
— Этого, — сказал он. — Урга, из Анаткасси«Нижнего конца». Его взяли в июне, на Арском поле. Он у Акчуры-барышника, в работниках. Впиши его в отпускаемых.
Писец посмотрел на строку. На поля, где стояло тере«жив».
— Он кто?
— С правого берега. Сотня Ахплата.
— Чуаш«чуваш», — сказал писец.
— Сувар, — сказал Бахтияр. — Они себя так зовут. Чуаш — это мы их так.
— Всё равно, — сказал писец. — Отпускают русских.
— Он правого берега. Правый берег теперь за Москвой. Ты сам слышал на лугу.
Писец подумал. Посмотрел на соседний стол.
— Спроси у того, — сказал он. — Если русский возьмёт — я впишу.
Бахтияр подошёл к русскому столу. Русский писарь поднял голову и посмотрел на него. Бахтияр не говорил по-русски. Он оглянулся. У столов стоял толмач, крещёный, из посадских. Бахтияр позвал его. Толмач подошёл.
Бахтияр сказал. Толмач перевёл. Русский писарь выслушал, посмотрел на книгу — на арабское письмо справа налево, — пожал плечами и сказал что-то коротко.
— Он говорит, — перевёл толмач, — горная черемиса? Не русский — не наш полон. Им велено русских писать. Про черемису не велено.
— Он правого берега. Они государю присягнули. Их сотник сейчас в Москве.
Толмач перевёл. Русский писарь снова пожал плечами.
— Он говорит — пусть сотник в Москве и просит. Ему не велено.
Бахтияр вернулся к казанскому столу. Писец из дивана слышал всё.
— Видишь, — сказал писец. — Не берут.
— Впиши ты.
— Я впишу — а куда я его отпущу? — сказал писец. — Русские его не возьмут. Через реку он один не пойдёт — перевоз московский. Отпущу его — он сядет у ворот и будет сидеть. — Он подумал. — Чуаш теперь московские. Пусть Москва и просит. Нам-то что.
Он сказал это без зла.
Бахтияр стоял у стола.
— Нам-то что, — повторил он.
— Ну а что? — сказал писец. — Ты же сам сказал: правый берег за Москвой. Ты теперь с правого берега ничего не берёшь. Чего ты за него просишь?
Бахтияр закрыл книгу. Завернул в платок.
— Он живой, — сказал Бахтияр. — У меня записано.
Писец не нашёлся, что ответить, и обернулся к следующему, который подошёл с русской бабой за руку.
* * *
К Акчуре-барышнику Бахтияр пошёл сам.
Барышник жил за Булаком, у конного торга, в большом дворе, где всегда стояли кони на продажу, и пахло там навозом и дёгтем. Акчура был толстый, быстрый, с перстнями на пальцах, и торговал всем — конями, кожами, людьми, если было кем.
— Урга? — сказал Акчура. — Чуаш? Которого из диванского загона дали?
— Он.
— Нет его.
— Где?
— Продал, — сказал Акчура. — Вчера. Когда глашатаи пошли. Я подумал — сегодня русских забирают, завтра, может, и этих. Кто их знает, московских. Продал, пока цена есть.
— Кому?
Акчура назвал имя. Кулбахт, с Арской стороны. Деревня — полдня от Арска, в лесу, при речке, за бором. Бахтияр знал эту деревню: он ездил туда лет десять назад с писцом дивана, когда считали Арскую сторону, и помнил там мечеть без минарета и мельницу.
— Далеко, — сказал Акчура. — Там его никто искать не будет. Там свои порядки. Кулбахту работник нужен был, у него сыновей нет, одни дочери. Хорошо заплатил. — Он назвал, сколько. — Хороший мужик был, твой чуаш. Тихий. Коней понимал. Не пил.
— Не пил, — сказал Бахтияр.
— А ты откуда его знаешь?
— Я с него ясак брал, — сказал Бахтияр. — Двадцать шесть лет. С него и с отца.
Акчура засмеялся.
— Ну, теперь с него Кулбахт ясак возьмёт, — сказал он. — Работой.
Бахтияр не засмеялся. Он сказал «спасибо» и ушёл.
* * *
Дома ели.
Сын пришёл злой. Он был на стене, когда въезжал Шах-Али, — их поставили на стену встречать, в ханских кафтанах, — и он стоял там весь въезд и смотрел, как едут стрельцы.
— Касимовский, — сказал сын. — Он у русских двадцать лет живёт. Он по-русски лучше говорит, чем по-нашему. Его уже раз выгнали, а они его назад привели. На нас. И мы его встречали. Я его встречал. В ханском кафтане.
— Ешь, — сказала жена.
— Я ем.
— Ешь и молчи.
Сын ел и молчал. Потом сказал:
— Я уйду.
— Куда? — спросил Бахтияр.
— Не знаю. На Арскую сторону. К Ногаям. Куда-нибудь. Где не московский.
— Ешь, — сказала жена ещё раз, и сын замолчал.
Жена не сказала за весь ужин больше ничего. Она подавала, убирала, подавала снова. Дочь не пришла: у неё заболела младшая. Пришёл только внук, старший, дочкин, — его привели ночевать, чтобы не заразился.
После ужина Бахтияр вышел во двор и совершил вечернюю молитву — один, на коврике, лицом туда, куда всегда, к югу и немного на запад. Аллаһу әкбәр«Аллах велик». Он читал, наклонялся, становился на колени, касался лбом коврика, вставал. Колени болели. Сын в доме молился тоже, отдельно. Жена — за занавеской.
Когда он вернулся в дом, внук сидел на лавке и клевал носом. Бахтияр сел рядом. Внук привалился к нему, потом лёг головой ему на колени и заснул. Бахтияр сидел и не двигался.
Внуку было пять лет. Он был тяжёлый и тёплый. Бахтияр сидел, положив руку ему на спину, и считал, сколько ему будет лет, когда он сможет сесть на коня, — выходило семь, — и сколько, когда пойдёт на стену, — выходило пятнадцать. Потом перестал считать.
Жена пришла и забрала внука.
* * *
Ночью Бахтияр открыл книгу.
Не на двадцать шестом развороте, а на последнем листе, где лежала копия июньского списка. Он вынул её и развернул. Пятьдесят строк. Тридцать седьмая: Урга, отцово имя, Анаткасси, сотня Ахплата, десяток. На полях — тере«жив».
Он обмакнул калам.
Ниже тере, на тех же полях, мелко, он написал: продан в Арскую сторону. Потом имя — Кулбахт. Потом деревню, по имени, и что при речке, за бором, полдня от Арска. Потом день. Он узнал сегодня, а продали вчера, и он написал вчерашний день.
Строка на полях вышла длиннее, чем сама строка. Так у него не бывало никогда. У него строка кончалась там, где кончалась строка.
Он посмотрел на неё. Потом переложил копию обратно в книгу — не на последний лист, а в двадцать шестой разворот, в правую половину, туда, где под сотней Ахплата было пусто. Положил туда и закрыл.
Этого человека он больше не соберёт. Ясака с него не будет. Отпустить его он не может. Ехать к нему — незачем и не с чем. Сказать его родне — нельзя, перевоз московский.
Но записать было можно.
Он надел на книгу чехол. Убрал в сундук. Закрыл.
— Зачем ты его пишешь? — спросила жена из-за занавески. Она не спала. Она всегда знала, когда он открывает книгу, по тому, как скрипит сундук.
Бахтияр подумал.
— Чтобы знать, — сказал он.
Жена ничего не ответила. Бахтияр погасил лампу.
Глава 12. Двое из девяти
Ахплат. Москва — Нижний — город на Сӗве — Ҫӑлкуҫ, август — сентябрь 1551 года
Мерин шёл ровно, и Ахплат к нему не привык.
Он был выше своего коня на ладонь, и сидеть на нём было как на крыше: земля далеко, и видно поверх телег. Шаг у него был длинный, мягкий, и он не спотыкался в колеях, как спотыкались свои, а переступал их, будто их не было. Он был подкованный — все четыре, — и на камнях звенел. Ахплат слушал этот звон первые два дня и потом перестал слышать.
Своего коня он вёл в поводу, рядом. Свой шёл и косился на мерина.
Кольчуга была приторочена к седлу сзади, свёрнутая в мешок из рогожи, и шлем в том же мешке, и мешок бил мерина по крупу на каждом шаге, и мерин не обращал внимания. Надеть кольчугу в дорогу Ахплат не мог — одному её было не надеть, — а просить Анчика каждое утро он не стал.
— Как его звать? — спросил Ильмук на второй день, показывая на мерина.
— Никак.
— Так нельзя. Коня без имени нельзя.
— Дома дадут, — сказал Ахплат.
— Кто?
— Кто-нибудь. Кто дома.
Ильмук посмотрел на мерина, на его чёрную гриву, на подкованные копыта.
— Он по-нашему не поймёт, — сказал Ильмук. — Он московский.
— Поймёт, — сказал Ахплат. — Кони понимают.
* * *
Обратно шли быстрее.
Телег было меньше: мёд оставили в Москве, меха оставили, коней-поминки — серую и гнедого — увели на государеву конюшню ещё в день приёма. Телега Ахплата шла пустая, только сухари, котёл и Анчиково сукно в холстине. Дождей не было. Дорога высохла. Муромский лес прошли за шесть дней, и на поляне, где был табун, Анчик проехал, глядя на уши коня, и Ахплат ехал рядом и тоже смотрел на уши своего мерина. Столба на краю поляны уже не было. Была яма от столба.
В Нижнем были слухи.
Слухи были такие: хана-младенца с матерью выдали русским — привезли в Нижний на лодках, неделю назад, провезли по реке вверх, к Москве. Одни видели, другие слышали от тех, кто видел. В Казани теперь сидит другой хан — московский, касимовский, тот, что сидел раньше. Русский полон в Казани весь отпустили, и полон идёт по дорогам, и его видели на Волге, на лодках, много.
На торгу одни радовались. Говорили: теперь Казань наша, теперь война кончилась, теперь соль подешевеет.
Другие говорили: ненадолго.
— Его уже два раза сажали, — сказал Юшка. Он сидел на телеге рядом с Ахплатом и жевал пряник, купленный на торгу. — Два раза выгоняли. Третий раз — посмотрим.
— А ты что думаешь? — спросил Ахплат.
— Я толмач, — сказал Юшка. — Я не думаю. Я перевожу, что думают другие. — Он подумал и добавил: — Ненадолго.
* * *
Съезжая изба в Нижнем была та же, и писари были те же.
Ахплат пошёл туда на другой день с Юшкой и не ждал ничего. Он шёл, потому что дьяк сказал: «В Нижнем посмотрят», — а раз сказано, надо пойти и спросить, посмотрели ли. Так он ходил в Хусан «Казань» к Бахтияру спрашивать про недоимку, которую уже отдали, — чтобы Бахтияр вычеркнул.
Молодой писарь с пером за ухом поднял голову, увидел Юшку, потом Ахплата и сказал что-то.
— Он говорит — пришло, — перевёл Юшка.
— Что пришло?
— Бумага. Из Москвы. На ямской гоньбе, быстрее вас. — Юшка послушал ещё. — Он говорит: «сыскать». Про девятерых.
Ахплат стоял.
Старый писарь в углу, с красными веками, поднял голову и прищурился.
— Сыскали, — сказал старый. — Двоих.
Юшка перевёл.
Ахплат не сразу понял. Он понял слово, а что за словом — не сразу. Он стоял посреди избы и смотрел на старого писаря, и старый смотрел на него.
— Двоих, — повторил Ахплат.
— Двоих, — сказал старый через Юшку. — На монастырском дворе, за городом, у Печер. В работниках. Их туда отдали тогда, той зимой. Старец монастырский поискал по своим книгам — у них книги есть, у монастырских, они всё пишут, — и нашёл двоих, черемисы, со Свияги, той зимы. Двоих. А боле нет.
— А остальные?
— Не сыскано, — сказал старый.
Юшка перевёл.
— Где их искать?
Старый пожал плечами.
— Не сыскано, — сказал он ещё раз, тем же голосом.
Молодой писарь достал из стопы лист, развернул, провёл по нему пальцем и сказал что-то, и Юшка перевёл: «Сепитко — не сыскано. Тойпулатко — не сыскано. Янтушко — не сыскано…» — и Ахплат слушал, как писарь читает имена с хвостами, одно за другим, и после каждого говорит два одинаковых слова.
Семь раз.
— А двое? — спросил Ахплат.
— Ахтупайко, — прочитал писарь. — И Тимкко. — Он посмотрел в лист. — Тимкко крещён. Наречён Василием.
* * *
Их привели к вечеру.
Привёл монастырский служка, пожилой, в чёрном, с посохом. Двое шли за ним. Ахплат стоял у телеги и смотрел, как они идут по посаду.
Ахтупая он узнал сразу. Ахтупай был из Анаткасси «Нижнего конца», из середины, у колодца, и ему было тогда тридцать, а теперь, значит, тридцать пять. Он был невысокий, коренастый, чернобородый, и шёл он так же, как ходил дома, — чуть вразвалку, — только теперь он был худой, и борода была с проседью, и на нём была чужая одежда: серая, монастырская, из грубого сукна.
Второго Ахплат не узнал.
Тимкке было тогда шестнадцать. Ахплат помнил мальчишку — длинного, с оттопыренными ушами, сына вдовы, который пас в Анаткасси гусей и всё время что-то пел. Шёл парень двадцати с лишним лет — высокий, стриженный по-русски, в кругу, в серой рубахе и в лаптях, — и на шее у него был крестик на гайтане.
Они остановились перед Ахплатом.
Ахтупай смотрел на него. Потом снял шапку, монастырскую, — и стоял, держа её в руках. Он ничего не сказал.
— Ахтупай, — сказал Ахплат.
— Ахплат, — сказал Ахтупай.
Больше они ничего не сказали. Ахплат протянул руку и взял Ахтупая за плечо, и подержал, и отпустил.
Второй стоял и смотрел в землю.
— Тимкке, — сказал Ахплат.
Парень поднял голову. Посмотрел. Кивнул.
Служка сказал что-то по-русски — «Васька», и ещё что-то, — и парень повернулся к служке и кивнул тоже.
— Он и на то, и на другое откликается, — сказал Юшка. — Удобно.
Служка отдал Юшке какую-то бумагу, поклонился Ахплату и ушёл. Двое остались.
Ахплат смотрел на них. Их было двое. Он хотел спросить про остальных — видели ли, знают ли, куда увели, — и спросил. Ахтупай покачал головой. Их разделили в первый же месяц. Одних увели куда-то дальше, на Москву. Других раздали по служилым. Его и мальчишку — Тимкке — отдали в монастырь, потому что монастырь просил работников. Остальных он не видел пять лет.
— А Тойпулат? — спросил Ахплат.
— Тойпулата увели с теми, что на Москву, — сказал Ахтупай. — В первый месяц. Больше не видел.
Ахплат полез за пояс. Ложка Тойпулата была там — деревянная, с конской головой на черенке. Он достал её и посмотрел на неё. Потом убрал обратно.
* * *
Двое пошли с обозом.
Им дали место на телеге, на сухарях. Ахтупай сидел на передке рядом с Ильмуком и молчал. Он молчал все дни — ел, спал, сидел, смотрел на дорогу, — и если его спрашивали, отвечал коротко. Про монастырь он сказал одно: там рано встают. Про пять лет не сказал ничего.
Васька-Тимкке говорил больше. Но говорил плохо.
Он говорил по-суварски так, как говорят, когда давно не говорили: слова находились не сразу, и он их искал, и не находил, и вставлял русские. Он сказал «хлеб» по-русски. Потом спохватился и замолчал, покраснел до ушей — уши у него так и остались оттопыренные, — и сидел.
— Ҫӑкӑр«хлеб», — сказал Анчик. Он ехал рядом с телегой.
— Ҫӑкӑр, — повторил Тимкке.
— А вода?
Тимкке подумал.
— Шыв«вода», — сказал он. — Это помню.
— А лошадь?
Тимкке думал долго. Потом сказал по-русски: «лошадь». И опять покраснел.
Анчик сказал ему, как по-суварски. Тимкке повторил. Потом ещё раз, про себя, шевеля губами, — так же, как шевелил Анчик, когда повторял строку, прочитанную в избе у писаря. Анчик это увидел и засмеялся. Тимкке посмотрел на него, не понимая, и Анчик махнул рукой: ничего.
С тех пор Анчик ехал у телеги каждый день и говорил ему слова. Показывал на вещь и говорил. Тимкке повторял. Иногда вспоминал сам — вдруг, посреди дороги, — и говорил слово, которого никто не спрашивал, и радовался. Слова приходили к нему по одному, как приходят кони на свист.
На церкви Тимкке крестился.
Он делал это, не думая: проезжали село, в селе церковь, и рука у него поднималась сама — ко лбу, к животу, к плечам. Потом он замечал, что сделал, и оглядывался — на Ахплата, на Анчика, на Ильмука. И сжимался.
Ахплат это видел. На третий раз он подъехал на мерине к телеге.
— Ты что оглядываешься? — спросил он.
Тимкке молчал.
— Боишься, что прогоним?
Тимкке кивнул, не поднимая головы.
Ахплат ехал рядом и смотрел на него — на стриженую голову, на крестик на гайтане, на оттопыренные уши, которые помнил.
— Твоя мать жива, — сказал Ахплат. — Ждёт. Ей всё равно, как ты руку поднимаешь. Ей надо, чтобы ты дошёл.
Тимкке поднял голову.
— А Амак? — спросил он.
Он вспомнил Амака. Ахплат это видел — вспомнил вдруг, как вспоминал слова: имя пришло само.
— Амак спросит, чей ты, — сказал Ахплат. — Ты ответишь. Этого хватит.
Тимкке смотрел на него. Потом кивнул.
На следующей церкви он перекрестился снова. И не оглянулся.
* * *
Брод через Ҫавал «Цивиль» был тихий.
Вода стояла ниже, чем в июле: осень, межень, по щиколотку коню. Ольха по берегам пожелтела с краёв. На песке были следы — старые, размытые, всякие: кони, телеги, люди. Свежих не было.
Обоз переходил, как в тот раз, по одной телеге, — Истома так велел, хотя никто не стерёг. Стрельцы стояли наверху, на этом берегу. Сивобородый, который ходил теперь без хромоты, стоял у самой воды и смотрел, как переходят, и когда Анчик проезжал мимо, кивнул ему.
На восточном берегу, выше воды, под большой ольхой, был холмик. Трава на нём ещё не выросла — только редкая, светлая. На ольхе, на коре, на высоте груди, был знак: несколько коротких черт и одна длинная, и под ними маленькая метка. Кора вокруг затянулась, почернела по краям, и знак было видно хорошо.

