
Полная версия:
Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси

Сувар 3 Как Чуваши стали частью Руси
Карта

Дорога к Москве: путь посольства в 1551 году. Показан схематично.
Часть I. Дорога к царю
Глава 1. Покажите свою правду

Анчик. Стан у Круглой горы; Арское поле, июнь 1551 года
Стрел было тридцать.
Анчик высыпал их из колчана на рогожу, разложил по пяти в ряд и сосчитал. Потом собрал, сложил в колчан оперением вверх и высыпал снова. Опять тридцать. Колчан был берестяной, отцов, с новым дном, и береста на дне ещё не потемнела, и стрелы ложились в него с сухим стуком, как ложатся в корзину лучины.
— Ты их растеряешь до утра, — сказал Урга. — Сыплешь и сыплешь.
— Я считаю.
— Тридцать. Я отсюда вижу.
Урга сидел у соседнего огня на седле, снятом с коня, и резал хлеб. Хлеб был домашний, последний, круглый, уже каменный с одного бока, и Урга резал его на колене, от себя, толстыми ломтями, и первый ломоть отдал сыну, а второй не взял сам, а положил на седло рядом.
Сыну было восемнадцать, звали его Тимеш, и лук у него был новый. Лук ему клеили всю весну, в Анаткасси «Нижнем конце», у старого Кашмана, который клеит луки на три села и берёт за это мёдом, и тетива на нём была свежая, жильная, и когда Тимеш натягивал её пальцем и отпускал, она пахла клеем. Тимеш натягивал и нюхал. Он делал это весь вечер.
— Перестань, — сказал Урга. — Порвёшь.
— Не порву.
— Порвёшь — новую тебе здесь никто не совьёт.
Тимеш положил лук на колени и взялся за хлеб.
Стан стоял под новыми стенами. Стены были из брёвен, высокие, в два человеческих роста, и ещё выше башни, и всё это стояло там, где в прошлую осень был лес и голая макушка горы, по которой пасли коз. Про это в сёлах говорили всю весну и не верили, пока не видели. Анчик видел: гору, лес и потом, в конце мая, дым. Первым они увидели не город, а чужой пожар — русские на лодках сходили вверх, к Хусан «Казани», и пожгли у них посад, и дым стоял над той стороной Атӑл «Волги» два дня, и его было видно с их холмов. Отец тогда сказал: «Ну вот». И больше ничего.
Потом отец ездил с другими сотниками к хану, которого привезли русские, и отвёз мёд, и говорил там не он, а мурзы, и они вернулись присягнувшими. Анчик не видел, как присягали. Он видел, как отец вернулся, слез с коня, долго стоял у ворот и потом пошёл в избу, не расседлав.
Теперь вот стан.
Сотня пришла сюда два дня назад. Сотня — это было слово, а людей было двадцать пять: по двое с каждого из одиннадцати десятков, и Тимеш сверх, потому что пошёл с отцом, и отец, ҫӗрпӳ«сотник», и Анчик. Отец спросил на сходе, кто пойдёт. Десятники выбирали сами, и отец не спорил ни с одним. Только про Тимеша сказал: «Молодой». Урга ответил: «Я при нём». И всё.
Из Хыркасси «Соснового конца» пришли шестеро, и среди них Пайтуш, который смеялся всю дорогу. Из Ҫӑлкуҫ «Родника», своего села, — двенадцать, и среди них Ямаш и Уйпулат, соседи через плетень, и Элмен, который в прошлую осень женился и всё время об этом говорил. Из Анаткасси — пятеро с Ургой и Тимешем. Анчик знал всех. Он знал всех с детства, и это было странно: знать человека с детства и видеть, как он точит топор на чужом камне под чужой стеной.
* * *
Под вечер пришёл служилый.
Он был русский, в длинном кафтане, пешком, и с ним было двое стрельцов с пищалями на плечах и толмач. Толмача Анчик знал в лицо — его видели в городе, его звали Юшка, он был из казанских, крещёный, и говорил по-суварски так, будто вырос через овраг. Служилый встал у костров, развернул бумагу и стал читать.
Читал он долго и ровно, не повышая голоса. Анчик слушал. В Москве он пробыл когда-то полгода и выучил там слов тридцать, а может сорок, если считать с руганью, и теперь ловил знакомые. «Государь» он поймал. «Казань» поймал. Остальное шло мимо, одним ручьём.
В конце служилый поднял голову от бумаги и сказал громче, как будто это было главное и для этого он и пришёл:
— Покажите свою правду.
Юшка кашлянул.
— Идите воевать Хусан, — перевёл он.
— И всё? — спросил кто-то сзади.
— И всё, — сказал Юшка. — Он просто длинно говорит. Они там все длинно говорят, им за это платят.
Кто-то засмеялся. Служилый посмотрел на Юшку, Юшка сделал лицо, как будто перевёл слово в слово, и служилый свернул бумагу и пошёл к следующему огню, где стояла сотня с Ҫавал «Цивиля», и там начал сначала. Было слышно: «государь… Казань…».
Отец сидел на корточках у огня. Он не встал, когда читали, и не встал, когда ушли.
— Что значит «правду»? — спросил Анчик.
— Значит — пойдём, — сказал отец. — Спи.
* * *
Анчик не спал.
Он лежал на рогоже и считал стрелы наощупь, не вынимая, по оперению — они торчали из колчана, как пучок сухой травы, и их можно было тронуть по одной. Тридцать. Он думал, что будет, если он за весь день не выпустит ни одной: тогда их останется тридцать, и это будет стыдно. Потом думал, что будет, если он выпустит все: тогда их не останется, и это тоже будет что-то, только непонятно что.
В Москве он был в двадцать лет. Их послали двоих, его и Ургу, с Тугаева схода — был такой сход, у старого Тугая, в зиму, и оттуда послали просить у русских, чтобы пришли и взяли их под себя, потому что казанские берут, а защитить не могут. Анчика послали, потому что он был быстрый и неженатый, а Ургу — потому что Урга был тихий и не пил. Они шли по снегу месяц. В Москве их поставили на двор и держали там полгода, кормили, и за полгода Анчик выучил тридцать слов и научился свистеть по-русски, в два пальца, так, что у хозяйки на дворе вздрагивала корова. Потом был пожар, и они вернулись.
Там, в Москве, Урга сказал ему одну вещь, когда им на яму не дали свежих лошадей, а русскому гонцу рядом дали.
«Он государев, — сказал тогда Урга. — А мы — ничьи».
Анчик тогда обиделся, а Урга не обиделся. Урга вообще не обижался.
Теперь они были чьи-то, и за это надо было идти через реку.
У соседнего огня Урга лежал на боку, а Тимеш сидел и всё-таки трогал тетиву, тихо, одним пальцем, чтобы не звенела. Урга не открывая глаз сказал:
— Спи.
— Не хочется.
— Никому не хочется, — сказал Урга. — Ляг и лежи. Лежать тоже отдых.
Тимеш лёг.
* * *
Их подняли за полночь.
Лодки были русские, большие, чёрные от смолы, с высокими бортами, и в каждую садилось человек по двадцать, и гребли в них русские гребцы, а сувары сидели на дне между банками, поджав колени, с луками на коленях. Отец сел на корму рядом с кормщиком. Анчик сел у отцовых ног.
Вода была тёплая и пахла тиной. Весла шли тяжело и ровно, в двенадцать вёсел, и гребцы не говорили ничего, только старший иногда говорил одно слово, и они все разом делали что-то с вёслами, и лодка поворачивала. Было темно, но не совсем: с севера, над лесом, небо так и не потемнело до конца, как бывает в июне, и было видно чужие плечи и край борта.
Там, куда они плыли, была Луговая сторона. Материн берег.
Мать была оттуда, луговая, и двадцать пять лет назад отец взял её из деревни вверх по реке, и там у Анчика был дядя, материн брат, и двоюродные, которых он видел раза три в жизни. Анчик подумал, где сейчас дядя: спит, наверно. Подумал, знает ли дядя, что они плывут. Подумал, что если дядя знает, то…
— Держи, — сказал отец.
Весло у ближнего гребца выскочило из уключины, и гребец зашипел, и Анчик вскочил и помог его вправить, и потом гребец дал ему весло подержать, пока перевязывал уключину ремнём, и Анчик держал, и лодку тянуло вбок, и он грёб один, неумело, и старший на носу сказал что-то злое, и гребец отобрал весло.
Когда Анчик сел обратно, он уже не думал про дядю.
* * *
К рассвету они шли.
Шли долго — от реки через луга, через мокрую низину, где хлюпало по щиколотку, через редкий лес, и опять лугами, — толпой, по сотням, у каждой сотни свой сотник впереди. Сотен было много. Анчик пробовал сосчитать, сколько, и не смог, потому что их не видно было все сразу: одни шли впереди за бугром, другие сзади в лесу. С Ҫавала, с Сӗве «Свияги», из-за Кубни, со всех сторон Горной стороны. Люди были одеты так же, как свои, и говорили так же, только по-другому тянули слова, и Анчик слушал, как тянут, и это было смешно, и он не смеялся.
Позади шли конные. Русские, дети боярские, в стёганых кафтанах и в железе, с саблями, с луками в саадаках. С ними — другие, в халатах и в высоких шапках: казанские князья, из тех, что ушли к хану, которого привезли русские. Они ехали шагом, и за ними шли кони в поводу, и у каждого было по два коня.
Анчик оглянулся на них раз. Потом оглянулся ещё.
Конные смотрели не туда, куда смотрели сувары. Сувары смотрели вперёд, на лес и на поле за лесом. Конные смотрели на сувар.
— Не оглядывайся, — сказал отец, не поворачивая головы.
— Они смотрят.
— Пусть смотрят. На то они и сзади.
Лес кончился.
Поле было ровное и длинное, с короткой травой, выбитой скотом, и по краю его шёл тын — посад, — а за тыном стояла стена, и над стеной — башни, крыши, и над крышами ещё одна стена, выше, и тонкие высокие верхушки, каких Анчик не видел нигде, даже в Москве: мечети. Всё это было серое и розовое в первом солнце, и из-за стены поднимался дым — не пожар, а обычный, утренний, от печей. Там пекли хлеб.
Сотни остановились и стали разбираться. Кричали. Сотники ходили вдоль своих и ставили их кучами.
Отец поставил свою сотню у края, возле низкой межи, по которой шли старые конские следы. Встал перед ними. Он был невысокий, широкий, в стёганой шубе, хотя было тепло, и с луком в левой руке, и левую руку он держал чуть не так, как правую, — она у него плохо гнулась с тех пор, как его в молодости придавило конём, — и Анчик смотрел на эту руку.
— Выйдут конные, — сказал отец. — Бейте по коням. Не по людям — по коням. Конь больше.
— Коня жалко, — сказал Пайтуш.
— Себя пожалей, — сказал отец. — Держитесь кучей. Кто отбился — того объедут и срубят. За конными не бегайте. Они побегут — вы стойте. Они для того и бегут.
Он помолчал, посмотрел на всех по очереди, как смотрят на дворы, когда считают, и сказал:
— Всё.
Анчик вынул первую стрелу. Он хотел положить её на тетиву, чтобы была готова, и не смог с первого раза: стрела соскочила. Он положил снова. Во рту было сухо, как будто он ел золу. Он хотел сплюнуть и не смог, нечем было.
Тимеш рядом натягивал тетиву пальцем и не нюхал.
* * *
Ворота открылись без звука — их не было слышно отсюда, — и из них вышли конные.
Сначала их было немного, десятка три, и они шли рысью, растягиваясь, и солнце было у них за спиной, и Анчик видел сначала только пыль, потом тёмное, потом лошадиные ноги. Потом их стало больше. Они шли не прямо, а вбок, наискось, вдоль всего строя сотен, и когда были шагах в ста, сразу, все вместе, взяли луки.
Стрела упала в двух шагах от Анчика и встала в землю, дрожа.
Он смотрел на неё. Она была длинная, с серым оперением, и древко у неё было крашеное, красное у ушка.
— Бей! — крикнул отец.
Анчик натянул и пустил. Он не видел, куда. Он пустил и уже тащил вторую, и вторую пустил, и третью, а вокруг все тоже пускали, и над головой шёл звук, короткий и частый, как будто рвали холст, и конные уже поворачивали, уходили вбок, и одна лошадь шла без седока и волокла за собой повод.
— Кучей! — кричал отец. — Кучей держись!
Конные отошли, развернулись и пошли снова.
Это было так: они подскакивали, пускали стрелы на скаку, по одной или по две, и уходили, и пока уходили, их били в спины, и они уходили за пыль, и там собирались, и шли снова. Анчик понял это на третий раз. Он стал ждать, когда они повернут, и бить тогда, когда они будут боком, — большой конь боком, как стена. Он пустил и увидел, как конь присел на задние ноги и пошёл кругом, и всадник его бил, и конь всё шёл кругом.
Попал ли это он — он не знал. Он не знал этого никогда потом.
На четвёртый раз конные подошли ближе. Один конь проскочил в сажени от Анчика, вдоль их кучи, — Анчик видел белую пену у него на груди, мокрую шею, чёрный ремень под брюхом, стремя, сапог в стремени, — и в лицо ему ударило запахом конского пота, горячим и кислым, и конь ушёл, а Уйпулат рядом сидел на земле и держался за ногу. Потом встал. Сказал: «Ничего». И пошёл хромая.
Стрел в колчане стало меньше. Анчик это знал рукой.
Потом конные не вернулись.
Они ушли за пыль и дальше — к воротам, к посаду, — не развернувшись, кучей, быстро, и сотни вокруг закричали, и кто-то побежал за ними, и ещё кто-то, и вся толпа качнулась вперёд, как вода, когда поднимешь заслонку.
— Стой! — крикнул отец.
Его никто не слышал. Его и Анчик не слышал, он видел только, что отец открыл рот, а крик был общий, над всем полем, и в этом крике не было слов.
Анчик побежал.
Он не решал бежать. Он просто побежал вместе со всеми, потому что все бежали, и потому что стоять одному было нельзя, и потому что это было хорошо — бежать за теми, кто бежит от тебя. Это было как пьяный. Трава била по ногам, и колчан бил по спине, и рядом бежал Тимеш и что-то кричал, смеясь, и Пайтуш бежал впереди и махал топором, и Анчик тоже кричал, сам не зная что, и ему было легко.
Конные ушли в ворота посада, последний проскочил, и створку за ним стали тянуть изнутри, и не дотянули, и толпа добежала до тына. Кто-то лез на тын. Кто-то бил в створку топором. Анчик стоял у тына, шагах в двадцати от ворот, и тяжело дышал, и видел над тыном стену, серую, в брёвнах, и на стене людей.
Люди на стене не бегали. Они стояли и что-то делали руками.
* * *
Сначала прыгнула земля.
Анчик не понял, что это. Земля под ногами дёрнулась, как дёргается телега, когда колесо сходит с камня, и он переступил, чтобы не упасть. И только потом пришёл звук.
Звук был такой, как будто небо уронили на доски. Он был не в ушах, а везде — в груди, в зубах, в земле. Анчик присел. Он не решал приседать, он просто оказался на корточках, и в левом ухе у него стало тихо, совсем, как будто туда налили воды, а в правом звенело.
Над стеной стоял белый дым. Он стоял ровно и медленно расходился.
Потом прыгнуло ещё раз, и ещё, и пошёл треск — сухой, частый, как будто ломали хворост через колено, — и это было со стены, из пищалей, и над тыном потянуло дымом, и Анчик почувствовал запах, кислый и едкий, какого он не знал.
Тимеш лежал.
Он лежал в трёх шагах, лицом в траву, и лук был под ним, и одна нога была подогнута, и он не двигался. Анчик смотрел на него. Он видел его спину и затылок и больше ничего, и Тимеш был целый, и на нём ничего не было видно, только он лежал.
Потом все побежали обратно.
Это было так же, как вперёд, только наоборот, и так же без решения: толпа качнулась и пошла, и Анчик вскочил и побежал с ней. Он бежал и не чувствовал ног. Сзади снова прыгнуло, и перед ним, шагах в десяти, из земли поднялся столб травы и пыли и опал. Кто-то упал справа. Анчик не посмотрел кто.
Он бежал и видел впереди отцову спину.
Спина была широкая, в стёганой шубе, и она бежала. Отцу было сорок шесть лет, и он бежал тяжело, широко расставляя ноги, как бегают тяжёлые люди, и лук он держал в левой руке, в той, которая плохо гнулась, и держал его неправильно, за середину, как палку. Анчик видел эту спину. Он видел её все шагов двести, пока бежали, и потом, когда вспоминал этот день, видел её первой, раньше дыма и раньше Тимеша, — и ничего с этим не мог сделать.
Потом кто-то пробежал мимо него назад.
Анчик обернулся на бегу. Урга. Урга бежал обратно к тыну, против всех, один, и люди расступались перед ним и бежали дальше, а он бежал туда.
— Урга! — закричал Анчик. — Урга!
Он кричал, а своего голоса не слышал — левое ухо было глухое, а правое звенело, — и Урга не обернулся. Урга не обернулся ни разу.
Анчик остановился. Он стоял, и его толкали, и кто-то схватил его за рукав и дёрнул, и он вырвался, и смотрел.
Урга добежал до того места, где лежал Тимеш, и упал рядом на колени. Он взял сына за плечи и перевернул. Он не пытался его поднять. Он просто стоял на коленях и держал его, и наклонил голову, и так стоял.
Ворота посада опять открылись.
Из них вышли конные, немного, десяток, может, больше, и пошли рысью, и не по полю, а туда, к тыну, где стоял на коленях Урга. Они шли не торопясь. Им не надо было торопиться.
— Урга! — крикнул Анчик ещё раз.
Его дёрнули за рукав снова, сильно, так, что он развернулся, и это был отец. Отец держал его за рукав левой, плохой рукой, и лицо у отца было серое, и он ничего не сказал, а только дёрнул ещё раз, и Анчик побежал.
Последнее, что он видел, оглянувшись: Урга на коленях, маленький, у серого тына, и к нему идут конные, и первый уже близко. Потом бугор, и больше не видно.
* * *
У лодок стояли русские.
Они стояли кучкой на берегу, трое или четверо, в хороших кафтанах, и не помогали сталкивать лодки, а смотрели, как сувары бегут к воде и лезут в лодки через борт, в воду по колено, по пояс. Один держал в руке что-то вроде дощечки. Другой смотрел на поле, откуда бежали, прикрыв глаза ладонью.
Анчик пробежал мимо них в двух шагах. Тот, что с дощечкой, сказал другому что-то коротко и спокойно. Анчик разобрал одно слово, «пиши», — правым ухом, левое так и не слышало, — и ещё, кажется, число. Второй кивнул.
Потом Анчик был в воде, и вода была холодная, не как ночью, и кто-то втащил его в лодку за пояс, и он упал на дно между чужими ногами и лежал.
Лодка отвалила.
* * *
Гребли молча.
Анчик сидел на дне и смотрел на свои руки. Руки дрожали, и он зажал их между колен, и они дрожали там. Во рту была горечь, и его тошнило, и он не знал, от чего — то ли от воды, которой хлебнул, то ли от того кислого дыма. Он сглотнул и сидел.
Потом, чтобы что-то делать, он вытащил колчан из-за спины и посмотрел.
Стрел было четыре.
Он пересчитал. Четыре. Он не помнил, как пускал остальные. Он помнил первую, в пыль, и ту, что в коня боком, и больше не помнил ни одной. Двадцать шесть стрел ушли куда-то, и где они теперь лежат — в траве, в конях, в людях — он не знал и не узнает.
Отец сидел на корме, рядом с кормщиком, как ночью.
Он сидел, положив руки на колени, и когда лодка вышла на середину и перестали оглядываться, он поднял голову и стал считать.
Считал он вслух и негромко, по порядку дворов, как считают на сходе: сначала Ҫӑлкуҫ, от верхнего конца, потом Хыркасси, потом Анаткасси. Он говорил имя и смотрел туда, где сидел этот человек, и человек говорил «здесь» или поднимал руку, и отец шёл дальше. Люди были в двух лодках, и из второй, которая шла рядом, тоже отвечали, через воду.
— Ямаш.
Никто не ответил.
Отец подождал. Потом сказал следующее имя, и тот ответил, и отец пошёл дальше.
— Уйпулат.
Уйпулат сидел в соседней лодке с перетянутой ногой и поднял руку.
— Уйпулат, — сказал отец ещё раз, как будто записывал.
Он шёл дальше.
— Элмен.
Никто не ответил. Отец подождал.
Хыркасси. Пайтуш — никто не ответил. Отец подождал так же, как в первый раз, и сказал следующее. Потом Анаткасси. Один. Второй. Третий ответил из другой лодки. Отец сказал:
— Урга.
И замолчал.
Лодка шла. Гребцы гребли. Вода шла вдоль борта и журчала у кормы. Анчик смотрел на отца, а отец смотрел на свои руки, на колени.
— Тимеш, — сказал отец. И не стал ждать ответа, и не стал говорить дальше.
Он помолчал. Потом поднял голову и начал сначала:
— Ҫӑлкуҫ. Верхний конец…
Он снова шёл по дворам, по порядку, и называл, и ему отвечали те же самые люди теми же словами, и на Ямаше он снова подождал, и на Элмене, и на Пайтуше, и дошёл до Анаткасси, и назвал первого, и второго, и третьего, и сказал:
— Урга.
И снова остановился там же.
Кормщик посмотрел на него и ничего не сказал. Анчик сидел на дне, держал колчан с четырьмя стрелами и ждал, начнёт ли отец в третий раз.
Отец сидел и смотрел на воду. Потом разжал руки на коленях, снова их сложил, поднял голову и сказал:
— Ҫӑлкуҫ.
Глава 2. Монета на дорогу
Ахплат. Анаткасси; Ҫӑлкуҫ, конец июня 1551 года
Косили на нижнем лугу, всем Ҫӑлкуҫ «Родником», в один ряд.
Ахплат шёл пятым. Он косил каждый год и каждый год в общем ряду, хотя мог бы и не косить: ҫӗрпӳ«сотнику» за то, что он раскладывает ясак, судит мелкое и ездит в город отвечать, село выкашивало его полосу само. Он косил, потому что, если не косить, то стоять у копён и смотреть, а смотреть он не любил. Коса у него была старая, отбитая с вечера, и шла хорошо, и он шёл за Ильмуком и не отставал.
Он считал.
В ряду было двадцать две косы, а в прошлый год — двадцать шесть. Ямаш косил всегда вторым, сразу за старшим, и шёл широко, и за ним оставался прокос в полторы косы. Элмен косил в хвосте и всё время останавливался, потому что говорил. Их не было. Их прокосы шли сейчас по траве ничьи, и в них вставали бабы с граблями, и бабы косили не хуже, но реже, потому что за каждой бабой ещё двор.
Шестой десяток: было девять рук, стало восемь. Второй: было десять, стало девять. В Хыркасси «Сосновом конце» — у Пайтуша двое братьев, там рук хватит. В Анаткасси «Нижнем конце»…
Он дошёл до конца прокоса, повернул косу, провёл по ней бруском раз и другой и пошёл обратно.
В Анаткасси он не досчитал.
* * *
После полудня он пошёл туда пешком.
Анаткасси стоял ниже по реке, у дороги, двадцать три двора, и дорога шла через него насквозь, и поэтому в Анаткасси всегда всё узнавали первыми и первыми всё теряли. Двор Урги был третий от брода. Изба старая, крыша ещё крепкая, плетень кривой. Ворота стояли настежь. Их не закрыли, когда уходили, потому что Урга говорил, что к вечеру через два дня вернётся, а за два дня ничего не случится.
За два дня ничего и не случилось. Случилось за две недели: во двор зашла соседская корова и объела грядку с луком, а свиньи подрыли угол сарая.
Ахплат постоял у ворот.
Потом вошёл, выгнал из угла свинью, закрыл дверь в сарай, подпёр её колом. В избу не пошёл. Взял с плетня кусок старого лыка, ещё один нашёл на земле, свил вдвое, свёл створки ворот и увязал их снаружи крест-накрест, туго, чтобы скот не лез.
Узел вышел некрасивый. Он перевязал.
Соседка вышла со своего двора и встала у плетня. Её корова и объела лук. Она держала в руках горшок и не знала, куда его деть.
— Корову его я к себе взяла, — сказала она. — Доить некому.
— Держи у себя.
— Долго?
— Пока не скажут.
— Кто скажет?
Ахплат не ответил. Он подёргал узел, узел держал.
— Тимешу бы столб, — сказала соседка.
— Поставят.
— А Урге?
— Урге не знаю, — сказал Ахплат и пошёл дальше.
* * *
Дворов было четыре, и имён четыре.
Он ходил по ним до вечера. В каждом он входил, садился на лавку, если давали, а если не давали, стоял у двери, и говорил имя. Говорил сначала имя, потом «на поле перед Хусан «Казанью»», потом, где его видели последний раз. Больше он ничего не говорил, потому что больше ничего не знал.
Тел не привезли. Их никто не мог привезти.
У Ямаша была мать и две сестры. Мать сидела у печи и чистила репу и не остановилась, пока он говорил. Когда он замолчал, она положила репу в горшок и спросила: «Лук его где?» Он сказал, что лук остался там. Она кивнула и стала чистить следующую.
У Элмена была жена, молодая, с прошлой осени. Она стояла в сенях и держалась за косяк, и когда он сказал имя, она сказала: «Он говорил, что к сенокосу». И больше ничего не сказала, и он стоял, пока из избы не вышла её свекровь и не увела её.
В Хыркасси он пошёл вечером, через поле. У Пайтуша был отец и двое братьев, и отец выслушал, и сказал: «Смеялся?» — «Смеялся». — «Он всегда». И налил ему пива, и Ахплат выпил, стоя.
Сарый, вунпӳ«десятник» Хыркасси, встретил его у околицы. Он стоял у своего серого коня и чистил ему копыто.
— Пайтуша ты водил, — сказал Сарый.
— Я.
— Под пушки.
— Под пушки, — сказал Ахплат.
Сарый поставил копыто на землю и выпрямился. Он был моложе на тринадцать лет, выше на голову и смеялся громче всех в трёх сёлах, и зуб у него спереди был сломан. Сейчас он не смеялся.
— Казанский ты был, — сказал Сарый. — Двадцать лет с казанским сборщиком пиво пил. А теперь чей?
— Теперь присягнули.
— Ты присягнул.
— Все присягнули, — сказал Ахплат. — И ты.

