скачать книгу бесплатно
– Вань, ну давай подарим еще!
И он покупает, и одну картину они ему еще дарят. Это Оренбургский театр, которого он делал оформление, потрясающая работа.
Так мы с ним познакомились. Потом Костаки хотел им помочь, но покупал все по 200–300 рублей. И тогда он сказал Мясникову: «Надо помочь – такие вещи пропадают, по 200–300 рублей». Была одна работа, они очень хотели мне ее подарить – вроде какую-то роль в их жизни сыграл. Я пришел. Серая, потрясающей красоты вещь.
– Володечка, я бы с радостью ее подарил, но у Зиночки вся родня раздетая, возьми хоть в рассрочку за 150 рублей.
А откуда у меня тогда деньги такие? Не возьмешь нигде. Потом эта работа попала в собрание Костаки. А когда Кудряшов умер, Мария Вячеславовна Горчилина, у которой Комисаренко жил, сказала мне:
– Володь, знаешь, какая история, ты хоть с ней поговори. Она звонит и говорит:
– «Мань, я иду к Ванечке, я жить не хочу, без него мне жизнь не нужна просто. Я купила пирамидолу, намбуталу, говорят, если размешать все, этого мне хватит – вдруг меня оживят».
– «Зин, ну что ты, Ваня тебя подождет! Живи пока, на кладбище к нему ходи».
И в один прекрасный день она узелки собрала, всем написала кому чего, что в Третьяковку, выпила – и все. Через года полтора-два.
«Мадам» Горчилина-Раубе – яркий осколок старомосковской жизни, дворянка из Вхутемаса, изящная, изысканная, хозяйка салона – в Нукусе есть довоенный ее портрет.
У Горчилиной был уголок наверху в доме на Петровке, потом их выселили и переселили в дом, где жил Брежнев, на Горького, дали трехкомнатную небольшую квартиру с большой кухней. Жил у нее Зенон Петрович Комисаренко – тоже уникальное явление прошлого, мультипликатор, нарисовал «Муравей и стрекоза». У меня одна работа его есть, Махрова подарила. Человек он был особый, вечно мы ему рубашки, пальто, ботинки у кого-то подбирали. Года с 62-го по 70-й мы с ним общались. А жена у Комисаренко была бабища чудовищная.
– Да я порисовать хочу.
– Я тебе порисую, бери мешок, иди на рынок.
И он идет на рынок, кто луковицу даст, кто морковку, побирался.
Потом умер художник Михаил Кузнецов, его друг, и он его хоронил, там вообще никаких денег не было, надо было помочь продать его работы, чтобы деньги вернуть. Работ нет, все досталось Комисаренко. Какие-то работы были проданы, все остальное было в подвале у скульптора Кашина, отца Тани Кашиной. Подвал затопило, и все погибло.
У Лиды была его работа, женщина с дочкой и кошкой.
Была, но без портретов стахановцев. Если у нее картина сохранилась, имеет смысл писать статью о Кузнецове. А у него был уникальный соц-арт. Он брал выдающихся стахановцев, которых печатали в газетах и награждали орденами Ленина – такие свинцовые герои труда, здоровые, ничего в них плохого нет, они герои. И вот он брал газеты, рисовал их, и у всех троих ордена Ленина, а внизу белокурая девочка, играет им на скрипке оды и смотрит на них как на Христа. Большие работы, метра по полтора. Хорошие работы, замечательные! Гениальный соц-арт! Тогда люди подходили с большой проблемой искусства. Не то, что делает современный соц-арт какой-нибудь Косолапов, «Ленин и Кока-кола» или еще что-то в этом роде. Вот, например, «Жатва». Настолько искренняя она была – за мешок держатся баба и мужик, зерна намолотили. Улыбка, состояние – совершенно подлинные. Куда-то он, наверное, ездил. Довольно большая картина, не помню, кто ее купил. Еще два пекаря, в халатах, мукой присыпанных, в шапочках, чтобы волосы не попадали, тесто месят. Великолепная картина, была у Носа, итальянца Сармани, мы ему продали за 120 рублей, помочь Комисаренко, чтобы он вообще без денег не сидел. У Горчилиной жил скульптор Максим Архангельский, он стал священником. Я был у него, смотрел Комисаренко, один коллекционер хотел купить. А недавно говорю по телефону со Штейнбергом, а он и говорит: «Знаешь, а Архангельский умер, убили его».
Художники и собиратели
Как началось ваше увлечение антиквариатом? Лида прекрасно знала вещи, сама реставрировала, ее приучил к ним Феликс Вишневский.
Мы видели его коллекцию, но Лида была с ним знакома раньше. Вишневский ведь не был коллекционером русского искусства, он западник. У него были русские вещи, он знал им цену, я его заводил: «Феля, я такие видел кресты, мощевики!» – «Да что ты, что ты, жулик он». Феля немного шепелявил: «А вот у меня!» – и он лез куда-то под кровать, где в белых коробках из-под сахара у него лежали уникальные вещи. XVI, XVII века – конечно, они несли в себе очень высокое религиозное состояние. Мне всегда хотелось прикоснуться к этой подлинности, понять, разгадать ее. 8 марта, на день рождения, я подарил Лиде роскошную французскую вазу XVIII века, в идеальном состоянии. Купил на Арбате, был большой магазин, его давно сломали. Заплатил за нее 120 рублей. Она ее продала кому-то. Володя Мороз говорил: «Володька, ты у меня ее увел прямо на глазах. Хотел купить, а ты уже выписал». Мороз – легендарная личность в Москве, многих сделал богатыми людьми, через его руки прошли ценности невероятные, а сам так и остался. За разные вещи его посадили, за связь с иностранцами. А у меня Фалька увел Рубинштейн на глазах, я пошел деньги собирать, 600 рублей, носился колбасой, денег-то нет, набрал эти деньги, прихожу. «Володечка, вы опоздали, я его уже купил». Была у Лиды хорошая ее приятельница, Бетти Григорьевна Работникова, певица, еврейка, приходила к нам – умерла она в доме ВТО. Была она женой соратника Ленина, того расстреляли, она мыкалась, ее рассказ того времени уникальный. Людей арестовывали и расстреливали, а добро их находилось в подвалах, и давали специальные талоны, бери что хочешь – серебро, одежду, мебель – приходили, выбирали, вывозили. Целыми корзинами серебро давали, одевались они в бункерах – люди-то номенклатурные были. Мне она подарила французский столик на память, простой, с мраморной доской. Или вот я купил кресло у Свешникова в доме, немецкий модерн, отреставрировал. Мы часто общались, было заметно, как ему неуютно жить. Помню, я предложил ему вместе поехать в Прагу.
– А что мы будем там делать?
– Как – что? Европа – твое родовое гнездо!
– Вот если бы ты пригласил меня в XV век!
Алексей Смирнов вспоминал, как хвасталась драгоценностями, изъятыми у Юсуповых, дочь Луначарского – нарком в их имении жил. Художник Шереметев, последний граф, живший в Софьиной башне, распродавал фамильное серебро, Рембрандтов забрал Пушкинский музей. Красным деревом любили обставить квартиры советские академики и писатели. Сейчас новое перераспределение – новые русские придумывают себе биографии и гоняются за стариной.
Я думаю, в Москве сейчас больше мебели, из Питера давно все вывезли, все диваны красного дерева стоят у актеров, игравших «Горе от ума». Они точно перенесли эту обстановку дворянскую к себе домой. Куда ни придешь, у всех «Горе от ума». Какой был ампир красного дерева, пушкинского времени, 10–20-е годы! Хорошую мебель – ампир, классицизм, директория – и сейчас покупают. Она дорогая, но в хорошем состоянии все уходит. Новые русские не всегда идут на эту мебель, больше версаче-гуччи покупают, потому что хорошую мебель трудно достать, а на очень реставрированную они все-таки как на антиквариат смотрят. В лавках сейчас стоит или зареставрированная мебель задорого, или рухлядь. А у нас был стол, диван, великолепные четыре кресла, секретер и бобок карельской березы. Это был хороший, золотистый гарнитур, карелка – теплое дерево, когда свет слабый солнца попадает, ты живешь просто в янтарном раю. Раньше все продумывали, у людей русских земли много, много и умного в России было, сегодня все обгадили, не знаю как. Я доставал гарнитур, а у Лидки был секретер – Франция, маркетри, стоил он тысяч триста. Даже Дина Верни писала: «Как она могла уехать и оставить такой секретер XVIII века». Но ей надо было выезжать, платить деньги, тогда же платили за все. Я у нее выкупил рояль, который сам и покупал, когда мы вместе жили, зарабатывал я тогда хорошо. Когда уезжала, обратно мне его продала, он стоял у нас в квартире. Хороший кабинетный рояль, «Шредер», реставрировали его, лакировали, настроили, игрушка была! Она любила петь, пела и играла. Алька заниматься не стала, поменял его по глупости на дурацкую румынскую стенку, которую давно на помойку выкинул. Жене захотелось стенку! А в деревне у Лидки московское пианино, которое здесь стояло на улице Горького – когда она уехала, то его взяла. На Смольной его никогда не было, там стоял рояль. У меня даже до сих пор к нему бронзовые подсвечники лежат, не знаю, почему оказались отдельно. Иконы мои Лида продала кому-то, секретер оставила Игорю Холину, а Холин замахал кому-то, заработал. Гарнитур продала Холину, Холин продал немке, Лида уехала во Францию и пригласила меня к немке в гости, со словами: «Ты увидишь там кое-что». – «Расскажи?» – «Нет, не скажу, ты увидишь». Я пришел и увидел там нашу мебель.
Отдельная тема – врачи-коллекционеры, можно было бы написать статью.
Это традиция среди врачей, собирать искусство. Московские врачи очень многие были коллекционеры. Молодых они, конечно, не очень поддерживали. Мясников всегда говорил: «Ну… ну… ну… сколько твоя работа стоит?» – «Ну, 50 рублей». – «Ну, я могу только 30 дать». Ну, 30 так 30, зато у Мясникова. Был такой Виктор Ждановский, симпатичный еврей-педиатр, лечил детей. Я еще в Третьяковке не был и в первый раз, сразу после войны, году в 47-м, попадаю в квартиру, где и Репин, и этюды какие-то, передвижники, Союз русских художников. Я его спрашиваю: «Как же все это появилось, как вы все могли собрать»?» – «А вы знаете, молодой человек, все детские поносики». Зная, что вылечит, ему делали подарки. И вот таких врачей много было. Мясников, Бураковский, Блохин, Баграмян. Бураковский уже был больной, когда я к нему приехал. «Владимир Иванович, ну чем вас угостить?» – «Знаешь, Володя, занеси мне какую-нибудь картинку, хорошо бы Харитонова – вот ты меня и угостишь хорошо. Хочется получить какое-то удовольствие – вот живопись мне его дает». Помню, у меня дома была Харитонова работа, он с натуры написал разоренный алтарь – одна конструкция, остальное все выломали. Замечательная работа, 58-го года, я не мог достать другой и подарил ему свою. «Какая картина, как он здорово все знает!» Так что у московских врачей это такая хорошая, старая традиция коллекционирования. Алшибая с моей подачи стал коллекционером. Сегодня еще Курцер собирает. Думаю, эта традиция будет сохраняться.
Первым вашим серьезным собирателем была Нина Андреевна Стивенс. Смирнов, которого она посылала покупать «Обнаженную» у вдовы Фалька, вспоминал о ее особняке на Рылеева: «Мадам, худощавая, стройная, в молодости была, очевидно, симпатичная и привлекательная, по-старомосковски простецкая и приветливая и житейски, несомненно, очень опытная и циничная. У Стивенсов мне понравилась гостиная – метров восемьдесят, отделанная мореным деревом и устланная коврами, с диванами вдоль стен. Посреди гостиной стоял рояль палисандрового дерева, на стенах висели чиновые поясные иконы действительно рублевского круга начала XV века. Иконы эти поставлял некто Мороз, темная личность, опекун душевнобольного художника Васи Ситникова. Во дворе размещался добротный отапливаемый гараж, где Нина хранила коллекцию московских авангардистов. Были в той коллекции хороший Тышлер, букашки Плавинского, много Васи Ситникова, черные кружки с серыми фонами Краснопевцева, пара рисунков на картоне Эрнста Неизвестного и еще какие-то голые бабы работы учениц Васи».
Это особая московская глава, целая история, Нина Андреевна Стивенс в Москве. Очень любопытная дама была. Несколько взбалмошная, экстравагантная. Я застал ее еще на Зацепе, в деревянном доме ее матери. Как-то он сохранился, тогда это еще можно было. Во дворе она сделала невероятный сад, она очень любила цветы. Входишь – и попадаешь в царство цветов. Дом был отремонтирован, и там началась ее коллекция. Вначале были Ситников, Курочкин, Пятницкий. Потом появились остальные. Думаю, у нее были лучшие Пасхи в Москве. Она великолепно делала огромные, колоссального размера, куличи. У нее была кухарка, Аня, и она сама знала толк в еде и великолепно стряпала. Пасхи в особняке на Рылеева были как надо, очень хороший праздник, все собирались, раз пять-шесть я у нее был на этих Пасхах. В общем, я был с ней в добрых отношениях. Но давай я лучше из книги прочитаю, я о ней неплохо написал:
Совсем в другом свете мне видится образ Нины Андреевны Стивенс, жены американского журналиста, долгие годы жившего и работавшего в Москве. Она создала представительное собрание художников новой московской школы, организовала первую выставку андеграунда в США и всегда по мере сил пропагандировала наше творчество. Нина Стивенс – женщина крепкого русского характера, очень хваткая, не бог весть как образованная, благодаря своему происхождению, пониманию отечественного колорита и одновременно статусу иностранки как начинающий коллекционер обладала возможностями почти неограниченными. Она могла выбирать между антиквариатом, русским авангардом, салонным искусством и нами, художниками андеграунда. И выбрала она нас, причем абсолютно сознательно, по трезвому расчету. Выбор этот, по-видимому, дался ей нелегко и навсегда утвердил в ее душе чувство неудовлетворенности, сомнения в правильности содеянного. Впоследствии она порой шутливо сетовала за чашкой чая, позволяя себе в дружеской беседе некую интимную вольность, я ведь могла собирать Малевича, Попову, Родченко, как дядя Жора – имелся в виду Костаки. Так нет же, попутал черт, с вами связалась. Видимо, где-то на уровне подсознания она искала свой образ, возможность выразить себя как образ, как нечто большее, чем жена иностранца. Коллекционирование было для нее своеобразным допингом, средством борьбы с отупляющей скукой повседневности, возможностью подпитывать себя новыми эмоциями. Потому она столь мало заботилась о коммерческой выгоде, и еще, что кажется мне сейчас главным, она нас любила, сопереживала нашим страстям и, похоже, видела в андеграунде особого рода воплощение русской идеи. Одна из первых, Стивенс стала платить за картины настоящие деньги, что казалось тогда истинным чудом. Она обычно не торговалась и сама не опускалась до торгашества, собирая свою коллекцию с серьезностью и упорством человека, нашедшего истинный смысл жизни. Художники новой московской школы многим обязаны Нине Стивенс, ибо в тусклые 60-е годы в ее особняке неподалеку от Зацепы для них зажигался волшебный фонарь райской западной жизни и давались живые картинки с диковинными фруктами, крекерами и всяческого рода басурманской выпивкой. В обмен на наше видение четвертого измерения бытия мы получали вкусную сказку об американском рае, отчего и наш собственный раешный мирок становился вполне пригодным для проживания.
У Нины всегда были свои фавориты – Ситников, Худяков, Смирнов.
Ситников был у нее вроде мужа. Стивенс «голубым» был, они разошлись, но продолжали жить вместе. У них внутри там были проблемы, но дом всегда поддерживали хозяева, он и она. Сам Стивенс к искусству никакого отношения не имел, всем занималась Нина. Худяков никакого места у нее не занимал. Худяков был приятный красавец мужик такой. Он привлекал внимание, но женщины чувствовали, что в нем нет того, чего бы им хотелось. Что с ним сейчас происходит, не знаю. Но Худяков вообще довольно любопытная фигура. Он как художник интересный. Худяковские ходы в искусстве очень любопытные. Он предлагал одному продать свою коллекцию за миллион с лишним, но перед этим сделать выставку в музее. Он всю свою квартиру превратил в музей. Жена хохотала и говорила: «Этот чудак приехал в Америку и стал раскрашивать галстуки. Я ему устроила свидание с хорошей фирмой, которая делает галстуки. Мы поехали на встречу. И он им сказал: „Я не сумасшедший – галстуки рисовать“ – и никакие контракты не стал заключать». Где-то у меня есть фильм о нем.
Про Ситникова тоже был фильм, где оживили рисунки – бегут голые бабы, Вася едет на телеге.
Ситников не мой герой как художник, хотя в нем были интересные закваски. В идеях Ситникова было много любопытного, кисть он заменял щеткой или тряпкой, щедро давал советы и разжигал желания в молодых. Он обладал огромной энергетикой, всех считал своими учениками, но ничему серьезному научить в искусстве не мог. Не тот человек. Вейсберг однажды гонялся за ним в Сандунах с кипятком, чтобы наказать за вранье – Васька рассказал кому-то, что до знакомства с ним тот рисовал морковным соком. Зверев с Ситниковым мало общался совсем, он его побаивался. Васька был московский интересный тип, но не был богемой, скорее юродивым, видевшим везде свою выгоду. А выгоду он видел всегда. Не важно, в чем она выражалась. Кто-то к нему придет с пакетом, а там будет бутылка коньяка или виски, он не пил, и, когда уехал, под кроватью нашли целое собрание коньяков, он все их складывал. Явление очень интересное, граничащее с шизофренией, но у Михайлова тоже шизофрения была.
Витя скорее с хитринкой мне казался! Стоит на углу остоженских переулков – домовой, врубелевский Пан.
Хитринка – она разная, бывает с группой, бывает без группы. Говорили, что у него вторая. Почему его никто не брал никуда? Попробуй в советское время проживи без группы, не работая нигде. У Леньки Талочкина тоже была вялотекущая шизофрения. У него не было группы, белого билета, а у Михайлова инвалидность была. Это сейчас кому ты нужен, живи и живи, изображай из себя Репина или Рембрандта, Наполеона или Юлия Цезаря. А тогда нет, у него ксива была, и его не трогали, ходил в диспансер, отмечался, приходил, на белое говорил черное и так далее, там же обязательно проверка была. Даже особые тесты создавались, чтобы стать шизофреником, – чтобы не работать нигде, быть поэтом или художником, делали себя шизофреником. Приходит к врачу – «Что вы чувствуете?». И вот он начинал ахинею нести, но надо знать какую!
Были же дружественные врачи, типа Валентина Райкова.
Райков да, он мог из тебя сделать шизо, конечно. У Райкова тоже была школа уникальная – учеников он делал Репиными, Рембрандтами и Суриковыми. Я его хорошо знал.
– Ну как школа твоя?
– Володя, я же добился результатов невероятных, моя школа как психиатра, они все Репины, ты что, не видел, я их выставляю!
Он внушал женщине, что она Репин, и она начинала рисовать как Репин.
– А на тебя кто действует, скажи откровенно?
– Не, я сам по себе.
Он же тоже был художником. И у него были сигнальные работы, абстрактные пятна такие, очень интересные. Я вот Райкова вспомнил – попробуй скажи ему сейчас об этом! Надо было тогда все собирать, все было доступно, никто не думал, что мы с тобой встретимся через 40 лет и будем на эту тему говорить и думать. Я сейчас только вспомнил райковские работы, он их выставлял. Яковлев больной был человек, у Володи депрессии были серьезные, мать все это переносила, он дрался с ней. Вера Александровна говорила: «Володя, позвони Райкову, чтобы он пришел», и тот как-то успокаивал его.
Впадая в депрессию, Володя вообще не хотел рисовать?
Да, и мать в этом смысле помогала. Когда с тобой говорю, очень хорошо помню его комнату на 26-ти комиссаров, где он работал. Могу даже нарисовать. Тут окно, здесь дверь, комната небольшая, метров пятнадцать, не больше. Огромная кровать с матрасом, с периной, очень теплое пуховое одеяло и три здоровые пуховые подушки. Он проваливался в эту кровать и погружался в свой сон. Невероятное погружение в пуховую массу. Около окна стоял столик высокий, на уровне подоконника, на нем пол-литровые банки с дешевой гуашью, всегда с водой, чтобы она не засыхала, и кисти, погруженные в эту краску. Пять-шесть банок для красок. Здесь стоял мольберт, на мольберте огромный щит, на который он накалывал кнопками свою бумагу советскую 90 на 60, тут и работал. А там свалены были работы его деда, больше ничего не было. И мать говорила:
– Володь, я пойду цветок рисовать!
– Мать, мать, мать, не надо! – курил он «Беломор».
– Володь, ну я хочу цветок нарисовать.
– Мать, мать, не надо, я сам.
Она ткнула кисточкой, чего-то намазала, ну как бы цветок. Он в это дело сразу влезал. Она знала, что раньше времени нельзя, но и задерживать нельзя, иначе он провалится в эту кровать полностью. Конечно, были депрессии, были буйства, тогда он налетал на мать с кулаками. Весной, помню, пришел и говорю ей:
– Вера Александровна, как девушки молодые Володьке-то?
Его не было в комнате, мы вдвоем.
– Да я ему таблетку в чай брошу, вот вся его и жена там.
То есть она его подавляла, какие-то таблетки бросала.
Володя часто влюблялся?
Он и убегал еще. Однажды он к Талочкину попал с одной таксисткой, наговорил: «Ты будешь богатой, я не хуже Пикассо художник». Она его как бы спрятала, Талочкин сказал: «Ты его увози, его тут сразу найдут». И приехали два санитара, под руки и увезли. Он и рисовал себя вот с таким членом.
– Володь, а чего это ты с таким членом себя рисуешь?
– Володь, да так ебаться хотелось!
Такая искренность! Жалко Володьку, художник был от Бога. Он больной, но своеобразный был человек. Мать, простая еврейская женщина, торговала пивом в ларьке. Однажды я был у него в гостях и видел, как она продает его работы. Мать вынесла пачку гуашей.
– Сколько вы будете брать?
Интеллигентного вида человек в очках мнется.
– Я, право, не знаю. Хотелось бы еще посмотреть.
– А чего тут смотреть, все хорошие. Берите четыре, отдам дешевле.
– А сколько же они стоят?
– Володя, почем отдавать будем? Человек сразу четыре цветка берет.
– А что за человек? Кто он по профессии будет?
– Володь, слышь, он физик.
– Мать, мать, физику уступи, по 30 рублей отдай.
А как он стал писать маслом?
Он не любил масло, мать говорила: «Володь, надо маслом, за масло больше платят!» Он, как и Зверев, художник не масла, а гуаши и акварели. Зверев терпеть не мог масла, называл его «Маслаченко». По фамилии футболиста. Какое в его детстве могло быть масло, там вообще денег не было ни на что. Володя, когда потерял мать, стал работать у других, что-то к нему возвращалось, что-то пропадало. Но все-таки, когда он жил у людей, когда кто-то брал его из больницы на две недели, на десять дней, когда его не трогали, что-то возвращалось, видно было. А так – «Нарисуй мне кошку с птицей, нарисуй цветочек» или что-то в этом роде.
Харитонов – еще одна очень интересная московская личность. Кулаков вспоминал, как они чуть не стащили пейзаж у старика Бакшеева – чтобы пропить у Киевского вокзала.
Харитонов вначале жил на Плющихе, там еще кинотеатр был. Старый московский райончик, где таилась беднота во дворах в двухэтажных домиках, все друг про друга все знали, все как одна квартира. Вот так жил Харитошка с матерью. С ним меня познакомил Нутович. Харитонов, конечно, алкаш был невероятный, стопроцентный. А денег нет. Поэтому он ходил везде, собирал баночки от майонеза и горчицы, аптечные пузырьки от вазелина, а если банка попалась, так это вообще, он тщательно их вымывал, потом все это разносил, продавал по копейке, в конце концов собирал на четвертинку, а то и на пол-литра. Мастер был наливать, посуда у него была всякая разная – какая-то битая рюмка, полуразбитая банка, полстакана. Собирались там на бутылку, три-четыре человека, Харитонов брал пол-литра, буль-буль-буль наливал, и себе – побольше – за то, что наливал. Можно было взвешивать на аптекарских весах, у всех было абсолютно точно. Как-то играли в карты, Саша проиграл и по требованию выигравшего выставил голую задницу в окно второго этажа, прямо напротив кинотеатра – зрители смотрели с большим интересом.
Однажды я пошел к Харитонову и вдруг остановился – солнечный день, яркое, жгучее солнце, стоят два венских стула, прямо на тротуаре, на одном он сидит и держит абажур оранжевый из дома – продавал, выпить надо! Я остолбенел и думаю: «Нет, не пойду» – слава богу, он меня не увидел. Там много проблем было – влюбленности Харитонова, его женщины. У него был грех большой – женился на китаянке, тогда были еще китайские прачечные, и старый китаец, ее отец, собрал деньги, а он спиздил у нее эту шкатулку с деньгами, всю жизнь мучился, как ему отдать. «Володь, грех такой, не могу, надо деньги отдать, ведь я у него украл!» Потом он все, перестал пить, в святость ушел, там отдельные, очень интересные истории. Саша отговаривал меня от участия в Бульдозерной выставке: «На хуй тебе лезть в еврейскую революцию? Ведь дождик будет».
Анатолий Тимофеич
Знаешь, как Зверевы в Москве появились? Довольно любопытная история. Началась тамбовская антоновщина, которую потом подавил Тухачевский. А он еще маленьким был.
Но он родился в 31-м, а антоновщина была в 21-м.
Я же все знаю досконально, я разговаривал с его сестрами. Мать его небольшого роста, простая женщина, отец тоже из тамбовского села. Входит очередной бунтарь, распахивает тулуп: «Смотри, Тимофей, сколько я гранатов наделал!» Матери показалось, что граната зашипела, она со Зверевым бух под лавку. Маленькая – и упала. Бунтаря наповал, а отца ранило, в живот и грудь. И повезли его в Москву лечить, таким образом Зверев оказался в Москве. Его оперировали, он остался здесь, кем работал, не знаю, хирел, болел, мать работала уборщицей общественных туалетов. Оттуда и его брезгливость, он прекрасно понимал, что мать моет унитазы. Вот он ничего не ел дома и все дезинфицировал. Она знала это. Вот как я к нему попал. Перед тем как ехать, сказал: «Старик, надо в аптеку заехать». Время уже позднее, все закрылось, есть дежурная на «Белорусской».
На углу Горького и Лесной?
Нет, на левой стороне, где Ритка жила. На правой большой магазин одежды был. У вокзала Горький с палкой. А мы жили, где ресторан «Якорь», потом переулок, где трамвай ходил, а дальше мы, дом 45. Заходим в аптеку, нажимаем, выходит старая еврейка:
– Что вы хотите?
– Старуха, соды дай!
– Что с вами, что сода вам нужна?
Я говорю:
– Ну дайте ему соды.
Она приносит таблетки.
– Нет, старуха, мне не таблетки надо, а порошок!
– Что вам старуха, какая я вам старуха! Что такое? Что вы на ночь глядя ходите?
– Мне пачку надо!
– Пачку? Что вы собираетесь делать с содой?
– Старуха, дай мне пачку!
Она приносит, одну пачку.
– Старуха, мне таких надо десять!
– Слушайте, что он хочет делать с этой содой?
– Ну дайте ему десять!
– Хорошо, я дам. Но мне интересно, что он хочет делать.
А я и не знаю.
И вот он приезжает домой в Свиблово, которое называл Гиблово, открыл все порошки и все обсыпал, продезинфицировал. Пол, стол, комод какой-то стоял.
– Что ты делаешь?
– Так надо, старик, все обсыпал, теперь садись.