Читать книгу Релокация (Александр Валерьевич Жарков) онлайн бесплатно на Bookz
Релокация
Релокация
Оценить:

5

Полная версия:

Релокация

Александр Жарков

Релокация

«В этом городе знать три языка — ненужная роскошь. Даже без знания языка можно прожить».

Антон Чехов. Три сестры

«Дом — это слово, которое не переводится. Его можно только произнести».

Из этой книги

Пролог. Маша

В июне две тысячи десятого я играла Машу в «Трёх сёстрах» и видела зал лучше, чем следовало.

Зал был небольшой, двести восемьдесят мест, с красными креслами, которые скрипели, когда зрители меняли позу. Я знала этот скрип, как знают голос человека, с которым живёшь. В третьем ряду всегда сидела женщина из бухгалтерии, которая кашляла в самые важные паузы. В седьмом — моя мать, в синем платье, с прямой спиной. В двенадцатом — отец.

Отец пришёл с женщиной, которую я не знала.

Она была невысокая, в светлом платье, с волосами, собранными в узел. Рядом с ней сидел мальчик лет полутора — маленький, круглолицый, в белой рубашке, которая была ему велика. Мальчик держал отца за палец. Отец смотрел на сцену, но его рука была в руке мальчика, и это было заметно даже из-за кулис.

Я играла Машу, младшую сестру. У Маши было много слов и мало действий. Она говорила о том, что хочет уехать, что здесь невозможно жить, что жизнь проходит. Я говорила это каждый вечер, и каждый вечер мне казалось, что я говорю не текст, а правду.

В тот вечер я смотрела в двенадцатый ряд и думала: кто эта женщина?

Я забыла текст.

Не весь. Первую фразу я помнила. Я даже сказала её — что-то про то, что человек не может жить без надежды. А потом в голове открылась дверь, и за ней была пустая комната. Не слова. Не паузы. Только скрип кресла и чьё-то дыхание.

Зал ждал. Партнёр, игравший Вершинина, смотрел на меня с ужасом человека, который понимает, что сейчас придётся импровизировать всю жизнь.

И тогда из-за кулис раздался шёпот.

— Играй, — сказал Аркадий Борисович. — Потом разберёшься.

Я сказала первое, что пришло в голову:

— Я не хочу уезжать. Я хочу, чтобы всё, что здесь есть, стало другим.

Это была не реплика Чехова. Это была правда. Зал затих. Кто-то в первом ряду перестал дышать. Я пошла дальше и говорила ещё пять минут — про дом, про отца, про то, что человек может уехать, но не может перестать оглядываться.

Когда занавес закрылся, у меня дрожали руки. Аркадий Борисович вышел из-за кулис и сказал:

— Ты забыла текст.

— Я знаю.

— Но ты не остановилась.

— Вы же сказали.

— Я сказал играть. А ты сказала правду.

Он поправил мне воротник и ушёл. Через шестнадцать лет я узнаю, что это была лучшая рецензия в моей жизни.

После спектакля отец ждал меня у служебного входа. Женщины с ним уже не было. Был только он, в сером пиджаке, с книгой в руке.

— Ты хорошо играла, — сказал он.

— Я забыла текст.

— Я не заметил.

— Ты смотрел на сцену?

— Я смотрел на тебя.

Он протянул мне книгу. Это была история Тбилиси, старая, в твёрдой обложке, с картой на форзаце.

— Ты всё время говоришь, что хочешь уехать, — сказал он. — Вот. Читай.

— Почему Тбилиси?

— Потому что это город, который умеет помнить и не мстить.

Я взяла книгу. На первой странице была его рука: «Лиза. Чтобы ты знала, куда едешь. Папа».

— А кто была женщина? — спросила я.

Он посмотрел в сторону.

— Коллега. По архиву.

— А мальчик?

— Её сын.

— Почему он держал тебя за палец?

Отец помолчал.

— Потому что дети держатся за тех, кто рядом.

Он поцеловал меня в макушку и ушёл. Я стояла с книгой в руках и смотрела, как он садится в машину. На заднем сиденье уже сидел мальчик. Женщина села впереди. Машина уехала.

Я не рассказала об этом матери. Я вообще ничего ей не рассказывала. Мне казалось, что если я не назову это вслух, то этого не будет.

Я уехала в Тбилиси через двенадцать лет. Но думала об этом с девятнадцати.

1. Тбилиси

В августе в Тбилиси было тридцать восемь градусов, и город делал вид, что это нормально.

Я сидела на балконе с ноутбуком и переводила стихотворение поэта по имени Гоги, который утверждал, что он не поэт, а «человек, который разговаривает с камнями». В его стихах было много камней, вина и бабушки, которая умерла в Кутаиси. Я переводила и думала, что грузинский язык устроен так, что в нём даже ругательства звучат как тосты.

На перилах сидел Чижик. Чижик был кот, но вёл себя как человек, который снимает квартиру и не платит. Он смотрел на меня с презрением, потому что я уже третий час не обращала на него внимания.

— Ещё двадцать минут, — сказала я.

Чижик моргнул.

— Пятнадцать.

Он отвернулся.

Внизу, во дворе, соседка Нино развешивала бельё. Бельё было белым, как облака, и висело между деревьями, как флаги страны, которой нет на карте. Нино крикнула:

— Лиза! Ты ела?

— Ела.

— Что ела?

— Кофе.

— Это не еда. Спускайся.

— Я работаю.

— Работа — это не еда.

Я спустилась. У Нино была кухня, в которой помещалось всё: стол, плита, телевизор, муж, дети, воспоминания и три вида зелени. Она налила мне суп и сказала:

— Ты похудела.

— Я всегда такая.

— Нет. Ты похудела. Это из-за мужчины?

— Из-за дедлайна.

— Это одно и то же.

Я ела суп и слушала, как она рассказывает про свою соседку, которая вышла замуж за итальянца и теперь ест пасту и «делает вид, что счастлива». Нино не одобряла пасту. Нино одобряла чахохбили, и в этом была вся её философия.

После супа я пошла к Левану.

Бар Левана назывался «Квеври» и находился в подвале старого дома на Абанотной. Внутри пахло вином, воском и мокрым камнем. Леван стоял за стойкой — большой, в льняной рубашке, с руками, которые умели делать всё: открывать бутылки, резать хлеб, обнимать людей и разговаривать с ними так, что они чувствовали себя умнее.

— Ты опоздала, — сказал он.

— Я работала.

— Ты всегда работаешь, когда не хочешь идти.

— Я всегда работаю.

— Это хуже.

Он налил мне вина. Оно было оранжевое, мутное, с запахом абрикоса и земли.

— Попробуй.

Я попробовала.

— Как?

— Как будто кто-то поцеловал камень.

— Это комплимент?

— Это описание.

Он засмеялся. У него был смех, который занимал всё помещение.

— Как Гоги? — спросил он.

— Гоги пишет, что камни помнят больше людей.

— Он прав.

— Он пишет это двадцать лет.

— Значит, он прав двадцать лет.

Мы сидели в баре до полуночи. Приходили люди: старик, который играл на дудке; женщина, которая торговала сыром; молодой программист, который уехал из Москвы и не мог объяснить, почему; две туристки, которые спрашивали, где можно увидеть «настоящую Грузию». Леван говорил с каждым так, будто они были его родственниками. Он наливал вино, резал хлеб, смеялся и не спрашивал, зачем они пришли. Он просто был там.

В час ночи зазвонил телефон. Мама.

Мама звонила редко. Она считала, что звонок — это вторжение, а вторжение — это проявление слабости. Она писала сообщения: «Позвони», «Я здорова», «Не забывай, что существует зима». Иногда присылала фотографии кота. Но не звонила.

Я вышла на улицу.

— Алло.

— Лиза.

— Мама.

Она помолчала. В трубке было слышно, как работает телевизор.

— Отец умер, — сказала она.

Я стояла на улице, и мимо проходили люди, которые не знали, что у меня умер отец. Один мужчина нёс арбуз. Другой курил. Третья женщина смеялась так громко, что её смех казался неприличным.

— Как? — спросила я.

— Сердце. В кабинете. Он сидел за столом. Я нашла его через час.

— Он был один?

— Да.

— А...

Я хотела спросить про врача, про скорую, про то, почему она не позвонила раньше. Но спросила другое:

— Когда похороны?

— В четверг.

— Я приеду.

— Хорошо.

Она помолчала.

— Лиза.

— Да?

— Не опаздывай.

Она повесила трубку. Я стояла с телефоном и смотрела на арбуз. Мужчина с арбузом уже ушёл. Женщина, которая смеялась, тоже. Улица опустела.

Я вернулась в бар. Леван посмотрел на меня и всё понял. Он не спросил «что случилось». Он налил мне ещё вина и сказал:

— Пей.

— Я не хочу.

— Пей.

Я выпила. Вино было тёплое, и от него стало горько.

— Отец умер, — сказала я.

— Я понял.

— Я не чувствую ничего.

— Это нормально.

— Это не нормально.

— Это нормально для первого часа.

Он взял мою руку. Его рука была горячая и шершавая.

— Я поеду с тобой.

— Нет.

— Я не спрашиваю.

— Леван.

— Что?

— Это моя семья.

— Вот именно.

— Ты не знал отца.

— Значит, познакомлюсь.

— На похоронах?

— На похоронах люди говорят правду. Это лучший способ познакомиться.

Я засмеялась. Не потому, что было смешно. Потому что он сказал это так серьёзно, что иначе было нельзя.

— Я поеду одна, — сказала я. — Но ты можешь довезти меня до автовокзала.

— Это унизительно.

— Это компромисс.

— Хорошо. Но я дам тебе вино.

— Зачем?

— На поминки.

— Это не грузинские поминки.

— Все поминки грузинские, если в них есть вино.

Он проводил меня до дома. Я собрала рюкзак. Чижик сидел на нём и не давал застегнуть молнию.

— Я вернусь, — сказала я.

Он смотрел на меня с недоверием.

— Я правда вернусь.

Он мяукнул. Это было не согласие. Это было «посмотрим».

Я вышла в три часа ночи. На улице пахло пылью и виноградом. Где-то играла музыка. Тбилиси не спал, потому что в Тбилиси никто не спит, если можно не спать.

Автовокзал был пустой. Леван поставил сумку на асфальт и сказал:

— Если что, звони.

— Я позвоню.

— Не ври.

— Я позвоню.

— Хорошо.

Он обнял меня. Он пах вином, базиликом и тёплой кожей.

— Лиза.

— Да?

— Ты едешь домой.

— Я еду на похороны.

— Это одно и то же.

Я села в автобус. Окно было грязное, и город в нём был похож на плохую фотографию. Автобус тронулся. Я смотрела, как Леван становится меньше, пока не стал точкой, а потом и точка исчезла.

Я ехала домой и не знала, что это значит.

2. Граница

Автобус Тбилиси — Владикавказ отправлялся в четыре утра и ехал девять часов, если ничего не случалось, и двенадцать, если случалось всё.

В автобусе было двадцать два человека. Я знала это, потому что пересчитала их, пока ждала отправления. У меня была привычка считать людей: в метро, в очереди, на кладбище. Это помогало не думать о том, что я чувствую.

Рядом со мной сидела женщина с котом в переноске. Кот был чёрный, с белым пятном на груди, и он кричал так, будто его везли на казнь.

— Он всегда так? — спросила я.

— Всегда, — сказала женщина. — Он не любит дорогу.

— А вы?

— Я тоже. Но надо.

Она ехала к сыну в Нальчик. Сын был болен, и она везла ему кота, потому что «врачи говорят, что животные помогают». Я не стала спорить. Иногда люди везут кота, потому что больше нечего везти.

Впереди сидел мужчина с коробкой вина. Он вёз его в Осетию, «родственникам». Коробка была заклеена скотчем, и на ней было написано «Стекло. Осторожно». Мужчина всю дорогу проверял, не протекает ли.

За ним — молодой парень с наушниками, который спал с открытым ртом. Позади — две женщины, которые обсуждали, какая цена на гречку в Тбилиси и какая во Владикавказе. Гречка была дешевле во Владикавказе, и это их почему-то радовало.

Я смотрела в окно. За окном была темнота, в которой угадывались горы. Я знала, что они там, но не видела их. Как отца: я знала, что он есть, но не видела его четыре года.

Мы подъехали к границе в семь утра. Солнце уже встало, но в ущелье было холодно. Автобус остановился, и водитель сказал:

— Всем выйти. Паспорта.

Мы вышли. Очередь была длинная, но двигалась быстро. Грузинские пограничники были вежливы, почти приветливы. Русские — строги. Это была не политика. Это была погода.

Когда я подошла к окну, офицер посмотрел мой паспорт, потом на меня.

— Цель поездки?

— Похороны отца.

Он поднял глаза.

— Соболезную.

— Спасибо.

Он поставил штамп. Я прошла. За спиной женщина с котом объясняла, что кот не представляет угрозы. Кот кричал, подтверждая обратное.

В Владикавказе мы ждали автобус до Ольши три часа. Вокзал был маленький, с кафе, где продавали пирожки с картошкой и чай в пластиковых стаканах. Я купила пирожок и села на скамейку.

Позвонила мама.

— Ты где?

— На границе. В Владикавказе.

— Во сколько будешь?

— В пять.

— Похороны в четыре.

— Я не успею.

Она помолчала.

— Я так и думала.

— Мама.

— Что?

— Я еду.

— Я знаю.

Она повесила трубку. Я смотрела на пирожок. Он был холодный, и от него пахло маслом.

Автобус до Ольши был старый, с выцветшими шторами и сиденьями, которые помнили больше пассажиров, чем я. Я села у окна. За окном потянулись поля, потом лес, потом дома. Дома были деревянные, с резными наличниками, и в каждом дворе росла яблоня. Я знала эти яблони. Я ела их яблоки в детстве.

В пять часов автобус въехал в Ольшу. Город был маленький, но не такой, как в моей памяти. В памяти он был больше. В памяти он был миром. Теперь он был просто городом с площадью, рынком, Домом культуры и кладбищем.

На автовокзале меня никто не встретил. Я взяла такси. Водитель был пожилой, с усами и с радио, которое играло что-то из восьмидесятых.

— Куда?

— На Садовую, четырнадцать.

Он посмотрел на меня в зеркало.

— Вы дочь Виктора Андреевича?

— Да.

— Соболезную.

— Спасибо.

Он вёз меня молча. У дома он сказал:

— Он был хороший человек. Он мне помог, когда я искал документы на дом.

— Как помог?

— Нашёл в архиве. Доказал, что дом моего деда не сгорел, а был продан. Это долгая история.

— Он любил долгие истории.

— Да. И он их находил.

Он взял с меня меньше, чем было на счётчике. Я хотела дать больше. Он не взял.

— На поминки, — сказал он. — Купите цветы.

Я вышла у дома. Дом был тот же: деревянный, с верандой, с яблоней, которая выросла и закрыла половину окон. Дверь была открыта. В доме пахло пирогами и чужими людьми.

Я вошла.

3. Похороны

Я опоздала на сорок минут.

Кладбище было за городом, на холме, откуда была видна река. Когда я пришла, гроб уже опускали. Люди стояли вокруг ямы, и среди них была мама — в чёрном платье, с прямой спиной. Она не плакала.

Я остановилась в стороне. Я не знала, куда идти. Я не знала, можно ли подойти. Я вообще не знала, как вести себя на похоронах отца, которого не видела четыре года.

У ямы стояла женщина в светлом платье. Та самая. Она была старше, чем в две тысячи десятом, но я узнала её сразу. Рядом с ней стоял парень лет семнадцати, высокий, худой, с длинными пальцами, которые он сжимал в кулаки.

Женщина плакала. Парень не плакал. Он смотрел в яму так, как смотрят люди, которые не верят, что это происходит.

Я подумала: дальние родственники. Или коллеги. Или соседи. В маленьком городе на похороны приходят все.

Священник сказал несколько слов. Он говорил про человека, который «хранил память», и про то, что «земля примет его с миром». Я слушала и переводила в голове: с русского на русский. Это моя работа. Я перевожу слова так, чтобы они стали понятными. Иногда для этого нужно убрать половину.

Потом говорил историк из музея. Он сказал, что Виктор Андреевич был «последним человеком, который знал, где что лежит». Что он двадцать лет собирал архив. Что без него «город потерял бы свою память».

Мама смотрела в землю. Женщина в светлом платье вытерла глаза. Парень смотрел на маму.

Я подошла к маме. Она обернулась.

— Ты опоздала, — сказала она.

— Автобус.

— Я знаю.

Она взяла меня за руку. Её рука была холодная.

— Стой здесь, — сказала она.

Я стояла. Гроб опускали. Земля стучала о крышку. Это был самый громкий звук, который я слышала за год.

После похорон все пошли к дому. Я шла рядом с мамой. Женщина в светлом платье шла впереди, с парнем под руку. Парень обернулся и посмотрел на меня. У него были отцовские глаза. Я это заметила и сразу же запретила себе думать об этом.

Дома был накрыт стол. Пироги, салаты, водка, компот. Люди говорили тихо, как будто боялись разбудить кого-то, кто уже не спал.

Я села в углу и наблюдала. Я знала этот дом. Я знала каждую половицу, каждую фотографию на стене, каждую царапину на буфете. Но люди в нём были чужие. Они говорили о политике, о ценах, о том, что «раньше было лучше», и о том, что «Виктор Андреевич был настоящий». Они ели пироги и пили водку и не смотрели на меня.

Женщина в светлом платье подошла ко мне.

— Вы Лиза, — сказала она.

— Да.

— Я Тамара Сергеевна. Мы с вашим отцом работали в библиотеке.

— Я знаю. Он говорил.

Это была ложь. Он не говорил.

— Он много о вас говорил, — сказала она. — Он гордился вами.

— Спасибо.

Она помолчала.

— Я хотела сказать вам... — она запнулась. — Он умер не один.

Я посмотрела на неё.

— Что?

— Я была рядом. Я пришла к нему в кабинет. Он сидел за столом. Я подумала, что он спит.

Она замолчала.

— Он не спал.

Я смотрела на неё и чувствовала, как что-то внутри меня переворачивается.

— Вы были там?

— Да.

— Почему вы не позвонили сразу?

— Я позвонила. Я вызвала скорую. Они приехали через двадцать минут.

— Двадцать минут.

— В Ольше одна скорая. Она была на другом вызове.

Я кивнула. Я не знала, что сказать.

— Я не хотела, чтобы вы узнали так, — сказала она.

— Как?

— На похоронах.

Она смотрела на меня, и в её глазах было что-то, чего я не могла назвать. Не вина. Не страх. Что-то третье.

— Тамара Сергеевна, — сказала я. — Кто вы?

Она открыла рот, чтобы ответить, но в этот момент к нам подошёл парень. Он взял её за руку и сказал:

— Мама. Пойдём.

Мама.

Я смотрела, как они уходят. Парень был выше её на голову. У него была отцовская походка — немного вразвалку, как будто он шёл по палубе.

Я подошла к маме. Она мыла посуду. Она всегда мыла посуду, когда не знала, что делать.

— Кто это? — спросила я.

— Кто?

— Женщина. Тамара.

Мама не обернулась.

— Коллега.

— У неё есть сын.

— У неё есть сын.

— Сколько ему?

— Семнадцать.

— Мама.

Она поставила тарелку.

— Что, Лиза?

— Почему он смотрит на тебя так, как будто ты его знаешь?

Мама вытерла руки.

— Потому что я его знаю.

Она посмотрела на меня.

— С семнадцати лет.

В доме было тихо. Люди за столом говорили о ценах. Я слышала, как на кухне капает вода.

— Мама, — сказала я. — Кто это?

Она взяла полотенце и повесила его на крючок.

— Это сын твоего отца.

Я стояла и слушала, как капает вода.

4. Дом

В Ольше не запирают двери. Запирают кабинеты.

Гости разошлись к девяти. Мать мыла посуду. Я взяла полотенце.

— Не надо, — сказала она. — Ты с дороги.

— Я не с дороги. Я с кладбища.

— Тем более.

Она мыла тарелки медленно, по одной, и ставила их в сушилку так аккуратно, будто они были чужие и она боялась их разбить. За окном темнело. Август в Ольше пахнет яблоками и пылью, а после дождя — ещё и мокрой землёй, которая почему-то всегда пахнет одинаково, в каком бы городе ты ни жила.

Я поднялась к себе. Моя комната осталась моей только по названию. На стене висела афиша «Трёх сестёр» — та самая, с нашими лицами, нарисованными углём. Настя с шалью, я с книгой, Тимур с самоваром, Гриша с черепом, Ася с крыльями, Марк с чемоданом. Под афишей стояла кровать, короткая настолько, что я спала на ней, согнув ноги, как в автобусе.

Я легла и стала слушать дом. Дом скрипел, вздыхал, где-то капала вода. В родительских домах всегда капает вода — это, наверное, единственный звук, который не меняется за тридцать пять лет.

Пахло отцом.

Не табаком — он не курил. Старой бумагой, клеем ПВА, валидолом и чем-то ещё, чему я не находила названия. Скорее всего, это был запах человека, который всю жизнь что-то подчёркивал карандашом и никогда не выбрасывал черновиков.

В два часа сорок я спустилась на кухню. Там горел свет, и мать сидела над чашкой чая, который давно остыл. Она не пила, а держала чашку обеими руками, как грелку.

— Ты почему не спишь? — спросила я.

— Проверяю, заперла ли дверь.

— Заперла?

— Не знаю. Я проверяю её сорок лет.

Я села напротив. На столе лежали крошки, и мать машинально собрала их в ладонь.

— Мама, открой кабинет.

— Завтра.

— Почему не сейчас?

Она посмотрела на меня. У неё были сухие глаза — сухие с самого кладбища, и я не знала, хуже это или лучше.

— Потому что сейчас я ещё помню, как он туда входил.

Я не стала спорить. Я вообще не знала, как с ней разговаривать. Мы не разговаривали три года — не ссорились, нет, просто не звонили без повода, а поводов у нас не находилось. Теперь повод был, и он оказался слишком большим.

— Он умер там? — спросила я.

— Да.

— Ты его нашла?

— Нет. Его нашла Тамара.

Я поставила чашку. Чашка стукнула о блюдце громче, чем я хотела.

— Как она вошла?

— Через дверь.

— Через какую?

Мать помолчала. Потом сказала:

— Через ту, что во двор.

Я вышла в сад. Ночью яблоня кажется больше, чем днём, а трава — мокрее. Я прошла по дорожке, мимо бочки с дождевой водой, мимо старой скамейки, на которой отец чинил удочки, хотя на рыбалку не ездил лет двадцать.

В стене дома была дверь. Обычная деревянная дверь, выкрашенная зелёной краской, с облупившейся нижней планкой. Я помнила её всю жизнь. Я думала, что это дверь для дров.

Я подошла и положила ладонь на доску. Доска была холодная, шершавая, с занозой посередине. За дверью было тихо.

Всю жизнь я прожила в доме, где было два входа. Одним пользовались все. Вторым — один человек, и не я.

Когда я вернулась, мать всё ещё сидела на кухне. На столе перед ней лежал ключ. Маленький, латунный, с обмотанной синей изолентой головкой.

— Возьми, — сказала она. — Но не сегодня.

— Почему не сегодня?

— Сегодня я ещё не готова узнать, что ты там найдёшь.

Я взяла ключ. Он был тёплый — она держала его в кармане фартука.

— Что там?

— Его бумаги. И чашка.

— Какая чашка?

— Синяя, с трещиной. Он пил из неё всё время. Не мой её, пожалуйста.

bannerbanner