
Полная версия:
КОСТЁР ГАСНЕТ ПОСЛЕДНИМ

Александр Жарков
КОСТЁР ГАСНЕТ ПОСЛЕДНИМ
Александр Валерьевич Жарков
КОСТЁР ГАСНЕТ ПОСЛЕДНИМ
Четырнадцать ночей лагеря «Чёрная Речка»
Роман
18+
Москва · 2026
Литературно-художественное издание
Александр Валерьевич Жарков
КОСТЁР ГАСНЕТ ПОСЛЕДНИМ
Четырнадцать ночей лагеря «Чёрная Речка»
Роман
18+
Иллюстрации созданы по мотивам рисунков Тимура.
© Александр Валерьевич Жарков, 2026
Все права защищены. Любое использование материалов
без разрешения правообладателя запрещено.
Москва · 2026
Считалка
Раз, два — за рекой трава.
Три, четыре — дверь открыта.
Пять, шесть — кто-то есть.
Семь, восемь — тихо просим.
Девять, десять — нас не взвесить.
Одиннадцать, двенадцать — не оборачиваться.
Тринадцать, четырнадцать — костёр гаснет последним.
А кто его тушил — тот и расскажет.
детская считалка, записанная в Костромской области
Аннотация
Лето 2025 года. Заброшенный пионерлагерь «Чёрная Речка» снова открывает ворота — теперь для пятнадцати трудных подростков. Вожатый Геннадий Петрович, медсестра Тамара Ильинична, лес, река и котельная, которая не остыла за сорок лет.
Каждую ночь у старого костра ребята рассказывают страшные истории. К утру одна из них сбывается. Двенадцать пар обуви. Мокрое полотенце на берегу. Голос в радио. Шестнадцатая тень на фотографии.
Четырнадцать ночей. Четырнадцать историй. Пятнадцать рассказчиков. И кто-то, кто слушает внимательнее всех.
«Костёр гаснет последним» — роман о лагере, который помнит каждого, кого не отпустил.
18+ · Роман · Подростковый ужас
Записка, найденная в костре
Если вы это читаете, мы уже уехали. Или нет. Не знаю.
Меня зовут Тимур. Мне тринадцать. Я плохо говорю, когда страшно, поэтому рисую. Здесь четырнадцать ночей. Я записал все. Не по порядку. Как получилось.
Не приезжайте сюда. Не ищите. Просто прочитайте и передайте кому-нибудь. Им нужно, чтобы их истории рассказывали.
Если дочитаете до конца — не рассказывайте вслух. Особенно последнюю. Она ещё не закончилась.
Правила лагеря «Чёрная Речка»
Вывешены на двери третьего корпуса. Написаны от руки. Восемь пунктов. Девятый зачёркнут.
01 После отбоя не ходить к реке. Вода в темноте не остывает.
02 Не входить в четвёртый корпус. Он закрыт не потому, что опасен. Он закрыт, потому что помнит.
03 Не считать окна. Их всегда столько, сколько нужно.
04 Если из леса позовут по имени — не отвечать. Особенно если голос ваш.
05 Не топить котельную. Она сама знает, когда ей гореть.
06 Не оставлять обувь за порогом. Ночью её могут надеть.
07 Если увидели на берегу сложенное полотенце — не трогать. Оно сухое только с виду.
08 Не рассказывать истории после того, как костёр погас. Он ещё слушает.
Часть первая. Приняты
Мы приехали, потому что нас списали. Нас приняли, потому что здесь считают иначе.

Он шёл туда сам. Иначе бы не дошёл.
Ночь первая. Котельная
Не топи котельную. Она сама знает, когда ей гореть.
Правило пятое
ДЕНЬ ПЕРВЫЙ
Автобус шёл по грунтовке сорок километров, и все сорок Ксюша считала.
Сначала она считала сосны. Потом ямы. Потом — сколько раз автобус тряхнуло так, что у Ани стукнули зубы. Насчитала шестьдесят три. На шестьдесят четвёртом Аня опять закашлялась, долго, надсадно, прижимая ко рту рукав, и Ксюша сбилась.
Она не стала начинать заново. Просто закрыла глаза и стала считать вдохи. Один. Два. Три. На вдохе пахло бензином, нагретой резиной и чем-то ещё, тяжёлым, сладковатым, вроде старой мебели. Так пахло в квартире у матери, когда та забывала вынести мусор.
Двенадцать. Тринадцать. Четырнадцать.
— Ты чего шепчешь? — спросила Аня.
— Ничего. Считаю.
— Что считаешь?
— Всё.
Аня посмотрела на неё своими огромными, всегда немного влажными глазами и ничего не сказала. Она была младше Ксюши на год, но выглядела на одиннадцать: худая, с тонкой шеей, с ключицами, которые выпирали, как ручки чемодана. В лагере она оказалась потому, что участковый написал «нуждается в оздоровлении», а мать Ани посчитала, что это бесплатные три недели без ребёнка. Ксюша знала это потому, что Аня сама рассказала — в первую же ночь, в автобусе, когда все делали вид, что спят.
Автобус вынырнул из леса, и лес сразу кончился, будто кто-то выдернул пробку.
Впереди был забор. Бетонные плиты, серые, в потёках, с колючей проволокой поверху. За забором — крыши. Три длинных корпуса, четвёртый, приземистый, в стороне. Труба котельной, кирпичная, с косой трещиной у основания. И над воротами — выцветшая арка, на которой ещё читалось: «ЧЁРНАЯ РЕЧКА».
Буква «Ч» облупилась так, что стала похожа на «Р».
— Приехали, — сказал водитель и выключил двигатель.
Тишина была такая, что зазвенело в ушах.
— Добро пожаловать, — сказал Геннадий Петрович.
Он стоял у ворот, широкий, в камуфляжных штанах и линялой чёрной футболке, с термосом в руке. Лицо у него было кирпичное, обветренное, с белым шрамом через бровь. Он не улыбался. Смотрел на автобус так, будто пересчитывал.
Ксюша тоже посчитала. Пятнадцать подростков. Два взрослых. Один водитель. Один автобус. Четыре корпуса. Одна труба. Один забор.
Много всего по одному.
— Вылезаем, — сказал Геннадий Петрович. — Не спешим. Тут некуда спешить.
Первым вышел Дэн. Он всегда выходил первым, будто проверял, не заминировано ли. За ним — Штырь, с рюкзаком на одном плече, с сигаретой в зубах, хотя курить на территории было нельзя. Потом Валя, старшая, с косой до пояса, она сразу стала пересчитывать девчонок, как наседка. Лёха выбрался и потянулся так, будто приехал на курорт. Рустам обошёл автобус и присел, глядя на трубу. Паша поднял камеру и щёлкнул. Марго вышла последней, в наушниках, с опущенным капюшоном, и сразу отошла в тень забора.
Тимур вышел девятым. У него был рюкзак больше него самого и альбом под мышкой. Он посмотрел на трубу, потом на лес, потом на Ксюшу. Ксюша кивнула. Он не кивнул в ответ. Просто запомнил.
— Так, — сказал Геннадий Петрович. — Слушайте сюда. Я повторять не буду. Смена у вас особенная. Это не санаторий. Это лагерь. Здесь работают, едят и спят. Всё остальное — по желанию.
— А драться? — спросил Штырь.
— По желанию, — сказал Геннадий Петрович. — Но потом придётся объяснять мне. А я объясняю плохо.
Штырь хмыкнул.
— Телефоны, — продолжил Геннадий Петрович. — В ящик. Связи тут нет. Совсем нет. Не ищите. Кто спрячет — отберу вместе с симкой.
Он поставил на землю пластиковый ящик из-под овощей. Внутри уже лежало несколько зарядок, перепутанных, как змеи.
— Тамара Ильинична, — сказал он.
Из-за его спины вышла женщина.
Ксюша потом долго не могла понять, что в ней было не так. Белый халат, белые волосы, забранные в пучок, белая кожа. Не старуха. Но и не молодая. Лет сорок? Пятьдесят? Восемьдесят? Лицо гладкое, а глаза — нет. Глаза были старые, как у человека, который очень долго не спал.
— Тамара Ильинична, — сказал Геннадий Петрович. — Медпункт. Все вопросы по здоровью — к ней. Все вопросы по голове — тоже к ней. Она умеет.
Тамара Ильинична улыбнулась. Улыбка у неё была хорошая, тёплая, и от этого становилось ещё хуже.
— Кто кашляет? — спросила она.
Аня подняла руку.
— Подойди ко мне после обеда, — сказала Тамара Ильинична. — Я тебя послушаю.
— У неё бронхит, — сказала Ксюша.
— Я послушаю, — повторила Тамара Ильинична, не глядя на Ксюшу.
Она смотрела на Аню. И улыбалась.
— Правила, — сказал Геннадий Петрович и кивнул на стену корпуса.
На стене, под навесом, висел ламинированный лист. Восемь пунктов. Кто-то напечатал их крупно, а потом, судя по потёкам, обвёл фломастером по трафарету.
Настя подошла первой. Она прочитала вслух, нараспев, как бабка в деревне читала заговоры:
— Первое. После отбоя не ходить к реке. Вода в темноте не остывает.
Штырь засмеялся.
— Второе. Не входить в четвёртый корпус. Он закрыт не потому, что опасен. Он закрыт, потому что помнит.
— Это как? — спросил Паша.
— Третье, — не обращала на него внимания Настя. — Не считать окна. Их всегда столько, сколько нужно.
Ксюша вздрогнула.
Она уже посчитала. По дороге, пока автобус ехал вдоль забора. Тридцать девять окон в первом корпусе, тридцать девять во втором, двадцать два в третьем. И в четвёртом — двенадцать. Всего сто двенадцать. Но когда автобус въехал в ворота и повернулся, в четвёртом корпусе стало тринадцать.
Она не стала пересчитывать.
— Четвёртое, — сказала Настя. — Если из леса позовут по имени — не отвечать. Особенно если голос ваш.
— А если не ваш? — спросил Егор.
— Тогда тем более, — сказала Настя.
— Пятое. Не топить котельную. Она сама знает, когда ей гореть.
Геннадий Петрович смотрел в сторону.
— Шестое. Не оставлять обувь за порогом. Ночью её могут надеть.
— Бред, — сказал Штырь.
— Седьмое. Если увидели на берегу сложенное полотенце — не трогать. Оно сухое только с виду.
Аня тихо засмеялась, потом закашлялась.
— Восьмое, — закончила Настя. — Не рассказывать истории после того, как костёр погас. Он ещё слушает.
Наступила тишина.
В лесу, за забором, какая-то птица крикнула три раза. Потом ещё три. Потом замолчала.
— Всё? — спросил Дэн.
— Всё, — сказал Геннадий Петрович. — Размещаемся. Мальчики — первый корпус. Девочки — второй. Столовая — третий. Четвёртый — не ваш. Котельная — тем более.
— А если мы есть хотим? — спросил Егор.
— Столовая в шесть, — сказал Геннадий Петрович. — Кто опоздал — тот не голоден.
Он развернулся и пошёл к воротам. Термос качался в его руке, как маленький колокол. У самой калитки он остановился и сказал, не оборачиваясь:
— И ещё. Ночью тут темно. Не ходите по одному. Не потому что опасно. Потому что я не люблю искать.
Он ушёл.
Тамара Ильинична ещё немного постояла, глядя на них, потом повернулась и пошла к медпункту. Белый халат мелькнул между деревьями и пропал.
— Ну и дыра, — сказал Штырь.
— Мне нравится, — сказал Лёха.
— Тебе всё нравится, что бесплатно.
— Мне нравится, что тут нет связи. Никто не позвонит.
Он сказал это весело. Но Ксюша заметила, как у него дёрнулась рука — к карману, где раньше лежал телефон.
Она посчитала: четырнадцать человек уже пошли к корпусам, а один стоял на месте. Она сама.
Пятнадцать.
Значит, всё пока сходится.
ВЕЧЕР
Столовая пахла хлоркой и старой кашей.
Так пахнут места, где много лет кормили людей и мыли полы, не жалея воды. Краска на стенах облупилась крупными чешуями, и под ней был другой слой, зелёный, а под зелёным — ещё один, голубой. Как будто лагерь красили каждый год в новый цвет, чтобы не было видно, какой он на самом деле.
Кормили перловкой с тушёнкой. Тушёнки было мало, перловки — много. Ксюша ела медленно, считая ложки. Одна. Две. Три. На пятой она почувствовала, что сыта, и отодвинула тарелку.
— Не нравится? — спросила Валя.
— Нравится.
— Тогда ешь.
— Не хочу.
Валя посмотрела на неё, как на больную. Валя была из тех, кто всё делает правильно: ест до конца, убирает за собой, заправляет кровать, не опаздывает. Её отправили сюда за драку — она сломала нос парню, который трогал её сестру. Сестра была младше на шесть лет. Валя до сих пор считала, что сломала мало.
— Надо есть, — сказала Валя. — Тут кормят по часам. Будешь голодная.
— Я утром поем.
— Утром будут давать то же самое.
— Тогда тем более.
Валя вздохнула и забрала её тарелку. Она всегда забирала чужие тарелки. Ксюша подумала, что Валя, наверное, будет хорошей матерью. Потом подумала, что её собственная мать вряд ли когда-нибудь забирала чужую тарелку.
За столом напротив Дэн рассказывал что-то Штырю, и Штырь ржал, запрокинув голову. У Штыря был громкий смех, как у человека, который привык, что его слышат. Лёха сидел рядом с Тамарой Ильиничной и что-то ей говорил, а она кивала. Марго ела одна, в углу, не снимая капюшона. Тимур рисовал в альбоме, заслонив его локтем. Паша щёлкал камерой — на всех, кроме Марго. Аня сидела рядом с Ксюшей и кашляла в салфетку.
— Почему ты всё время считаешь? — спросила Аня.
— Привычка.
— А что ты считаешь?
— Разное.
— А меня посчитала?
Ксюша посмотрела на неё.
— Тебя — первой.
Аня улыбнулась. У неё не хватало одного зуба — молочного, но она говорила, что потеряла его в драке. Ксюша знала, что это неправда. Зубы у Ани выпадали сами, потому что она мало ела и много болела.
После ужина был «час адаптации» — так это называлось в бумагах. На деле нужно было разобрать старые матрасы в третьем корпусе и перенести их в первый. Матрасы были тяжёлые, пыльные, с тёмными пятнами, происхождение которых никто не хотел уточнять.
— Трудотерапия, — сказал Штырь, таща матрас по земле. — Типа мы тут исправляемся. А чё исправлять? Я и так нормальный.
— Ты нормальный, — согласился Дэн. — Как ядерная зима.
Штырь бросил матрас и толкнул Дэна в плечо. Дэн толкнул в ответ. Они стояли друг напротив друга, тяжело дыша, как два пса, которые ещё не решили, драться или нет.
— Хватит, — сказала Валя. — Таскайте.
Они нехотя разошлись.
Ксюша несла свой матрас с Аней. Матрас был старый, ватный, и внутри что-то шуршало. Аня всё время останавливалась и кашляла.
— Давай я сама, — сказала Ксюша.
— Я могу.
— Я знаю, что можешь. Давай я сама.
Аня отпустила матрас. Ксюша взвалила его на спину и понесла. Он был не тяжёлый. Просто неудобный. Как многие вещи в жизни.
На обратном пути она увидела Тамару Ильиничну.
Медсестра стояла у тропинки, которая вела к реке. В руках у неё было ведро и маленькая лопатка. Она что-то закапывала — быстро, привычно, как садовник сажает луковицы. Ксюша остановилась.
Тамара Ильинична подняла голову и посмотрела прямо на неё. В темноте её лицо было белым пятном, а глаза — двумя дырами.
— Не смотри, — сказала она. — Иди.
Ксюша пошла.
За спиной стукнула лопатка о землю. Ещё раз. Ещё.
НОЧЬ
Отбой был в одиннадцать.
Геннадий Петрович прошёл по коридору, проверил, закрыты ли окна, и ушёл в свою комнату в третьем корпусе. Через десять минут в его окне погас свет.
А ещё через десять минут в комнате девочек началось движение.
Первой встала Настя. Она натянула куртку поверх пижамы и сказала шёпотом:
— Пошли.
— Куда? — спросила Лиза.
— В котельную.
— Там же нельзя.
— Поэтому и интересно.
Ксюша лежала с открытыми глазами. Она не собиралась идти. Потом подумала, что если останется, то будет считать трещины на потолке. Она уже насчитала семь.
Она встала.
Их было шестеро: Настя, Валя, Лиза, Соня, Марго и Ксюша. Аня спала — или делала вид, что спит. Ксюша накрыла её одеялом повыше.
Котельная стояла за столовой, приземистая, кирпичная, с трубой, уходящей в темноту. Дверь была приоткрыта. Внутри было тепло.
Не так, как бывает тепло в комнате. Тепло было живое, тяжёлое, оно лежало на плечах, как мокрая шерсть. В центре стояла печь — большая, чугунная, с открытой дверцей. Внутри было темно. Пахло золой, ржавчиной и чем-то ещё, сладковатым.
— Никого, — сказала Лиза.
— Ага, — сказала Настя. — Никого.
Они сели на пол. Ксюша считала: шесть девочек. Потом в дверях появились тени. Мальчики. Дэн, Штырь, Лёха, Рустам, Паша, Егор, Гриша. И Тимур.
— Вы чего тут? — спросил Дэн.
— Греемся, — сказала Настя. — А вы?
— Тоже.
Дэн подошёл к печи и заглянул внутрь. Потом отступил.
— Холодная, — сказал он. — Совсем.
— А в комнатах тепло, — сказала Соня. — Батареи горячие. Я трогала.
— Значит, топят где-то ещё, — сказал Рустам.
— Где?
Рустам не ответил. Он смотрел на трубу, которая уходила в потолок.
— Ладно, — сказал Штырь. — Чё сидим? Давайте истории рассказывать. Как в детстве.
— В детстве? — переспросил Лёха. — Ты в детстве истории рассказывал?
— А чё? Я много чё рассказывал.
— Ты в детстве, наверное, сразу грабил.
— Пошёл ты.
— Тихо, — сказал Дэн. — Давайте. Только уговор: не для того, чтобы понтануться. А по-настоящему. Кто что знает про это место.
— А что про него знать? — спросил Егор. — Лагерь как лагерь. Дыра.
— Ты поэтому сюда приехал? — спросил Дэн.
Егор замолчал.
— Я начну, — сказал Дэн. — Только не ржите. Это не моя история. Это история лагеря. Мне её рассказал один дед на остановке, когда я из дома сваливал. Он спросил, куда я еду. Я сказал: в Чёрную Речку. Он посмотрел на меня так, будто я ему сказал, что еду в могилу. И говорит: «Печку там не топи. Она сама».
Он сел на перевёрнутый ящик, поближе к печи. В темноте его лицо стало резким, скуластым, взрослым.
— Короче, — сказал он.
ИСТОРИЯ
Это было в семьдесят восьмом году.
Тогда лагерь ещё работал круглый год. Зимой тут жили дети из неблагополучных семей, «санаторного типа», как говорили в бумагах. На деле — просто сваливали тех, кому некуда было деться на каникулы.
В котельной работал мужик, Семён Семёнович Кулагин. Семёныч. Ему было пятьдесят четыре, но выглядел он на семьдесят. Пил он всё, что горит, и ещё немного того, что не горит. Но печь знал лучше, чем собственную жену. Говорили, что он мог на слух определить, когда пора подкинуть угля, а когда — прикрыть поддувало.
В младшей группе был мальчик. Илья. Восемь лет. Тихий, маленький, всегда в одной и той же серой куртке, застёгнутой не на те пуговицы. У него были холодные руки. Всегда. Даже летом. Воспитательница говорила: «Илья, ты как лягушка». А он не обижался. Он вообще не обижался. Просто смотрел и молчал.
Мать у него работала в медпункте. Молодая ещё женщина, белая, как молоко. Он к ней не ходил. Почему — не знаю. Может, она ему не разрешала. Может, ему не разрешали.
А в котельную он ходил.
Семёныч его пускал. Сажал на ящик у печи, давал кружку с чаем. Чай был чёрный, как дёготь, и сладкий до того, что сводило скулы. Илья пил и грелся. Семёныч с ним не разговаривал. Просто сидел рядом и смотрел в огонь. Так они и сидели: мужик, мальчик и огонь.
А потом Семёныч запил.
Не так, как обычно, — по-чёрному. Три дня не выходил из котельной. Печь не топил. В корпусах было холодно, дети спали в куртках, воспитательница ругалась, но идти к нему боялась. Говорили, что он в последнее время разговаривал с печью.
На четвёртый день она всё-таки пошла.
Дверь была открыта. В котельной стоял холод. Семёныч сидел на полу перед открытой дверцей печи. В печи было пусто. Он смотрел внутрь и говорил:
— Я даю. Я даю. Ты только не проси больше.
Воспитательница спросила: «Семён Семёнович, что вы делаете?»
Он повернулся к ней. И сказал — она потом всем рассказывала, а ей никто не верил:
— Она просит. Я ей даю, а она просит ещё.
В ту ночь Илья не вернулся в корпус.
Его искали три дня. Лес, река, все корпуса, даже четвёртый, который тогда ещё был открыт. Ничего. Ни куртки, ни следов, ни тела. Как будто мальчик вышел из мира и закрыл за собой дверь.
Семёныч после этого не пил. Совсем. Он ходил в котельную каждую ночь — не топить, а просто сидеть. Говорил с кем-то. Его слышали. Он говорил: «Я знаю. Я помню. Я не уйду».
А через месяц его нашли мёртвым.
Он сидел на табурете перед печью. Дверца была открыта. В печи было холодно, зола — серая, мёртвая. А сапоги Семёныча были полны горячей золы. До самого верха. И вокруг печи — маленькие босые следы. Детские. Они шли по кругу. Много-много раз.
Милиция приехала, посмотрела, написала «несчастный случай». Потому что надо же что-то написать.
Печь после этого разобрали. Сложили новую. Трубу прочистили. Всё как надо.
Но с тех пор каждый год, в ночь на четырнадцатое ноября, в котельной появляется пара детских ботинок. Маленьких, на шнурках. Полных золы. Тёплой.
И если их надеть — из трубы слышно, как кто-то шепчет твоё имя.
Один раз дым из трубы пошёл не вверх, а вниз. Внутрь. Как будто кто-то вдохнул.
Дэн замолчал.
Печь стояла перед ним — чёрная, холодная, с открытой дверцей. Внутри было темно.
— И чё? — спросил Штырь. — Печка мальчика съела?
— Не съела, — сказал Дэн. — Запомнила.
Настя сидела, обхватив колени. Она не смеялась. Она вообще не смеялась с того момента, как Дэн сказал «Илья».
— Моя бабка другое рассказывала, — тихо сказала она. — Что туда не мальчик ходил. А девочка. И не в семьдесят восьмом. Раньше. Гораздо раньше.
— Когда? — спросил Лёха.
— Когда деревня была.
Все посмотрели на неё.
— Какая деревня? — спросил Рустам.
— Чёрная Речка, — сказала Настя. — Здесь до лагеря деревня была. Её в войну сожгли. Всех, кто в ней был, — тоже. А место осталось. И оно до сих пор хочет, чтобы ему рассказывали.
Наступила тишина.
Ксюша посчитала: четырнадцать человек. Пятнадцатая — Аня — спала в корпусе. Но теней на стене было пятнадцать.
Она не стала считать ещё раз. Просто посмотрела на пятнадцатую тень. Тень была большая, шире, чем любая из них. Она лежала на стене за печью, и в ней не было ничего особенного.
Просто тень.
— Ладно, — сказал Штырь. — Хорош. Пошли спать.
Они встали. И в этот момент в дверях появился Геннадий Петрович.
Он стоял без фонаря, в темноте, и Ксюша не сразу поняла, что это он. Лицо у него было серое.
— Вы что здесь делаете? — спросил он тихо.
— Греемся, — сказал Дэн. — Вы же сами сказали: тут тепло.
— Тепло — не значит можно.
Он посмотрел на печь. Долго. Потом отвёл взгляд — быстро, как отводят глаза от человека, которому должны денег.
— По местам, — сказал он. — Живо.
Они пошли. Ксюша выходила последней. У двери она обернулась.
Геннадий Петрович стоял перед печью. Он не смотрел внутрь. Он смотрел на пол.
На полу был пепел.
И в пепле — следы. Маленькие, босые. Они вели к печи.
УТРО
Ксюша проснулась в шесть, когда за окном было ещё серо.
Она оделась тихо, чтобы не разбудить девочек, и вышла. На улице пахло росой и дымом. Дым тянул от котельной.
Она не собиралась туда идти. Но ноги сами повернули.
У котельной стоял Геннадий Петрович. В руках у него была метла. Он заметал пепел — аккуратно, как заметают следы.
Ксюша остановилась в тени за углом.
Пепел был свежий, светлый, ещё тёплый. Он лежал на бетонном полу ровным слоем, и в нём были следы. Маленькие босые пятки, пальцы, пятки, пальцы. Они шли от двери к печи. И обратно не шли.
Геннадий Петрович заметал их. Медленно. Метла шуршала.
— Девять, — сказала Ксюша.
Он обернулся.
— Что ты сказала?
— Девять следов, — сказала она. — Я посчитала. Девять.
Он посмотрел на неё. Потом на пол. Потом опять на неё.
— Иди завтракать, — сказал он.
— Это чьи?
— Ничьи.
— Так не бывает.
— Бывает, — сказал он. — Здесь всё бывает.
Он отвернулся и продолжил мести.
Ксюша пошла к столовой. У тропинки стояла Тамара Ильинична с ведром. В ведре был пепел. Она несла его к реке.
Ксюша пошла за ней.
Она шла тихо, на расстоянии. Тамара Ильинична спустилась по тропинке к воде, наклонилась и высыпала пепел в реку. Пепел не потемнел. Он лёг на воду светлым пятном и медленно поплыл, кружась.
Вода вокруг пятна стала ещё темнее.
Тамара Ильинична выпрямилась. Постояла. Потом сказала, не оборачиваясь:
— Ты почему не на завтраке?
— Не хочу.
— Надо есть.
— Я не голодная.
Тамара Ильинична повернулась. Улыбнулась.
— Все голодные, — сказала она. — Просто не все знают.
Она прошла мимо Ксюши, задев её белым халатом. От халата пахло чем-то сладким и чистым, как от новорождённого.
Ксюша осталась на берегу.
Река была чёрная. Она всегда была чёрная, даже днём. В ней не отражалось небо. Она просто текла — медленно, как будто ей было лень.

