Читать книгу Декрет (Александр Валерьевич Жарков) онлайн бесплатно на Bookz
Декрет
Декрет
Оценить:

5

Полная версия:

Декрет

Александр Жарков

Декрет

«Мне кажется, что если бы я вышла замуж и была дома, то это было бы лучше».

Антон Чехов. Три сестры

«Декрет — это не отпуск. Это смена профессии без повышения зарплаты».

Из книги «Ребёнок без инструкции»

Пролог. Ольга

В июне две тысячи десятого я стояла за кулисой и держала в руках чужую жизнь.

Это была не метафора. В руках у меня был блокнот с ролями всей труппы, переписанными от руки, потому что принтер в Доме культуры зажёвывал бумагу, а Аркадий Борисович считал, что это «техника выражает протест». На каждой странице были пометки: где пауза, где вздох, где не надо смотреть в зал. Я знала текст лучше всех. Я знала его так, как знают таблицу Менделеева перед экзаменом: не потому, что люблю, а потому, что боюсь забыть.

Мне было восемнадцать. Я играла Ольгу. Ольга была старшей из сестёр, и она всё время говорила, что жизнь не удалась, но продолжала жить. Я не понимала, зачем играть человека, который не действует. Я была из тех, кто действует. У меня был план на пять лет вперёд, список книг на лето и запасной план на случай, если первый провалится. В моей семье не было места провалам. Мама говорила: «Если что-то делать, то хорошо. Если хорошо не получается, не начинай».

На сцене стоял Марк. Он играл Андрея, моего брата. Он забыл монолог.

Я увидела это раньше, чем он сам. По тому, как он поднял подбородок, как посмотрел на самовар, как его правая рука начала искать карман, которого не было. Я знала этот взгляд. Это был взгляд человека, у которого в голове открылась дверь, а за дверью — пустая комната.

Зал затих. Двести восемьдесят человек затаили дыхание. В третьем ряду женщина перестала кашлять. Самовар шипел.

Я сделала шаг из-за кулисы и сказала шёпотом, но так, чтобы он услышал:

— Не останавливайся. Говори что угодно. Просто говори.

Он сказал:

— Я хотел стать человеком, которого все любят. А стал человеком, которого все терпят.

Это была не реплика Чехова. Это была правда. Зал засмеялся, и Марк пошёл дальше. Он говорил семь минут. Я стояла за кулисой и чувствовала, как у меня немеют пальцы.

Я должна была радоваться. Спектакль не рухнул. Мой друг не опозорился. Всё закончилось хорошо.

Но я чувствовала другое. Я чувствовала, что он сделал это без меня. Он вышел в пустую комнату и нашёл там слова. А я стояла за кулисой со своим блокнотом, где были записаны все слова на свете, и не могла выйти.

После спектакля Аркадий Борисович позвал меня в кабинет.

Кабинет был маленький, заваленный пьесами, шляпами и банками из-под чая. На столе стояла кружка с отбитой ручкой, а в ней — ложка. Он всегда мешал чай ложкой, даже когда чая не было. Привычка человека, который всю жизнь ждёт, что кто-то нальёт.

— Садись, — сказал он.

Я села.

— Ты знаешь, почему Марк не остановился?

— Потому что я ему подсказала.

— Нет. Потому что ты ему подсказала, а он услышал. Это разные вещи. — Он посмотрел на меня. — Ты не контролируешь сцену. Ты её держишь.

— Это одно и то же.

— Нет.

— В чём разница?

Аркадий Борисович взял ложку и повертел её в пальцах.

— Контролируешь — это когда ты боишься, что всё упадёт, и держишь руками. А держишь — это когда знаешь, что всё может упасть, и всё равно стоишь рядом. Не хватаешь. Не спасаешь. Стоишь.

— И что тогда?

— Тогда люди сами находят слова.

Я записала это в блокнот. На последней странице, где были вопросы, на которые я не знала ответов. Там уже было записано: «Почему мама плачет, когда я получаю пятёрку?», «Почему папа не приходит?», «Зачем люди врут, если знают, что правда всё равно всплывёт?».

Я дописала: «Чем держать отличается от контролировать?»

Аркадий Борисович посмотрел на мой блокнот и усмехнулся.

— Ты будешь хорошим врачом.

— Почему?

— Потому что ты уже умеешь держать. Только научись отпускать.

Я сказала, что подумаю. Я была уверена, что это не срочно. Мне казалось, что жизнь — это длинный спектакль, где я знаю все роли и могу подсказать любому. Я не знала, что через пятнадцать лет буду стоять в роддоме, держать на руках человека, который не знает ни одного слова, и не смогу подсказать ему ничего.

1. Схватки

Тринадцатое января две тысячи двадцать шестого года началось с звука, похожего на лопнувшую струну.

Я проснулась в два часа сорок минут. В комнате было темно. Дима спал на спине, раскинув руки, как человек, который сдался. На его стороне кровати лежал телефон с открытой статьёй «Партнёрские роды: что должен знать мужчина».

Я лежала и слушала. Внутри что-то происходило. Не боль. Пока не боль. Ощущение, будто в доме выключили свет и все приборы перешли на аварийный режим.

Я включила лампу. Дима проснулся, сел и ударился головой о полку.

— Что? Уже? Сколько?

— Два сорок. Отходят воды.

— Отходят? Совсем?

— Не совсем. Но отходят.

— Надо звонить? Надо ехать? Надо дышать?

— Надо одеться.

Он вскочил. Потом остановился.

— А где сумка?

— В коридоре. Справа. Красная.

— У нас нет красной.

— Синяя. Справа.

— У нас нет синей.

— Дима.

— Что?

— Дыши.

Он вдохнул так глубоко, что кашлянул.

План лежал на холодильнике, заламинированный. Я составляла его четыре месяца. В нём было одиннадцать пунктов, включая маршрут до роддома, альтернативный маршрут, телефон врача, список вещей, список документов и фразу, которую нужно сказать на входе. Фраза была: «Ковалёва, тридцать четыре, сороковая неделя, воды отошли в два сорок».

В плане не было лифта.

Лифт в нашем доме сломался в декабре. Управляющая компания обещала починить к январю. В январе она обещала починить к февралю. Мы жили на седьмом этаже. Я знала это, конечно. Я просто не думала, что придётся спускаться во время схваток.

— Я вызову такси, — сказал Дима.

— Вызывай.

— А ты?

— Я спущусь.

— Одна?

— С тобой.

Мы начали спускаться. Я держалась за перила. Дима нёс сумку, одеяло и пакет с документами. На третьем этаже он уронил одеяло. На втором — пакет. Документы рассыпались по лестнице. Он собирал их, стоя на четвереньках, и говорил: «Сейчас, сейчас, я всё соберу».

Я смотрела на него и думала: человек, которого я люблю, в три часа ночи ползает по лестнице в трусах и куртке, собирает справки, и это — самое взрослое, что я видела за последний год.

На улице шёл снег. Такси стояло у подъезда. Водитель посмотрел на меня и сказал:

— Рожать?

— Рожать.

— Садитесь. Только не здесь.

Он вёз нас через город. Петербург в три часа ночи похож на декорацию, которую забыли разобрать. Фонари горят, витрины не горят, на перекрёстках пусто. Водитель рассказывал, как десять лет назад вёз женщину с третьим ребёнком, и она родила прямо в машине.

— И что вы сделали? — спросил Дима.

— Остановился.

— И?

— И принял роды. Что мне оставалось?

— Вы врач?

— Я водитель. Но человек в машине — это уже половина врача.

Схватки начались на Московском проспекте. Я посмотрела на часы. Двенадцать минут. Потом десять. Потом восемь. Я считала, как учили: начало, пик, конец. Начало — это когда мир сужается до одной точки. Пик — когда ты думаешь, что больше не выдержишь. Конец — когда понимаешь, что выдержала, и тебе дают две минуты, чтобы забыть.

В роддоме на входе сидела женщина в белом халате. Я сказала фразу из плана. Она посмотрела на меня.

— Ковалёва?

— Ковалёва.

— Врач?

— Педиатр.

— Это я поняла. — Она усмехнулась. — Свои?

— Свои.

— Тогда расслабьтесь. Здесь я врач.

Меня положили на каталку. Свет в коридоре был белый, ровный, как в операционной. Дима шёл рядом и держал меня за руку. Его рука была мокрая.

— Ты плачешь? — спросила я.

— Нет. Это снег.

Снега в коридоре не было.

Врач, которая меня осмотрела, была молодой. Лет тридцать, не больше. У неё были очки, как у меня, и голос человека, который за ночь принял шесть родов и ещё не решил, считать это работой или образом жизни.

— Раскрытие шесть сантиметров, — сказала она. — Скоро.

— Как скоро?

— Как пойдёт.

— Можно эпидуральную?

— Поздно. Вы в активной фазе. Можем успеть, но не факт, что поможет.

— Я хочу попробовать.

— Хорошо. Но если не успеем — рожаем.

Не успели.

Я не помню боли как боли. Я помню её как звук. Он был низкий, грудной, шёл изнутри и не принадлежал мне. Я слышала, как кто-то кричит, и думала: «Кто это?» Потом понимала: это я.

Дима стоял у изголовья. Он не смотрел вниз, как учили на курсах. Он смотрел мне в лицо.

— Дыши, — говорил он. — Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.

— Я дышу.

— Ты не дышишь. Ты ругаешься.

— Это одно и то же.

— Не одно.

— Дима.

— Что?

— Замолчи и держи руку.

Он замолчал и держал руку.

В четыре семнадцать утра родилась девочка. Её положили мне на живот. Она была мокрая, тёплая, с отёчным лицом и сжатыми кулаками. Она не кричала. Она хрипела, как маленький радиоприёмник, который ищет волну.

— Почему не кричит? — спросил Дима.

— Кричит, — сказала акушерка. — Просто тихо.

— А если тихо — это плохо?

— Это характер.

Я смотрела на неё и делала то, что делала тысячу раз в кабинете. Оценивала кожу: розовая, цианоза нет. Дыхание: грудная клетка поднимается симметрично. Тонус: конечности согнуты, кулаки сжаты. Рефлекс: она схватила мой палец.

Я поставила диагноз. Здоровый ребёнок.

Потом заплакала.

— Что? — испугался Дима. — Что-то не так?

— Всё так, — сказала я. — Просто я не знаю, что дальше.

Врач посмотрела на меня поверх очков.

— Дальше — домой. И кормить. И спать. И не читать интернет.

— Я пишу книгу про детей.

— Тем более.

Мне дали два часа. Я лежала в палате, смотрела на девочку в прозрачной кроватке и пыталась почувствовать то, о чём пишут в книгах. Океан любви. Подъём. Встреча с собой. Ничего подобного не было. Была усталость, как после экзамена, и странное чувство, что меня обманули: я готовилась к чувству, а получила человека.

Человека, которого надо кормить, пеленать, проверять, любить.

— Здравствуй, — сказала я. — Я твоя мама.

Девочка икнула.

— Это не ответ.

Она закрыла глаза.

Я знала, что делать. Я не знала, как быть.

2. Маша

В послеродовом отделении было шесть коек и три матери.

Первая, Оксана, лежала у окна и всё время звонила мужу. Вторая, Алина, спала так, будто её выключили. Третья, я, смотрела на кроватку и проверяла, дышит ли ребёнок.

Кроватка была пластиковая, на колёсах, с наклонным дном. В ней лежала девочка, завёрнутая в казённое одеяло с синими мишками. На запястье у неё была бирка: «Ковалёва М.», вес 3410, рост 51, время 04:17.

Я прочитала бирку шесть раз. Потом проверила рефлексы.

Моро: я хлопнула в ладоши. Девочка раскинула ручки, потом прижала их к себе. Норма.

Сосательный: я провела пальцем по щеке. Она повернула голову и открыла рот. Норма.

Хватательный: я вложила палец в ладонь. Она сжала. Норма.

— Вы что делаете? — спросила медсестра.

— Проверяю рефлексы.

— Зачем?

— Чтобы убедиться.

— В чём?

Я не нашла ответа.

— Она здорова, — сказала медсестра. — Мы уже проверили.

— Я знаю.

— Вы врач?

— Педиатр.

— Тогда тем более.

Она ушла. Я посмотрела на девочку. Девочка смотрела на меня одним глазом, второй был заклеен отёком.

— Прости, — сказала я. — Я не проверяю. Я знакомлюсь.

Дима спал на стуле. Стул был пластмассовый, с треснувшей спинкой. Дима сидел на нём боком, положив голову на край кровати, и храпел так, что Оксана у окна оборачивалась.

— Он у вас первый? — спросила она.

— Ребёнок?

— Муж.

— Первый.

— Хороший?

— Хороший.

— Это ненадолго, — сказала она. — У меня третий. Первый тоже был хороший.

Кормить не получалось.

Это было унизительно. Я знала теорию. Я читала лекции. Я объясняла сотням матерей, как правильно прикладывать ребёнка: подбородок к груди, нос свободен, губы вывернуты, захват асимметричный. Я рисовала схемы. Я отвечала на вопросы. Я была экспертом.

Моя дочь не читала моих лекций.

Она брала грудь, сосала две минуты, отпускала, начинала плакать и искала снова. У меня появились трещины на третий день. Я знала, что это значит: неправильный захват. Я знала, что делать: сменить положение, проверить уздечку, использовать накладки. Я всё делала. Она всё делала по-своему.

Пришла консультантка по грудному вскармливанию. Женщина лет пятидесяти, с тихим голосом и руками человека, который держал тысячу детей.

— Можно? — спросила она.

— Можно.

Она села рядом, взяла мою руку и положила её на грудь.

— Не торопитесь, — сказала она. — Ребёнок чувствует ваш пульс.

— У меня нормальный пульс.

— У вас пульс человека, который опаздывает на поезд.

Она помогла. Девочка взяла грудь. Больно было первые десять секунд. Потом стало легче.

— Почему я не могла? — спросила я.

— Потому что вы старались.

— Это плохо?

— Это как с экзаменом. Если думать о билете, забываешь ответ. Если думать о ребёнке, тело делает само.

Я записала это в телефон. Потом поняла, что записываю в файл «Пациенты». Переписала в файл «Маша».

Дома нас ждал сюрприз.

Дима открыл дверь, и я увидела, что в коридоре стоит коляска, а на ней — воздушные шары. Не «с рождением», а с надписью «С новосельем». Он заказал не те шары.

— Они перепутали, — сказал он. — Я звонил. Они сказали, что «новоселье» и «новорождённый» — это одно и то же.

— Это не одно и то же.

— Я знаю. Но шары уже надули.

— Ладно. Пусть будут.

Я вошла в квартиру. Пахло хлоркой и жареным мясом. Дима приготовил ужин и убрал квартиру. На столе стояла кастрюля с борщом, рядом — тарелка с нарезанным хлебом. Он старался. Он всегда старался.

— Как ты? — спросил он.

— Нормально.

— Ты врёшь.

— Я устала.

— Это не вранье. Это другое.

— Какое?

— Ты говоришь «нормально», когда хочешь, чтобы от тебя отстали.

Я посмотрела на него. Он был прав. Я ненавидела, когда он был прав.

Вечером я уложила Машу в кроватку. Кроватка была собрана неправильно: один угол выше другого. Под ним лежала книга «Три сестры». Я поправила угол, подложила вторую книгу. Потом села на пол и стала смотреть, как она дышит.

Вдох. Выдох. Вдох. Выдох.

Я считала. Двадцать вдохов в минуту. Норма для новорождённого — от тридцати до шестидесяти. Я пересчитала. Восемнадцать. Потом ещё раз. Двадцать два.

— Ты чего? — спросил Дима.

— Считаю дыхание.

— Зачем?

— Чтобы убедиться, что она дышит.

— Она дышит.

— Я знаю.

— Тогда иди спать.

— Сейчас.

Я не пошла. Я сидела на полу и смотрела на кроватку. В какой-то момент Дима принёс мне одеяло и подушку и лёг рядом на пол.

— Что ты делаешь? — спросила я.

— Сплю с тобой.

— На полу?

— Ты же на полу.

— Это неудобно.

— Это нормально.

Мы лежали на полу в детской, на ковре, который я купила, когда думала, что дети — это проект. Маша спала в кроватке. Дима держал меня за руку. Я считала вдохи.

Утром я поняла, что не спала. Но и не бодрствовала. Это было третье состояние, о котором не пишут в учебниках: ты здесь, но тебя нет. Ты функционируешь, но не живёшь.

Я записала в телефон: «Послеродовое состояние. Туман. Проверить железо, щитовидку, давление». Потом добавила: «И голову».

3. Декрет

Мама приехала на четвёртый день с двумя чемоданами, кастрюлей и мультиваркой.

Она вошла в квартиру, не сняв пальто, и сразу сказала:

— У вас холодно.

— У нас двадцать два.

— Ребёнку нужно двадцать четыре.

— Ребёнку нужно не перегреваться.

— Ты сама росла при двадцати четырёх.

— И у меня была потница.

— Это не от температуры. Это от нервов.

Она сняла пальто, повесила его на ручку коляски и пошла на кухню. Через десять минут там уже кипела вода, на столе лежали продукты, которых у нас не было, а в холодильнике появилась кастрюля с борщом, который она привезла в поезде.

— Мама, зачем?

— Что зачем?

— Всё это.

— Ты родила. Я приехала. Это называется помощь.

— Я не просила.

— Поэтому и приехала.

Людмила Петровна Ковалёва была воспитателем детского сада тридцать два года. Она знала про детей всё, что можно знать, если тридцать два года смотреть на них с высоты своего роста. Она умела успокаивать, кормить, переодевать, развлекать и говорить «не плачь» так, что дети действительно переставали плакать. Она была человеком, который всегда знал, что делать.

Я была её дочерью. Я выросла в этом знании. Я выросла с ощущением, что если я не знаю, что делать, значит, со мной что-то не так.

— Маша поела? — спросила она.

— Поела.

— Сколько?

— Сорок миллилитров.

— Мало.

— Нормально.

— В наше время давали сто.

— В ваше время давали смесь.

— И ничего. Выросли.

— Мама.

— Что?

— Не начинай.

Она начала.

— Ты всё делаешь по книжкам, — сказала она. — Книжки пишут люди, которые не родили. Я родила. Я знаю.

— Я врач.

— Врач лечит чужих детей. Своих лечат бабушки.

Я хотела сказать, что это не медицинское утверждение. Я хотела сказать, что бабушки приходят на две недели и уезжают, а мать остаётся. Я хотела сказать, что моё мнение тоже имеет значение.

Я сказала:

— Хорошо.

Она посмотрела на меня. Потом на Машу. Потом опять на меня.

— Ты обиделась.

— Нет.

— Обиделась. У тебя лицо.

— У меня лицо.

— Вот оно.

Она вздохнула и пошла на кухню.

Вечером Дима сказал:

— Я хочу взять отпуск по уходу за ребёнком.

Я мыла бутылочку. Вода была горячая. Я держала бутылочку под струёй и смотрела, как пар поднимается к вытяжке.

— Что?

— Отпуск. По уходу. Я могу.

— Зачем?

— Потому что я отец.

— У тебя работа.

— Я могу работать удалённо. Студия разрешает.

— Ты геймдизайнер. Тебе нужно общение.

— Я могу общаться по видеосвязи.

— Дима.

— Настя.

Я выключила воду.

— Ты считаешь, что я не справляюсь?

— Нет.

— Тогда зачем?

— Потому что я тоже хочу быть с ней.

— Ты будешь с ней. По вечерам.

— По вечерам она спит.

— Не всегда.

— Настя.

— Что?

— Я не предлагаю тебе выйти на работу. Я предлагаю разделить.

— Что разделить?

— Декрет.

Я засмеялась. Смех был короткий и злой.

— Декрет нельзя разделить. Это не пирог.

— Почему?

— Потому что декрет — это не только отпуск. Это ещё и все, кто тебя спрашивает, почему ты не работаешь.

— Меня не спрашивают.

— Тебя будут спрашивать, почему ты не работаешь. А меня спрашивают, почему я не сижу с ребёнком. Это разные вопросы.

Он помолчал.

— Я хочу, чтобы ты отдохнула.

— Я не устала.

— Ты не спишь.

— Я сплю.

— Сколько?

Я не ответила.

— Настя.

— Я не хочу обсуждать.

— Почему?

— Потому что я не хочу, чтобы ты видел, как я не справляюсь.

Он подошёл и обнял меня. Я стояла с бутылочкой в руках, и вода капала на пол.

— Я тебя вижу, — сказал он. — Это не делает тебя хуже.

Я заплакала. Не от горя. От облегчения, которое было хуже горя.

Ночью я кормила Машу. В комнате горел ночник. Мама пришла и села рядом.

— Дай сюда, — сказала она. — Ты держишь неправильно.

— Мама, я…

— Дай.

Она взяла Машу. Маша сразу успокоилась. Это было хуже всего.

— Вот, — сказала мама. — Видишь?

— Вижу.

— Ничего страшного. Все учатся.

— Я не учусь. Я врач.

— Ты мать. Это другая профессия.

Она держала Машу и смотрела на неё так, как не смотрела на меня. Я видела это лицо. Оно было у неё, когда она смотрела на чужих детей в саду. Там была нежность без страха. Со мной у неё всегда был страх.

— Мама.

— Что?

— Ты когда-нибудь жалела, что родила?

Она подняла на меня глаза.

— Что ты говоришь?

— Просто спросила.

— Так не спрашивают.

— А как спрашивают?

— Никак. Это не спрашивают.

Она передала мне Машу.

— Иди спать, — сказала она. — Я посижу.

— Ты тоже устала.

— Я привыкла.

Я легла. За стеной мама ходила с Машей по комнате и тихо пела. Она пела колыбельную, которую пела мне. Я лежала и думала: почему я не помню, чтобы она пела мне? Я помню, как она проверяла дневник. Помню, как она заставляла переписывать сочинение. Помню, как она говорила: «Ты можешь лучше».

Я не помню, чтобы она пела.

Утром я села за ноутбук и сделала таблицу. В ней было шесть колонок: время, кормление, сон, подгузник, настроение, примечания. Я заполняла её каждый день. Это было единственное, что я контролировала.

В графе «настроение» я писала «нормально». В графе «примечания» — «всё хорошо».

Таблица была идеальной. В ней не было ни одной ошибки.

4. Кабинет на дому

Маша спала сорок минут. Это был новый рекорд.

Я поставила телефон на беззвучный, открыла ноутбук и вошла в Zoom. На экране появилась женщина лет двадцати девяти. У неё были тёмные круги под глазами и мужской свитер, надетый наизнанку.

— Здравствуйте, — сказала она. — Меня зовут Ирина. Мне вас рекомендовала Оля, вы лечили её сына.

— Здравствуйте, Ирина.

— Я не знаю, с чего начать.

— Начните с того, что беспокоит.

Она помолчала.

— Я не могу встать.

— В каком смысле?

— В прямом. Утром я просыпаюсь и не могу встать. Ребёнок плачет. Я слышу. Я понимаю, что надо встать. И не могу.

— Как давно?

— Три месяца.

— Вы кому-нибудь говорили?

— Мужу. Он сказал, что все устают.

— А врачу?

— Педиатр спросил, как дела. Я сказала «нормально».

— Почему?

— Потому что он смотрел на ребёнка, а не на меня. И потому что если сказать правду, меня заберут.

— Кто заберёт?

— Не знаю. Наверное, никто. Но кажется, что заберут.

Я слушала и отмечала. Апатия. Ангедония. Нарушение сна. Чувство вины. Мысли о том, что ребёнку будет лучше без неё. Всё это были симптомы. Я знала их наизусть. Я могла бы прочитать лекцию.

— Ирина, — сказала я. — То, что вы описываете, похоже на послеродовую депрессию. Это не слабость. Это заболевание. Оно лечится.

bannerbanner