
Полная версия:
Весь мир в огне. Часть первая
Лизи подошла.
— Добрый день. Вы здесь недавно?
Девушка так вздрогнула, что бумаги съехали на пол.
— Ох! Да! Здравствуйте! Меня прислали — временно — я замещаю... вас, кажется... — Она смотрела на Лизи с откровенным ужасом.
— Мисс Ватсон, — сказала Лизи ровно.
— О господи! — Девушка едва не вскочила. — Я Брукс. Этель Брукс. Простите, мисс Ватсон, тут такой — я пыталась — но эти конверты и эти... — она покосилась на стопку зашифрованных сообщений с таким видом, словно те были живыми, — я не понимаю, что с ними делать!
Финч хмыкнул из-за своего стола:
— Здесь у нас не булочки печь, Брукс.
— Всё хорошо, Этель, — сказала Лизи. — Пересаживайтесь к дополнительному столу. Разберёмся.
Этель с облегчением, почти со слезами, собрала свои бумаги и освободила место. Лизи опустилась на стул — и сразу ощутила нечто странное: это было её место, её стол, её угол комнаты, но за месяц здесь успело стать по-другому, как бывает в комнате, где пожил кто-то чужой.
Она начала разбирать бумаги. Пальцы привычно скользили по стопкам — конверты, шифровки, сводки, газеты на языках, которых Этель Брукс явно не читала.
— Мистер Финч, что там с Германией?
— Ультиматум Франции, — ответил он, не оборачиваясь. — Требуют нейтралитета. Париж, говорят, сходит с ума.
Лизи сжала губы. Это многое объясняло.
Пальцы остановились.
Среди бумаг был конверт без марки, без обратного адреса, с единственным обозначением в углу: D.R.-15. Она взяла его осторожно — так берут вещь, которую не хочется тревожить прежде времени. Внутри лежал один лист. Незнакомый шифр — линии и знаки, которых она раньше не встречала. Не обычный министерский код. Что-то иное.
Пальцы на миг застынули над листом.
Она сложила его обратно. Убрала в отдельную папку, придавила сверху стопкой газет.
— Этель, — сказала она тихо. — Вы видели ещё такие конверты? С похожими знаками?
Этель Брукс посмотрела на стопку в углу.
— Я складывала туда всё, чего не понимала. Мне так велели.
— Хорошо, — кивнула Лизи. — Верно сделали.
Солнце за окном давно ушло — Лизи не заметила когда. В отделе движение стало медленнее, плотнее: та пора усталости, когда работают уже не скоростью, а упорством.
Финч первым поднял голову.
— Ватсон. — Он потянулся до хруста в спине. — Кажется, сегодняшний ад окончен. Голова уже ничего не понимает.
Мисс Смит закрыла гроссбух, потёрла глаза.
— Скорее бы завтра. И чтоб без того же самого.
— Оставьте всё в порядке, — сказала Лизи. — С утра снова будет много.
Они ушли. Этель Брукс попрощалась так горячо, будто они вместе пережили нечто важное — и, пожалуй, так оно и было.
Лизи осталась одна. Посмотрела на папку с D.R.-15.
Вошёл дежурный офицер.
— Мисс Ватсон. Всем сотрудникам надлежит покинуть помещения. Двери будут опечатаны.
Она кивнула. Встала. Застегнула сумку.
У главного входа уже стоял пост — внушительный, которого прежде здесь не было. Рослые гвардейцы проверяли всех выходящих. Лизи это отметила и приняла как должное.
У дверей она столкнулась с сэром Блэком. Он выглядел измождённым, но держался прямо — той прямотой, которая уже не осанка, а просто привычка тела.
— Ватсон. Не думал, что вы так задержитесь.
— Было много работы, сэр.
— И не говорите. — Он чуть помолчал. — Пока вы были в командировке, события развивались стремительно. Австрия — Сербия, Россия начала мобилизацию, Германия колеблется. Завтра утром будут новые распоряжения по всем направлениям. — Он посмотрел на неё. — Как прошла командировка? Архивные материалы?
— Всё передано по назначению, сэр. Отчёт будет готов к утру.
— Хорошо. — Он кивнул. — Идите домой, Ватсон. Отдохните. Завтра рано.
Она вышла.
Лондон был непривычно тих — не той тишиной, что бывает поздно ночью, когда город просто спит, а другой: той, что приходит, когда люди разошлись по домам и думают. Лизи шла пешком. Ноги гудели. Голова была пустой — не в хорошем смысле, а так, когда всё, что можно было обдумать, уже обдумано, и разум отказывается продолжать.
Она подняла голову.
Серп луны над крышами — бледный, почти прозрачный.
Отец.
Где он сейчас, она не знала. Последнее сообщение пришло ещё до её отъезда в Париж. С тех пор — ничего. Это могло означать разное. Связь. Переезд. Или что-то, о чём она не позволяла себе думать прямо.
Она не стала думать об этом прямо.
Повернула на Корн-стрит. Синяя дверь. Три ступени.
Зашла. Зажгла лампу на столе. Увидела раскрытую книгу на странице сто двенадцатой — и наконец вспомнила, о чём она была.
Ни о чём важном.
Она закрыла книгу и поставила чайник.
Генри придёт вечером. Он принесёт хлеб.
Этого пока было достаточно.
Глава 19. Карл Бреннер
Лемберг, 24 июля 1914 года
Он не спал.
Лежал на спине и смотрел в потолок, где лунный свет, пробивавшийся сквозь щель в ставнях, выхватывал одну и ту же трещину в штукатурке — длинную, с ответвлением вправо, похожую на реку на военной карте. Он изучил её в первую ночь. Теперь она стала частью тишины.
Карл Бреннер. Так его знали здесь, в Лемберге. Так было записано в регистрационных книгах трёх постоялых дворов — в Вене, Будапеште и здесь. Швейцарский коммерсант из Базеля, торговец тканями с тяжёлым чемоданом образцов и доброжелательной, ни к чему не обязывающей улыбкой. Легенда была безупречна — на неё ушло шесть недель труда людей, которых он никогда не видел в лицо.
Настоящее имя он не произносил даже мысленно. Так он решил давно: чем реже называешь себя собой, тем легче оставаться кем-то иным.
Но сейчас, в три часа ночи, в этой комнате с облупившимися стенами, он думал о Павле.
Они работали вместе три месяца.
Поначалу Бреннер не доверял ему. Слишком тихий, слишком неприметный — именно такие люди иной раз оказывались двойными. Но Павел никогда не задавал лишних вопросов, никогда не опаздывал, никогда не менял привычек без предупреждения. Это говорило больше любых рекомендательных писем.
Со временем между ними выработался свой язык — без слов. Они встречались на рынке, у одной и той же бочки с огурцами, которую держал старый Мирослав. Обменивались монетами и бумагами так, что Мирослав, проработавший на этом месте двадцать лет, ни разу не почуял ничего лишнего.
Однажды, в мае, когда Бреннер уходил по запасному пути и едва не попал под случайную проверку жандармов, именно Павел отвлёк их на себя — встал между ними и Бреннером, заговорил громко, показывая какие-то бумаги, и не сдвинулся с места, пока Бреннер не скрылся за углом. Они никогда не говорили об этом потом. Это не требовало слов.
Потом пришёл тот день.
В день встречи на центральном рынке он почуял неладное ещё на подходе.
Не увидел — именно почуял. Угол, где обычно сидел чистильщик обуви, пустовал. Телеги с сеном перекрывали боковой проход, которого вчера не было. У хлебного лотка двое мужчин не смотрели на хлеб.
Он пересчитал их, не замедляя шага. Четверо в штатском. Взгляды скользили по площади и возвращались в один сектор. Профессионалы. Evidenzbureau.
Сердце ударило тяжело, один раз. Потом он усилием воли заставил себя успокоиться — как учили.
Павел стоял у бочки с огурцами. Плечи чуть выше обычного, лицо неподвижно — он тоже всё понял. Их взгляды встретились на долю секунды. Страха не было.
Бреннер продолжил идти. Подошёл. Достал кошелёк.
— Отличные огурцы сегодня, — сказал Павел торговке. В голосе — едва уловимая металлическая нота. Импровизация. Сигнал.
— Возьму пару штук, — ответил Бреннер, вставая так, чтобы закрыть Павла от одного из наблюдателей.
Их руки встретились над бочкой. Монеты перешли в одну сторону, а толстый пакет — в другую. Это заняло меньше секунды.
— Нас раскрыли, — выдохнул Павел, едва шевеля губами. — Уходи.
Мужчина у хлебного лотка кивнул кому-то за спиной Бреннера.
— Взять, — раздался короткий гортанный голос.
Площадь переломилась в один миг.
Агенты двинулись резко, без лишних движений. Торговка с кружевами бросила товар и развернулась к Павлу. Мужчина в пальто уже обходил Бреннера справа. Полицейские, до этого лениво стоявшие по углам, начали смыкаться, отрезая выходы.
Павел опрокинул бочку.
Она покатилась с грохотом, рассыпая рассол и огурцы под ноги. Люди шарахнулись — кто в сторону, кто вперёд, не понимая, откуда шум. Торговец рыбой закричал что-то по-польски. Лошадь у дальнего ряда дёрнулась и опрокинула тележку с капустой. Кочаны покатились под ноги, кто-то упал, кто-то закричал. Ближайшие покупатели побежали — не зная куда, просто прочь от страха и шума, — и это движение потянуло за собой других, как вода тянет всё вокруг. Площадь за несколько секунд превратилась в живой беспорядок.
Павел попытался прорваться в сторону мясных рядов.
Бреннер увидел это краем глаза. Увидел, как агент поднял руку. Увидел, как Павел шагнул ему навстречу — не уходя, а именно навстречу, закрывая собой тот участок пространства, который отделял агента от Бреннера.
Выстрел прозвучал сухо и коротко — почти неслышно в общем крике. Женщина рядом с Бреннером взвизгнула и осела, прикрывая голову. Мужчина с корзиной бросил её и побежал, сбив с ног мальчишку-разносчика. Мальчишка заорал.
Бреннер не обернулся.
Он не позволил себе обернуться.
Агент справа вцепился ему в плечо — крепко, без лишних слов. Бреннер ударил его чемоданом в колено. Хватка ослабла на миг — этого хватило. Он толкнул тележку с яблоками во второго, нырнул в людской поток и пошёл — не побежал, пошёл быстро, плечом вперёд, расталкивая людей, которые и сами не понимали, куда двигаться.
В мясных рядах он поскользнулся на рассыпанных потрохах, схватился за край прилавка, устоял. Протиснулся между свиными тушами на крюках — они качнулись и заскрипели. Нырнул в переулок.
Сзади свистели. Впереди был двор, тупик, а в стене старого дома — низкое подвальное окно с гнилой рамой.
Он выбил раму ногой и прыгнул в темноту.
Сапоги топали над головой ещё минут десять. Потом голоса начали удаляться. Они ждали у выходов — это было правильно, он и сам поступил бы так же.
Он поднялся по ступеням, плечом выбил хлипкую дверь в конце подвального коридора и оказался в пустом коридоре доходного дома. Поднялся на второй этаж. Вышел на заднюю лестницу. Во дворе — куча тряпья у стены, бельевая верёвка с чужим бельём.
Он снял пальто коммерсанта. Стянул с верёвки выцветшую рабочую кепку — натянул низко. Вытащил рубашку из брюк. Ссутулился. И пошёл к выходу со двора шаркающей, усталой походкой человека, у которого закончилась смена и болит спина.
Теперь он лежал и смотрел в трещину на потолке.
Документы лежали во внутреннем кармане пиджака на стуле. Гриф в верхнем углу он прочитал при свете спички: Nur für den Generalstab. Только для Генерального штаба. Сами столбцы цифр — шифр «Tapir», который австрийцы ввели год назад — были ему не по зубам. Без ключей, хранившихся в Вене и Берлине, это был красивый, смертельно опасный хлам.
Павел был единственным каналом на Лондон. Теперь Павла не было.
Он перебирал варианты так же, как перебирал их уже несколько часов. Телеграф — перехватят. Новый курьер — сеть больше не существует. Идти на запад самому — он уже в ориентировках, а документы в подкладке слишком важны для такого риска.
Оставался восток. В Лемберге была старая явка — «Точка R», законсервированная квартира, о которой знали трое человек в Лондоне. Запасной путь, которым никогда не пользовались. Это давало шанс.
Через старый канал торговцев он успел отправить в Центр короткое сообщение. Рискованно — но ушло. Документы высшей важности. Шифр «Tapir». Уходит на восток. Нужен дешифровщик в «Точке R».
Но потом пришла другая мысль.
Что, если канал тоже под наблюдением? Что, если вместо своих к нему придут чужие — с той же вежливой улыбкой, с какой встречают людей, которых незачем допрашивать?
Нельзя рисковать документами. Не этими.
Нужна верификация. Живой пароль — тот, которого Evidenzbureau не знает и знать не может. Он долго лежал, глядя в трещину, пока ответ не пришёл сам. Простой. Единственный.
Но прежде чем встать, он позволил себе — в последний раз, как позволяют себе роскошь перед тем, как навсегда от неё отказаться, — задать себе тот вопрос, который весь вечер обходил стороной, зная заранее, что ответ на него не облегчит решения, а лишь сделает его тяжелее.
Чего стоили эти цифры, — думал он, глядя на трещину так, будто в ней самой можно было прочесть ответ, — эти столбцы, эти листы, зашитые в подкладку моего пиджака? Они стоили Павла. Не абстрактного агента под псевдонимом в донесении, а живого человека с тихим голосом и привычкой никогда не опаздывать, человека, который три месяца обменивался со мной монетами над бочкой с огурцами и ни разу не спросил, ради чего. Он стоил той секунды, когда пуля вошла в него вместо меня, — секунды, которую я не имею права забыть, как бы ни хотел этого забвения ради собственного спокойствия.
Он повернулся на бок, будто это простое движение могло облегчить тяжесть, придавившую грудь.
А если я не отправлю это сообщение, — продолжал он размышлять, — если решу, что цена уже и без того слишком высока, чтобы платить ещё, — что тогда? «Tapir» останется неразгаданным пятном на столе у австрийцев и немцев, а те тысячи, десятки тысяч солдат, чьи имена ещё даже не внесены в списки призывников, шагнут навстречу тому, что уже спланировано в этих цифрах, без единого шанса узнать заранее, откуда и когда придёт удар. Смерть Павла тогда будет стоить ровно ничего — не жертвой, а нелепой случайностью, канувшей в общую пучину бессмысленных потерь, которых эта война, ещё не начавшись толком, уже успела насчитать больше, чем хотелось бы думать любому из нас.
Он сел на кровати, упёршись локтями в колени, обхватив голову руками, — поза, в которой его никогда не видел ни один агент, ни один связной, ни один враг, поза, доступная человеку только наедине с самим собой.
Но с другой стороны этих же весов, — думал он, и в этой мысли было уже не рассуждение разведчика, а крик отца, которому он не позволял себе воли уже много лет, — лежит она. Лизи. Не строчка в донесении, не звено цепи, не живой пароль, а девочка с медальоном, который она заказала на Флит-стрит на собственные, с трудом накопленные деньги, чтобы выгравировать четыре слова для отца, которого едва помнила без формы и чужих городов. Если я отправлю это письмо, я отправляю не приказ — я отправляю на кон единственное, что у меня действительно есть в этом рушащемся мире, всё остальное — лишь бумага, цифры, чужие интересы, которые переживут и меня, и её, и саму эту войну.
Он поднял голову, посмотрел в темноту комнаты, туда, где на стуле лежал пиджак с зашитыми в подкладку документами, — и подумал о том, что в этом выборе нет и не может быть морального превосходства ни одной из чаш весов: что бы он ни решил, он предаст либо память о Павле и о деле, которому отдал последние двадцать лет своей жизни, либо ту простую, невыразимую словами вещь, что связывала его с единственным близким человеком, оставшимся на этой земле.
Есть ли у меня право, — думал он, — распоряжаться её жизнью ради того, во что она сама, быть может, не до конца верит, ради страны, которая никогда не узнает её имени, если всё пройдёт удачно, и вспомнит его лишь в некрологе, если не пройдёт? Есть ли у отца такое право хоть при каких обстоятельствах?
Ответа на этот вопрос не существовало — он понимал это так же ясно, как понимал шифры, которые не мог прочесть без ключа. Оставалось лишь одно: выбрать меньшее из двух зол, зная заранее, что оба они достаточно велики, чтобы не оставить после себя ни оправдания, ни покоя.
Он встал. Взял бумагу. Написал коротко, добавив в конце одну строку: «Для верификации контакта — прислать Елизавету Ватсон. Без неё передачи не будет».
Он сложил лист и сел на край кровати. Долго смотрел на свои руки. Руки разведчика — не руки хирурга и не руки пианиста. Они умеют держать, передавать, прятать. Они умеют не дрожать, когда нужно не дрожать. Сейчас они лежали на коленях и ничего не делали. Просто лежали.
Он написал её имя. Написал своим почерком, своими руками, и теперь эта бумага уйдёт в Лондон — и там кто-то прочитает его приказ и начнёт готовить его дочь к путешествию через континент, который уже горел по краям.
Он мог написать иначе. Мог написать: прислать опытного офицера с личным кодом Ватсона. Это было бы профессионально. Это было бы правильно. Он сам бы так и сделал, если бы речь шла о ком-то другом.
Но он написал её имя. И знал почему.
Потому что она придёт. Это не вопрос. Она придёт без колебаний, потому что именно так она устроена — он сам её такой вырастил, он сам показал ей, что долг стоит выше страха, что работа важнее собственного благополучия. Он учил её этому каждым своим выбором. И теперь она применит этот урок к нему самому — и он не сможет ей запретить, потому что его слова обернутся против него же.
Он думал о том, что она сейчас делает. Скорее всего — работает. Сидит над какой-нибудь сводкой с карандашом в руке и не спит, потому что ей кажется, что ещё один документ, ещё одна строчка — и всё сложится в общую картину. Он видел этот её взгляд — внутрь, а не наружу — столько раз, что мог бы воспроизвести его с закрытыми глазами.
Она не знает, что он здесь. Она не знает, что Павел мёртв. Она не знает, что через несколько дней на её стол ляжет бумага с её собственным именем — приказ, который она, скорее всего, примет раньше, чем дочитает до конца.
Он встал. Подошёл к окну. Не открыл — просто стоял у ставни.
Была одна мысль, от которой он не мог уйти, как ни пытался обойти её. Не страх за задание. Не профессиональный расчёт. Просто — он мог потерять её. Не в отвлечённом смысле, не как вероятность из разряда «на войне всякое бывает». А по-настоящему. Он мог написать её имя на этой бумаге — и это стало бы последним, что он для неё сделал.
Один человек. Единственный. Всё, что осталось от той жизни, что была до этой комнаты.
Он стоял у ставни и не двигался довольно долго.
Потом вернулся к кровати. Поднял сложенную бумагу. Посмотрел на неё.
Разорвать — значит остаться здесь с документами, которые никуда не уйдут. Значит — Павел умер зря. Значит — всё, что он строил полгода, осыпается в прах, и «Tapir» останется у австрийцев, и никто в Лондоне не узнает, что именно они замышляют и когда.
Он не разорвал её.
Он просто положил бумагу в карман — туда, где лежал медальон.
Отец и офицер. Два человека в одном теле. Один из них только что проиграл.
Потом он достал из кармана пиджака медальон — плоский, серебряный, размером с монету. На обратной стороне была гравировка детским почерком, кривые буквы: Папе. От Лизи. Он поднёс его к лунному свету из щели в ставне — не чтобы прочесть, он помнил наизусть, — просто так.
Луна стояла высоко над Лембергом. Он смотрел на неё через щель и думал: та же луна сейчас светит над Лондоном. Над Гранвилл-Гарденс, над крышами, которые он знал наизусть. Может быть, Лизи тоже не спит. Может быть, тоже смотрит на неё — из своей комнаты или с Темзенского моста, где они иногда ходили вместе, когда она была ещё маленькой.
Это, конечно, невозможно проверить. Но он позволил себе думать так — одну минуту, не больше.
Потом сжал медальон в кулаке.
Он знал, что делает с ней. Знал совершенно ясно. Граница ещё была открыта — через неделю могла уже не быть. Он обрекал её на опасное путешествие через континент, который уже начинал менять очертания. Но документы в его подкладке могли изменить то, что случится с тысячами людей. И единственный человек, который мог стать живым ключом, была она.
Не потому что он так решил. Потому что так вышло.
Он положил медальон обратно. Лёг. Закрыл глаза.
Трещина в потолке оставалась на месте. Она никуда не денется до утра.
Глава 20. Лондон: Рождение миссии
Лондон, 23 июля 1914 года
Духота в аналитическом отделе стояла с самого утра.
Вентиляторы под потолком гоняли один и тот же тёплый воздух — от стены к стене, снова и снова. Телеграфный аппарат в углу не умолкал. Лизи давно перестала его слышать — он стал частью тишины, как тиканье часов в комнате, где живёшь давно.
Она сидела за своим столом, заваленным картами Балкан и стопками донесений. Карандаш в руке двигался точно и коротко — пометка, стрелка, вопросительный знак на полях. Слева — сводка из Белграда, справа — перехваченная депеша из Вены. Ультиматум. Сорок восемь пунктов, каждый из которых был рассчитан на отказ.
Она это видела сразу. Австрия не ждала ответа. Австрия ждала повода.
Но думала она сейчас не об ультиматуме.
Шифровки от отца приходили регулярно, в общем потоке, замаскированные под обычные донесения. Она узнавала их по почерку — по тем едва заметным особенностям в построении блоков, которые он выработал сам и которым научил только её. Он был жив, он работал, он что-то передавал. Но что именно — она не могла понять. Шифр был другим. Незнакомым. Не тем, которому он её учил. И это незнание давило сильнее, чем если бы сообщений не было вовсе.
— Мисс Ватсон.
Она подняла голову. Мистер Дэвис — её непосредственный начальник в аналитическом отделе, пожилой, с усталыми глазами и привычкой никогда не говорить больше необходимого — стоял у её стола. В руке он держал простой конверт без печатей.
— Зайдите ко мне.
В его маленьком кабинете было так же душно. Он не сел. Подошёл к окну, глядя на улицу, и протянул ей конверт.
— Вас ожидают. Немедленно. По линии другого ведомства.
Внутри конверта был листок с адресом: 2 Whitehall Court.
— Возьмите кэб, мисс Ватсон. Расходы будут возмещены.
Он не задавал вопросов. Это был приказ, замаскированный под вежливую просьбу. Лизи молча кивнула. Другое ведомство. Не МИД. SIS.
Зачем — она не знала.
2 Whitehall Court оказался не правительственным зданием. Белый фасад, безупречно чистые окна, маленькая латунная табличка у входа. Никакой вывески. В холле пахло воском для паркета и дорогими сигарами. Не контора. Джентльменский клуб — или что-то, что очень старалось им казаться. Такие места не показывают на карте.
Её провели в небольшую приёмную с тяжёлой кожаной мебелью.
За столом у окна сидел молодой человек с шахматной доской.
Лизи его знала — вернее, видела. Несколько раз через окошко двери шифровального отдела, когда сдавала перехваченные депеши. Он принимал их не поднимая глаз — тихий, сутулый, в очках с толстыми линзами. В министерстве о нём ходили легенды: кембриджский математик, которого взяли прямо с третьего курса, потому что он в уме разобрал немецкий военно-морской код, над которым отдел бился два месяца. Говорили, что не разговаривает с коллегами. Что обедает в одиночестве и читает за едой.
Сейчас он был полностью поглощён шахматной задачей и не поднял головы, когда она вошла.
— Мисс Ватсон.
Голос принадлежал полковнику Грею — невысокому, с прямой спиной и выражением лица человека, привыкшего к тому, что его не переспрашивают.
— Прошу.
В кабинете, помимо Грея, в глубоком кресле сидел сэр Мэнсфилд Камминг. Лизи знала его только по инициалу «С» — так он подписывал внутренние распоряжения. Он не смотрел на неё — листал что-то на столе. Но она чувствовала: следит именно за ней, просто другим способом.
В углу, почти в тени, сидел третий — немолодой чиновник в хорошем, но немного мятом костюме. Его Лизи не знала.
— Присаживайтесь, — сказал Грей. — Как обстановка в вашем отделе? Справляетесь с потоком после австрийской ноты?
— Работы достаточно, сэр.
— Читали ваш рапорт по Парижу. — Он перекладывал что-то на столе — бессмысленно, привычно. — Вы проявили инициативу. И выдержку. Особенно для вашего возраста.
Это прозвучало не как комплимент — как наблюдение, которое ещё не получило оценки.
— Ваша работа с мадам Зелле. Расскажите подробнее. Какова была её роль?
Лизи отвечала ровно, взвешивая слова. Мата Хари как источник — да. Её влияние на нужных людей — да. Её помощь в ключевой момент — да. О том, что происходило в тихих вечерних разговорах в особняке на авеню Анри-Мартен, она не сказала ничего. Это была её территория.
— Её мотивы мне неизвестны, сэр. Но её действия были в британских интересах.
— Хорошо. — Грей кивнул. Помолчал. — А ваш молодой человек, мистер Бэнкс. Он понимает характер вашей работы?
Удар был точный — личный, неожиданный. Она почувствовала его, но не показала.
— Моя личная жизнь не влияет на работу, сэр.
Камминг поднял голову от бумаг. Посмотрел на неё — первый раз за весь разговор, прямо.
— Подождите в приёмной, мисс Ватсон. Мы пригласим вас через несколько минут.

