Александр Строганов.

Сочинения. Том 10



скачать книгу бесплатно

Есть среди путников доверчивые люди, которые вступают с ним в беседу.

Это грозит им бедой.

Скорее бы уже Ростовщик стал путником.

Со временем это может произойти.

Если, конечно, прежде сон не будет прерван чем-нибудь неприятным, например, тем же убийством.


А вот – сказочно любопытная путница.

У нее огромная, как в сказке, голова, крупные черты лица. При этом тело хрупкое и миниатюрное.

Я слышу, что она все время думает о кошках, но мысли ее так глубоко, и я не могу разобрать, что именно она думает о них. Я не различаю, плохо или хорошо ей в связи с кошками.

Что сделали ей кошки, или что она сделала им? Однако то, что она думает только о кошках – очевидно.

Естественно, коль скоро она так глубоко прячет свои мысли, внешнего контакта с ней не может быть. Она молчит и на приеме. Выражение лица у нее нейтральное, нет скорби, нет радости, полное безразличие.

Свечение ярко желтое. Крайне редкое свечение. Она непредсказуема, а значит когда-нибудь какая-нибудь диковина непременно случится.

Есть у меня смутное предчувствие, это так, не наверное, что она сможет материализовать свои мысли.

Я не удивлюсь, если вдруг в коридоре появится кошка.

Вот если это произойдет, все вопросы отпадут сами по себе.

А может быть после этого она сможет заговорить и представить нам какую-нибудь удивительную историю об Египте. Ну, конечно же об Египте, раз уж здесь замешана кошка.

Вот тогда Майор, наверное, скажет свое слово.


Майор здесь же.

Он молчит.

Он всегда молчит, этот Майор.

Если бы Вы, несравненный Стилист, увидели этого красивого человека с длинными, ниспадающими на плечи седыми волосами, Вам непременно захотелось бы познакомиться с ним покороче.

Он служил в Египте, только об этом никто не знал.

Скорее всего, и он сам не сразу узнал об этом.

Представляю себе его удивление, когда однажды, песчаная дымка рассеялась, и ему явились пирамиды.

Или же лик сфинкса.

Нос к носу.

Но ему, после ранения в голову, было велено, чтобы он забыл о незабываемом.

Они очень успокоились, когда он сделал вид, что совсем потерял память.

На деле же Майор помнил все.

Все до мельчайших подробностей.

Только оттого, что ему всегда приходилось делать вид, память его обострилась, и сфинкс заговорил.

В один прекрасный момент всем разрешили все вспомнить. Многие, надо сказать, сдуру, воспользовались этим.

Но, для Майора это уже не имело никакого значения.

Египет полюбил его, и не смог отпустить.

Египет, вслед за ним явился в Россию.

И у Майора открылся необыкновенный дар. Он стал кладоискателем.

Сфинкс, наверное, желая таким необычным способом сделать другу приятное, стал указывать ему местоположение всевозможных сокровищ.

Множество изделий из золота и платины ему удалось найти прямо неподалеку от больницы.

И каждый раз, когда Майор идет на прием, у него в руках большая хозяйственная сумка.

По дороге он набивает ее сокровищами.

Но его золото всегда будет принадлежать только ему.

Однажды неслучайный человек обнаружил содержимое сумки Майора. Неслучайный человек знал о драгоценностях все, или почти все.

Неслучайный человек взял в руки один из огромных слитков и… долго смеялся.

Человеку слиток явился обыкновенный камень.

Египет смеялся так, что у путников, присутствовавших при этой сцене в больничном коридоре, еще долго стоял звон в ушах.

Конечно, Майор мог бы и не следовать указаниям сфинкса, но его тянет к кладам.

Оттого, что он презирает, как и положено путнику, золото, каждый день он пьет вино.

Он предпочитает розовые вина.

Они кажутся ему наиболее отвратительными на вкус, а он хотел бы ненавидеть вино так же, как он ненавидит золото.

Пока это ему не удается.

У Майора розовое свечение.

Я уверен, что у него изредка случаются припадки падучей.

Он несметно богат, этот майор.

Плохо то, что он совсем одинок и это богатство ему совсем не нужно.

Да мы, несравненный Стилист, все одиноки.

А Вы, разве Вы не одиноки, несравненный Стилист?

Бедный, бедный майор.

Он всегда молчит.

Всегда.

Но однажды, я уверен, он скажет свое слово.

И мы поймем, что Египет с нами.

И в обыкновенном учебнике истории для пятого класса мы можем узнать все о своем будущем


Вот и мой черед.

Подошла моя очередь.

Пальто мое недостаточно еще просохло, и грязь не была видна так, как проступила позже, к моменту моего попадания в отделение для пьющих водку. Так что у доктора моего вопросов по поводу неопрятного вида путника не возникло. Да будь я и в грязнущих этих пятнах, повторюсь, здесь, на приеме, подобных вопросов не задают.

Что рассказал я своему доктору?

Так, ничего особенного.

Тех откровенностей, подробностей, что существуют в нашей с Вами, несравненный Стилист, переписке не прозвучало, так как доктор мой знает все об этом и так.

То же самое я прекрасно знаю все, что происходит в его жизни. Экран белого халата столь условен, что служит лишь неким символом, наподобие дирижерской палочки, что указывает, этот вот – путник, этот вот – врач, а тот – дирижер.

Вообще, раз уж речь зашла о докторах, скажу Вам, хлеб у них трудный.

Вот я вперед рассказывал Вам о траекториях свечения, но я исключил из своего рассказа докторов.

Может ли свечение не коснуться их? Они работают с путниками каждый день. В кабинетах их остается след от каждого посетителя. Окна их кабинетов зарешечены. А значит, выхода флюидам нет.

Флюиды остаются там. Они накапливаются, приобретают необыкновенную силу и посещают собственно души докторов.

Им кажется, что этого не происходит, вернее, в большинстве своем, они делают вид, что не замечают этого.

Но это не так.


Мы очень схожи с докторами.

И доктора становятся путниками.

Только происходит это с ними вне стен больницы. Там, где они уже не могут защитить себя манипуляциями, заклинаниями, строгостью.

Вне больницы они производят впечатление странных людей. И привычки у них странные.

Они, как бы, и не мы, и не те, с кем им приходится общаться в повседневной жизни.

Они часто наживают врагов, разводятся, пьют.

Мне кажется, что если бы моим соседом по дому был психиатр, рано или поздно мы стали бы жить вместе.


Как и предполагалось, в Палаты я не был отправлен. Я получил свой укол, а это – на целый месяц.

Все обошлось.

У меня было неплохое настроение, только вот мальчик эпилептик не выходил из головы.

Ну, как? Я вас ничем не расстроил, не поразил?

Теперь Вы имеете представление о моих делах.

Так что, беспокоиться за меня не следует.

Ничего страшного, как видите.

Рассказал, и мне облегчение.

А Вам?

Не станете Вы теперь мучить себя мыслями о том, что я посещаю подобные заведения?

Мне бы очень этого хотелось.

Знаете, Несравненный Стилист, я никогда не говорил Вам этого, но мне кажется, что я Вас очень и очень люблю.

Не представляю себе, что случилось бы со мной, не будь я уверен в том, что Вы есть.

Как бы мне хотелось хотя бы раз увидеть Ваше лицо?


Нет.

Этого нельзя.

Этого нельзя ни в коем случае допустить, иначе может произойти непоправимое. Я не знаю, что именно, но знаю точно, это окажется непоправимым.

Не вздумайте как-нибудь явиться ко мне.

Меня нет.

Не существует даже дома, где я проживаю.

Ну, зачем Вам я, подумайте сами?

Довольно и того, что я регулярно пишу Вам.

Я искренне испытываю в этом потребность.

Делаю это каждый день.

Только, чтобы не докучать, не все письма отправляю.

Вот это, например, сожгу вместе с Вашим журналом, так как оно содержит секретную информацию, а я вам, простите, не до конца доверяю.

А если уже быть предельно точным, совсем не доверяю.

Будьте Вы прокляты со своим Виталием Кузьмичом!

Как жаль уничтоженной, благодаря Вам, мною коллекции бумаг и документов!

Мне не простят этого!


Однако я неожиданно проголодался, да и добавить к сказанному нечего.

Я и так показался себе сегодня чересчур болтливым.

Вот, приблизительно, какое действие оказывает на меня этот ежемесячный укол.

Ну, да не судите строго.

Проголодался.


Ваш знакомый путник.

P. S. Как Вам мой дар рассказчика?

Способный я ученик?

А не учимся ли мы друг у друга?

Дурная мысль.

Простите.

Вы – прекрасны!

Будьте счастливы в своем пьянстве, и дай Бог, чтобы когда-нибудь Ваша голова не покатилась бы в лузу.


Прозрачные дни


После наступали прозрачные дни.

Это время богословов и выписывающихся из больницы. Это неопределенное время года, когда слабость луж в их недвижимости, а сила зеркал в черных звездочках неспокойной памяти, осыпающих смотрящегося как герпес в угоду далекому предку, проглядывающему неукоснительно и строго сквозь марево кофе и нафталина.

Сложный душевный конфликт в эти дни побуждает птиц к вдохновенному молчанию.

Соседи напротив, подобно средневековым химерам, неподвижные в своих слюдяных окнах, высматривают друг друга, не видя, и не зная друг друга. Символы, знаки и прочие намеки отступают, оставляя место детской ясности. Карусели и парадные дома теряют пестроту. Солнце, прейдя в восторг от внезапно и остро проявившегося в подопечной плоскости вкуса, выстраивают из лиловых ветвей и теней свою умопомрачительную симметрию.

Алкоголики и математики становятся многословными и остроумными, им дышится легко.

Смертельно больные делаются неисправимыми оптимистами и строят грандиозные планы на будущее.

Их дыхание легко покидало покрытые испариной форточки и затевало удивительные узоры, когда наступали прозрачные дни.


Всякий запой есть ни что иное, как обращение к смерти.

Всякая головная боль есть ничто иное, как обращение к жизни.

Исповеди, ложь, жалобы, суть неприкаянность, суета тоньше и чище громоздких, до неприличия грубых вопросов, которые ставят перед нами так называемые реалии бытия.

Те, кто с успехом отвечает на подобные вопросы, подчас наслаждаясь их отталкивающим видом, делаются похожими на утварь, при всей надежности и блеске в хороших руках. Они принимают жесткость предмета.

Я бегу от них в сырость.

И не для них мои прозрачные дни.


Мой Седовласый Юноша с васильковыми уже глазами случайно забрел в зоопарк и полчаса стоит, пораженный длиношеести жирафа. Не впервые видит он это диковинное для всякого русского создание. Не в этом дело.

А дело в том, что видел он жирафа, вот так вблизи, последний раз, когда был еще шестилетним мальчиком, и отец его был еще жив, и фотографировал его фотоаппаратом «Зоркий», и с тех пор минула целая вечность, а жираф такой же долгий, и так же добр и снисходителен к нему, побродившему по закоулкам, прохудившему такие хорошие башмаки и посадившему жирные пятна на брюки.

Вот он стоит напротив жирафа и ход его мыслей таков.

Когда бы он, Седовласый Юноша, не был бы так бестолков, и не умудрился бы из– за пьянок и характера, характера и пьянок потерять сначала работу, а потом и семью, когда бы его красавица жена не нашла бы себе другого, и хотя бы иногда разрешала ему видеться с его Аленушкой, он бы обязательно побрился, вычистил костюм, взял тот самый «Зоркий» и привел бы ее к этому жирафу, и показал бы Аленушке длинношеего этого жирафа, и они стояли бы с ней так же завороженные и восторженные.

Конечно, лучше, если бы это был не зоопарк, а настоящая саванна.

Тогда с жирафом можно было бы побеседовать вполголоса, не привлекая хищников.

И совершенно напрасно люди думают, что животные не понимают человеческого языка. Все они понимают, они же не люди, возомнившие о себе Бог весть что.

И уж если не ему, спрятавшему свою жизнь, так его маленькой дочурке жираф ответил бы не словом, так жестом.

А может быть, склонив свою гордую шею, предложил бы покататься.

И как он, Седовласый Юноша, а на самом деле самый лучший на Свете отец, задыхался бы от счастья, следуя рядом с ними, и осознавая, что только он смог устроить Аленушке такой праздник, и что она запомнит его на всю жизнь, и когда будет немного постарше, твердым голосом заявит красавице маме – Я хочу видеть своего настоящего папу.

И красавица мама закричит, а может быть заплачет и укажет на «настоящего папу», который, как обычно, кушает, обращенный ко всему внешнему миру затылком, кончиками ушей и желваками.

И Аленушка не пожалеет свой самый большой и самый синий шарик, и подкрадется к своему «настоящему папе» и булавочкой хлопнет шарик около его больших и старых ушей, и, от неожиданности, тот прольет на свои светлые брюки горячий борщ, и никакой, самый лучший, самый иностранный стиральный порошок не сможет отстирать их, что превратит красавицу маму в печальную красавицу маму, и брюки можно будет одевать только в огороде, а на ногах «настоящего папы» образуются волдыри, и держаться они будут долго, и ходить он будет растопырив ноги, от чего Аленушке будет смешно, и это лучше, чем когда она плачет, вспоминая Седовласого Юношу, который катал ее на жирафе по саванне.


Неподалеку от Седовласого Юноши, что стоит вот уже полчаса, пораженный длиношеестью жирафа, на скамеечке отдыхает Добрая Женщина. С каждым годом ей все труднее ходить, и она часто отдыхает, присаживаясь на скамеечку.

Она носит чернильного цвета берет, что выдает в ней старую ленинградку, и сама себе кажется уже не старой ленинградкой, а ленинградским таким невозмутимым и благообразным голубем.

Она наблюдает за Седовласым Юношей и ход ее мыслей таков.

Когда бы она, Добрая Женщина, была бы еще молодой изысканной женщиной, она влюбилась бы в этого юношу художника.

Редко можно встретить благородного юношу, часами изучающего жирафа.

Он, Седовласый Юноша, посвятил свою жизнь цвету.

Он отказался от сытого и однообразного быта одиножды и навсегда только лишь для того, чтобы постичь, как возникает гармония.

Теперь он одинок.

Уж это она, Добрая Женщина, видит. И дело вовсе не в жирных пятнах на брюках и изношенных башмаках. Дело в васильковых глазах, одновременно ярких и прозрачных, вот как этот прозрачный день.

И как смолоду попадают такие Седовласые Юноши, раздаривая влюбленность, вручая свои сердца женщинам-стервам, женщинам-вампирам, холодным и жестоким?

Добрая женщина видит те дни, когда Седовласого Юношу ждал Париж, обожали влиятельные друзья.

В те дни он был франтоват, так казалось, во всяком случае, хотя на самом деле все было иначе.

Добрая женщина видит, как Седовласый Юноша в ослепительно белом костюме сидит в своем кресле-качалке, много курит и старается гнать от себя земные мысли. Только бы не упустить мелодию, только бы не забыть каждую деталь в полете дождя.

Она видит, как он закрывает лицо ладонями и раскачивается в такт осени. Она видит, как уже поздно вечером в комнате вспыхивает яркий свет, и появляется его красавица жена, а стервы частенько бывают красавицами, с запахом вина и распущенности, и устраивает ему сцену ревности, и какой уж здесь Шекспир, и уж лучше бы Седовласый Юноша закрыл не лицо, а заткнул бы уши, оттого, что крик разбивает мелодию, и мелодия рассыпается на мелкие стеклянные бусы, и закатывается бусами во все щели неухоженного пола.

И тогда он поднимается со своего кресла-качалки, снимает свой ослепительно белый костюм, оказываясь в непозволительно рваной тельняшке, что уж совсем не по душе Доброй Женщине, и уходит на кухню, и готовит простой и невкусный ужин, и заставляет себя съесть его целиком с тем, чтобы уткнуться затем головой в подушку и попытаться уснуть. Однако сон не приходит, а когда все же приходит, производит ужасающее впечатление своей сиростью и монотонностью. Что-то из домашней утвари.

Сон в посудной лавке.

Поутру Седовласый Юноша обнаруживает, что костюм его облит кислотой или еще какой-нибудь гадостью, наподобие борща. Вещей же красавицы жены уже нет.

Добрая Женщина явственно видит как, не в состоянии справиться со своей влюбленностью, Седовласый Юноша все чаще уходил на улицу, встречал друзей, как всегда завистливых и разбойных, и они таскали его по всевозможным пивным и прочим забегаловкам, как, напиваясь, он чувствовал себя не художником промозглых улиц, а живописцем самого, что ни на есть легкомысленного Парижа. А легкомысленный Париж не умел быть верным и забывал его, и незаконченные картины покрывались пылью.

И Господь Бог, не в силах исправить загубленного дара и водить боле рукой художника, сам принялся за дело и превратил глаза его в чистейшую акварель.

Так проходили годы, и Седовласый Юноша становился глупым и болтливым, точнее не болтливым, а певучим.

Он старался передать свою мелодию всем знакомым, особенно тем, кто помоложе.

Те, кто еще узнавал в нем мастера, настраивали свой слух, но мастер фальшивил, и его жалели.

Добрая Женщина видит, что совсем недавно Седовласый Юноша тяжело заболел.

Он долго лежал в больнице. Жизнь была ему совсем не мила, и он уж совсем хотел было сдаться, но произошло чудо.

Однажды утром он услышал ту самую мелодию.

Он убежал из больницы. Он долго искал цвет мелодии, и он нашел его здесь, в зоопарке, где животные так же несчастны, как он сам, но души их наивны.

Здесь он отказался от своей памяти, и теперь лишь смерть сможет нарушить его удивительный слух.

Добрая Женщина видит это.


Вероятно, долго еще смог бы простоять он около клетки с жирафом, когда бы не мелкий моросящий дождь, который обыкновенно случается в такие дни.

Денег было только на бутылку портвейна, и оттого ли, что напиток этот был им столь нелюбим, а, скорее всего, оттого, что похмелье становилось очевидным, движения его в винной лавке были извиняющимися и вороватыми, что, впрочем, сродни.

Дома он не стал раздеваться оттого, что продрог. Поступок этот был лишен всяческой логики, так как одежда его была мокрой и нещадно колола тело.

Он выпил первый стакан портвейна, затем долго прислушивался, когда разрастется горячий ком и ознобом выгонит из него дождь и тоску.

Наконец это случилось. Тогда он лег, не разуваясь, на схожий со старым плюшевым мишкой диван и стал вспоминать внешность своей жены. Откуда подобная блажь возникла в его голове, он не понимал, но поделать с собой ничего не мог. Упражнение давалось ему с большим трудом. Например, он никак не мог вспомнить на правой или на левой щеке у нее родинка? И зачем ему это понадобилось?

Странным было и то, что при воспоминаниях этих он не испытывал привычного чувства раздражения и ненависти.

Он подошел к форточке, выдохнул из себя пар и проследил за его витиеватым движением.

Постоял у окна еще некоторое время и, повернувшись, уже уверенно, не стесняясь своего поступка, шагнул по направлению к книжному шкафу, где в Диккенсе чудом уцелела ее фотография.

Это было уже не любопытство. Ему захотелось повидаться с ней. И мысль об этом на какое-то время заслонила даже воспоминания о путешествии с дочерью по саванне.

Все же она удивительно хороша собой – думалось ему, когда он разглаживал на ладони ее несколько сморщенную фотографию.

С такой женщины портреты писать надо. А ведь и он когда-то в детстве неплохо рисовал. Он помнил, как мама водила его в художественную школу. У нее была горячая ладошка, а на нем ослепительно белый матросский костюмчик.


Уже к вечеру она добралась до своего запущенного, как ей всегда казалось, сада. Всю дорогу шел мелкий моросящий дождь, который обыкновенно случается в такие дни.

Не могло быть и речи о том, чтобы пойти посмотреть яблони.

Она проникла в ореховый свой домик, растопила «буржуйку», поставила чай.

Устала. Даже пальто, хоть и промокшее, снимать не хотелось. Быть может, и так обсохну – подумалось ей.

Хорошо бы не чаю, а вина выпить, согреться. Она долго растирала свои замерзшие руки, наслаждаясь тем, что тепло понемногу завоевывает комнату.

Вспомнила дочь. Удивительно, что дочь вспоминалась маленькой, в те еще времена, когда она водила ее в зоопарк. У дочки была маленькая горячая ладошка, длинные косы и огромные васильковые глаза.

Нужно поискать ее фотографию того времени. Она где-то в книгах, кажется в Диккенсе.


Письмо шестое


Бедный, бедный Стилист!


И бедный, бедный, бедный, бедный Я, Ваш брат, поклонник, слуга, Ваш бедный доктор, так полюбивший свою клятву, но совсем, совсем позабывший ее слова, себя позабывший, все, что было хорошего и очень хорошего, позабывший.

Нет, не то. Не «позабывший», не захотевший увидеть.

Дурак!

Не сумасшедший – дурак! Да еще какой!

Гордыня!

Ах, какой это страшный грех!

Люди, когда говорят – вот, дескать, гордыня страшный грех, на деле и не подозревают, что, может быть, впервые в жизни говорят правду!

Только что прочитал я Ваши «Прозрачные дни».

Теперь ясен Вам мой стыд?

И Вы молчали?

Получали мои, полные самолюбования письма и молчали?

Впрочем, вы всегда молчите, чего это я, вдруг? Своим молчанием Вы любезно оставляете мне пространство для самобичевания.

И вновь – гордыня!

Нет, не то – досада! Но отчего мы не можем быть вместе?! Разве, когда вы рассказали бы мне все о своей старости, мне, или Виталию Фомичу, я согласился бы постоять за зеркалом, разве так то было бы не лучше, нежели когда Вы один на один с бумагой?

Вы еще более одиноки, чем я. Да нет же. Вы, единственный, одиноки. У меня есть… у меня много чего есть, а у Вас, у Вас – ничего.

До чего же наивны люди, люди за которыми я наблюдаю с тревогой и нежностью, люди, которые рассчитывали на то, что колесо способно все, все изменить! Будто бы свободно передвигаясь по плоскости можно оказаться рядом, когда это необходимо!

Как хочется мне оказаться рядом с Вами и не обнять, нет, помолчать вместе.

Не то.

Как хочется моей старости оказаться рядом с Вашей старостью и помолчать вместе.

Они вместе со мной слушали Вас. Слушали и молчали.

Прошло больше трех часов, как я, еще недавно заверявший себя в том, что более никогда не прикоснусь к Вашей прозе, в слезах отложил «Прозрачные дни», а они все молчат.



скачать книгу бесплатно

страницы: 1 2 3 4 5 6 7 8