
Полная версия:
Висячие сады Семирамиды
Они прожили там около недели, пытаясь пристроиться на какой-нибудь транспорт, но все безрезультатно – толпы людей с остервенением штурмовали корабли, пытаясь протиснуться внутрь транспортов.
В городе царила паника. В отдалении слышалась артиллерийская канонада – корабли английской эскадры обстреливали окрестные горы, где, по слухам, уже находились красные. В порту слышались взрывы. Говорили, что это взрывают боеприпасы, чтобы они не достались красным. Черные клубы дыма поднимались над заливом – в порту жгли цистерны с нефтью. Ходили разные слухи: одни утверждали, что красные уже вышли к станции Гайдук, другие говорили, что шотландские стрелки, которые помогали добровольческой армии оборонять город, отбросили красных.
И вот в один из этих смутных дней во двор дома, в котором размещались мой отец с дедом, зашел молодой поручик добровольческой армии. С ним были высокая, статная, красивая молодая женщина и пожилая супружеская чета – пожилой армянин, одетый в черкеску, и пожилая женщина в черном пальто, укутанная сверху шалью. Офицер обратился к хозяину дома, чтобы тот нашел для них место для ночлега на несколько дней. Хозяин дома поначалу отказывался разместить их, затем, вняв просьбам и угрозам молодого поручика, все-таки согласился. Поскольку свободных мест в доме не было, то пришлось моему отцу с дедом потесниться: в комнате, где они жили, сделали временную перегородку, по одну сторону которой разместились вновь прибывшие постояльцы, по другую – отец с дедом. Офицер все время пропадал в порту, пытаясь найти транспорт, а его родители и жена оставались в доме.
Отец рассказывал, что старый армянин днем сидел на кухне, монотонно раскачивался корпусом и бессмысленно повторял одну и ту же фразу:
– За что?! За что Бог наказал нас?
Раз за разом он повторял эту фразу.
С самого начала встречи с семьей пожилого армянина как вспоминал мой дед, его не покидало чувство, что когда-то он уже встречался с главой этого семейства, но вспомнить, где и при каких обстоятельствах они встречались, он не мог. В конце концов, за плечами деда была длинная жизнь, в которой было много разных встреч и расставаний, и удержать все эти события в голове уже немолодому человеку было не просто. И вот однажды, когда старик армянин все так же сидел на кухне и что-то бессвязно бормотал про себя, в голове у деда как будто что-то щелкнуло: как сквозь затянутое тучами небо выглядывает солнце, перед глазами деда всплыла картина далекого шестьдесят шестого года – в этом бормотавшем бессмысленные фразы старике мой дед узнал того молодого офицера, который занимался депортацией черкесов.
Дед обратился к нему:
– Вы, наверное, меня не помните? Пятьдесят лет назад вы здесь, на побережье, занимались депортацией черкесов. Я тогда был прикомандирован сюда в качестве врача. Помните?
Нет, покачал головой старый армянин, он не мог вспомнить моего деда. Тогда мой дед стал вспоминать разные события того далекого шестьдесят шестого года – вечер в доме генерал-губернатора, рыболовецкие баркасы, которые перевозили черкесов в Турцию, и тут из закоулков памяти этого пожилого армянина вспыли картины событий тех далеких лет: он вспомнил побережье возле форта Веньяминова, сидящих под навесами черкесов, ожидающих рыбацкие баркасы, которые бы переправили их в Турцию.
– А помните старика-черкеса, который одинокий, покинутый всеми сидел под одним из навесов и, так же как вы сейчас, что-то бормотал про себя? Старый черкес в черной грязной бурке, в черной папахе. Помните?
– Да-да, что-то смутное вспоминается. А что говорил этот старый черкес?
– Он проклинал русского царя, – ответил мой дед.
– Проклинал царя, – вслед за дедом задумчиво повторил старый армянин. – Наверное, он имел на это право. Да, имел право.
Помолчав, он вопросительно посмотрел на моего деда и спросил:
– И что же, вы сейчас действительно думаете, что нас постигло проклятие этого старого черкеса?
– Скорее, нас постигло собственное проклятие. Каждая империя несет в самой себе проклятие. Рано или поздно каждой империи, выстроенной на крови и насилии, приходит конец.
Молодой поручик оказался более удачливым, чем мои отец с дедом: через три дня он со своими престарелыми родителями и женой уплыл на английском транспорте в Константинополь. Корабли уплывали по тому же самому маршруту, что и пятьдесят лет назад рыболовные шхуны, перевозившие согнанных со своих земель черкесов…
Огромная толпа народа – несколько сотен, а может, и больше тысячи человек – осталась стоять на пирсе. Они с глубокой тоской и печалью смотрели вслед уходящим кораблям, которые увозили счастливцев от этого страшного берега, где вскоре должны были разыграться кровавые сцены братоубийственной войны. Им оставалось только ждать и надеяться, что судьба в этот раз к ним будет более милостива, что все эти рассказы про зверства красноармейцев и латышских стрелков – всего лишь досужие вымыслы. Но многие предпочитали смерть этой туманной неопределенности своего будущего. Прямо здесь, на пирсе, разворачивались кровавые драмы страшной братоубийственной войны. Несколько раненых офицеров, не сумевшие попасть ни на один транспорт, предпочли прямо здесь, на пирсе, добровольно свести счеты с жизнью, нежели попасть в руки красных. Очевидцы всех событий рассказывали жуткую историю про капитана Дроздовского полка, который пытался пробиться на один из последних транспортов с женой и двумя малолетними детьми – девочками трех и пяти лет. Видя, что нет возможности попасть на транспорт, и слыша приближающуюся к пристани стрельбу, офицер, перекрестившись, поцеловал своих дочек, а затем каждой из них выстрелил в ухо, затем перекрестил жену, поцеловал ее на прощание и так же в ухо выстрелил ей, а последнюю пулю пустил себе в лоб.
Мои дед и отец решили возвращаться в Веньяминовку, где у них было хоть какое-то пристанище – дедовский дом уездного лекаря в прибрежной части города, на берегу реки Паук. Так они остались в России – теперь уже советской.
Отец не любил вспоминать о Гражданской войне, хотя порой мне и удавалось склонить его к воспоминаниям о тех страшных событиях. Он был хорошим рассказчиком, но словоохотливостью не отличался, в моей памяти он остался сосредоточенно-хмурым. Моя тетя Серафима рассказывала, что раньше он был другим, но после смерти своей жены, моей мамы, изменился и стал таким, каким мы его и помнили… Мне в год смерти мамы было три года и её я почти не помню. Она умерла при родах вместе с неродившейся моей сестрой. Потом, когда я подрос и стал интересоваться, почему у других есть мамы, а у меня – нет, отец отвечал, что мама уехала в гости к родственникам, в Италию, в Геную. Я в эту историю в детстве всецело верил, но потом узнал, что она ушла в иной мир, но это была не Италия и не Генуя. Почему отец назвал Геную, не знаю, но в этом названии было что-то поэтическое, и мне хотелось верить, что именно так и обстояло дело…
Сложно сказать, как бы сложилась судьба моего отца, не случись встречи в гимназические годы с нашим будущим диктатором. Они учились в одной гимназии, в одном классе и даже сидели за одной партой. Положение семьи Левиных в ту пору было уже не столь благополучным, как в момент их переезда на кубанскую землю: отец Левина уже не работал в землеустроительной комиссии, а его дед, зажиточный калмык-торговец, разорился. И Левины ничем теперь не выделялись среди простых городских обывателей.
Как рассказывала моя тетя Серафима, отец в гимназические годы был высокий, худой, тощий, а наш будущий диктатор – маленький, нескладный, толстый и над ним, постоянно посмеивались, подшучивали девушки из расположенной по соседству женской гимназии.
По рассказам тети, уже тогда, в детские годы, будущий диктатор отличался изуверскими склонностями. Он ловил лягушек, заталкивал им в задний проход соломинку и начинал надувать их: лягушки превращались в большой пузырь и лопались, как резиновые шарики. Он ловил кошек, привязывал к их хвостам просмоленную паклю, зажигал ее: кошки с визгом уносились прочь… Он собрал вокруг себя ватагу таких же изуверов, они ходили к мучным складам, где было много крыс. Из железных прутьев они сделали себе дротики и ими отстреливали крыс. Маленький, толстый, нескладный, он ненавидел окружающих. Он разыгрывал из себя законченного психа, бесшабашного, чуть что хватался за нож или отточенный напильник.
К тринадцати годам он уже был законченным головорезом. Он сошелся с самыми отпетыми абреками из горских аулов. Его дикие выходки стали притчей во языцех. И его внешний вид соответствовал разудалому образу горского разбойника: подобно самому последнему оборванцу, он ходил в каком-то рваном бешмете.
С ним остерегались связываться не только его одноклассники, но и ребята из старших классов и даже взрослые. Но девушки по-прежнему относились к нему с презрением. Его дикие выходки совершенно не прибавляли к нему симпатии, а скорее наоборот. Как рассказывала тетя, в свои гимназические годы он встречался с какой-то угрюмой, мужеподобной, угловатой девушкой, дочерью одного из деповских рабочих. В четырнадцать лет он исчез, о нем ходили разные слухи – одни рассказывали, что он как будто бы сколотил вокруг себя шайку головорезов, с которыми они орудуют возле Военно-Грузинской дороги, грабят проходящих там путников, другие же утверждали, что он уже давно схвачен за какую-то провинность и теперь сидит где-то далеко в Сибири на каторге… О нем стали забывать, но в лихолетье Гражданской войны он вновь появился – появился в составе одного из красноармейских отрядов. Со времен гимназиии прошло около пятнадцати лет, но оказалось, что он не перестал помнить о своих детских обидах. Уже в первые дни пребывания большевиков в городе прошел слух, что его поставили председателем реввоенсовета, вскоре это слух подтвердился, и по городу были развешаны первые приказы председателя реввоенсовета за подписью Левина. И вот здесь он решил напомнить о себе своим сверстницам – девушкам из женской гимназии. Он дал особое поручение местным чекистам, чтобы те разыскали и доставили к нему девушек из женской гимназии. Жизнь разбросала их по разным городам и станицам, но многих из них все-таки нашли.
Их привели в дом купца Добровольского, в котором обитал наш новый диктатор. Его сверстницы, девушки из женской гимназии, слышали, какую головокружительную карьеру сделал он у большевиков. В городе ходили различные слухи о его зверствах. Рассказывали, что отряд красных, которым он командовал, долго не мог выбить белых, окопавшихся в одной кубанской станице. Тогда он пригнал к позициям белых жителей из соседней станицы – женщин, детей – и погнал их впереди красноармейских цепей. Белые, увидев цепи из мирных жителей, снялись с позиции и отступили. Рассказывали, что всех жителей той станицы, возле которой проходили бои, он приказал казнить. Мужчин посадили на кол, а женщины были изнасилованы и порублены шашками. Возможно, это были лишь слухи, но большинством горожан их реальность не подвергалась сомнениям.
И вот этих молодых женщин, величавых дам из респектабельных семей, его сверстниц из женской гимназии привели в дом купца Добровольского, в котором теперь располагался реввоенсовет. Они были в страхе, не зная, для чего их привели.
И тут появился он: с годами еще более располневший, в военном френче, в высоких хромовых сапогах.
– Вы помните меня? – обратился он к ним. – Мы ведь с вами почти что одноклассники: вы учились в женской гимназии, а я по соседству – в мужской. Помните?
Женщины подобострастно закивали головами, у многих из них мелькнула мысль, что, возможно, все, что рассказывали про диктатора, неправда и эта встреча всего-навсего сентиментальная вспышка человека, чья юность прошла в этом городе вместе с ними. Но вскоре они были разочарованы.
– Я каждый день, утром и вечером, проходил мимо вашей гимназии. Многих из вас я помню по тем годам. Я проходил мимо вас, а вы презрительным взглядом окидывали меня. Для вас я был человек из обедневшей семьи, не имеющий ни гроша за душой, к тому же внешне неприглядный, а вокруг ходило столько красивых хлыщей с утонченными бабьими физиономиями, физиономиями педерастов. И им вы с легкостью отдавались, с ними вы проводили свои вечера, и вот вы теперь здесь, передо мною, гордые гимназические красавицы, – прохаживаясь вдоль стоявших в ряд сверстниц из женской гимназии, говорил он, – и сейчас любая из вас готова отдаться мне, исполнить любую мою сексуальную прихоть, лишь бы сохранили жизнь вам и вашим близким. А может, я ошибаюсь, – диктатор посмотрел на них, – может быть, вы такие же гордые и неприступные, как в те гимназические годы? Что ж, проведем эксперимент.
Он прошелся вдоль женщин вначале в одну сторону, потом в другую.
– Видите моих солдат, – после паузы сказал он, кивая на стоящих в конце зала красноармейцев.
Взоры женщин последовали вслед за рукой диктатора, и на миг перед ними промелькнули физиономии бородатых, угрюмых красноармейцев.
– Они, в отличие от вас, – продолжил диктатор, – не учились в гимназиях. Ими движут простые животные инстинкты. Им нужны еда, выпивка и женщины. Много красивых женщин, таких как вы. Не будь меня здесь, они бы с удовольствием распластали вас, полакомились, порезвились над вами, особенно сейчас, когда в течение нескольких недель изнурительных боев с белыми они не имели рядом женского тела. Так вот, – после паузы сказал диктатор, – сейчас мы проведем следующий эксперимент. По моему приказу вы будете скидывать с себя одежду, так чтобы ничего на вас не осталось. Та, которая воспротивится моему приказу будет отдана моим красноармейцам, равно как и той, которая медленней всех будет скидывать одежду, придется ублажать моих солдат. Итак, – он окинул взглядом женщин, – начали!
И эти дамы из респектабельных семей, гордые и величественные светские львицы, суетливо, нервно начали сдергивать с себя одежду: на пол полетели чулки, блузки, нижние юбки… Никто не хотел быть последней, каждая норовила обогнать соседку. А диктатор между тем прогуливался вдоль строя, презрительно оглядывая раздевающихся женщин – тех, кто когда-то презирал и ненавидел его.
Он ходил взад-вперед; на пол летели блузки, трусы… Одна за другой женщины освобождались от одежды и стояли перед похотливыми и алчными взорами солдат. Те аппетитно разглядывали их белоснежные тела. Наконец последняя из них скинула с себя остатки одежды.
И они стояли в ряд, как солдаты в строю, обнаженные, их ухоженные тела белели в этой большой комнате перед похотливыми взорами солдат. Их руки были вытянуты вдоль туловища, они даже не пытались прикрыть руками срамные места. В их глазах были страх и ужас.
– Так, – прервал длительную паузу диктатор, – теперь надо определить, кто у нас был менее расторопным, кто будет ублажать моих солдат. Ты? – диктатор остановился перед одной из них.
– Нет, я была второй, – запинаясь, проговорила она.
– А может, ты? – остановился он перед другой.
– Нет, нет…
Так он проходил мимо строя, останавливаясь перед каждой, пока кто-то не указал на одну из стоящих.
– Берите! – кивнул он солдатам.
Солдаты потащили женщину. Ее разложили так, как опытные мясники раскладывают тушу перед разделкой.
Та кричала, верещала:
– Помилуйте!!! Умоляю!!!
– Прямо здесь! – сказал диктатор.
Солдаты растянули ее на полу, и в присутствии здесь стоящих женщин один из солдат стал скидывать порты.
Женщина, которую двое держали за руки, всхлипывала и бормотала:
– Умоляю, отпустите…
В тот самый момент, когда солдат готов был уже удовлетворить свое похотливое вожделение, диктатор его остановил:
– Стоп-стоп! Так и быть, мы ее отпустим. А тебе, – обратился он к солдату, – мы найдем другую женщину, из нашей рабоче-крестьянской среды.
Наступила зловещая тишина.
– Знаете, – сказал диктатор, – я вас раньше ненавидел – гордых, спесивых, а теперь презираю. Вот вы стоите передо мной голые, обнаженные, даже не пытаясь прикрыть свои срамные места. Как самые последние продажные шлюхи. Нет, вы даже хуже этих самых продажных шлюх. Я бы хоть немного зауважал вас, если бы среди вас нашлась хотя бы одна, которая бы отказалась раздеваться, и еще больше бы зауважал, если бы нашлась такая, кто с ножом или с чем-то таким кинулась на меня, но, увы, среди вас таких не оказалось… Я мог бы сейчас всех вас отдать своим солдатам, и они бы с наслаждением потешались бы над вами, но это было бы слишком легким наказанием. Я отпущу вас, и вы голые, обнаженные пойдете через весь город к своим домам мимо тех, кого вы называли чернью, кого вы презирали за их безграмотность, мимо тех, кто убирал ваши дома, стирал ваши буржуазные тряпки. А потом вы сами будете ненавидеть себя за свою трусость, будете проклинать день, когда появились на свет. Ночами будете плакать и клясть свою судьбу, завидовать выкидышам.
Диктатор отошел к окну и какое-то время смотрел в сторону базарной площади. Для стоящих здесь голых женщин эти несколько минут показались целой вечностью. Но вот он повернулся, обвел взглядом толпу женщин и сказал:
– А теперь все вы марш на улицу, вот в таком виде, голые, без одежды! Голые, без одежды, пройдете через весь город, до своих домов! Можете взять с собою свои буржуазные тряпки, но если кто-нибудь из вас решится что-нибудь накинуть на себя и хоть как-то прикрыть свои срамные места, того я отдам красноармейцам!
Женщины, поспешно схватив лежавшие одежды и поспешно стянув их в узлы, всей толпой вывалились на улицу. А там, на площади, их ждала толпа зевак, которых специально привели с городского базара. Женщины лузгали семечки, мужчины курили самокрутки. Им сказали, что они смогут увидеть голых буржуйских жен. И они с улюлюканьем и свистом провожали их до самых домов.
Слушая рассказ тети, я испытывал омерзение и отвращение к диктатору и жалел, что среди этих женщин не нашлось нашей местной Фани Каплан, которая подошла бы и плюнула в лицо диктатору или, еще лучше, ткнула бы заколкой ему в глаза.
А спустя два дня к диктатору пригласили моего отца. Отец рассказывал, что на пороге дома появились двое в кожанках.
– Одевайся! – сказали они отцу.
В те времена не принято было задавать вопросы «куда», «зачем». Отец думал, что ведут его в ЧК, а привели в дом купца Добровольского, в котором теперь располагался уездный реввоенсовет.
Там в это время разбиралось дело провинившихся железнодорожников: из-за поломок паровозов произошла задержка с отправкой красноармейцев на фронт против десанта Улугая[4] и железнодорожников обвинили в саботаже.
Их выстроили в коридоре и перед ними прохаживался высокий худощавый чекист. Он остановился перед старым машинистом:
– Так почему не были отправлены составы с красноармейцами?
– Не было паровозов.
– И что, положение было непоправимое, а?
– Мы работали всю ночь, но не успели починить паровозы, – ответил старый машинист.
– А почему вы не обратились к военному коменданту? – спросил чекист. – Он бы дал вам пару бригад из солдат и рабочих.
– Мы люди маленькие, эти вопросы решает начальник депо, мы не в свои дела не суемся. – ответил старый машинист.
– Значит, мы люди маленькие, не в свои дела не суемся? – проговорил высокий чекист. – А сейчас такое время, что нет своих и чужих дел, нет маленьких людей. Кто начальник депо? – спросил чекист.
– Я, – ответил плотный, грузный, седой мужчина.
– А почему не обратились к военному коменданту? – спросил чекист.
– Я полагал, что сами справимся, а потом я думал, что у военного коменданта и без нас забот хватает. – ответил начальник депо.
– Я ему предлагал обратиться, но он отказался, – сказал стоящий рядом молодой человек.
Начальник депо лишь метнул на него презрительный взгляд.
– А ты кто? – спросил чекист.
– Я помощник начальника депо, – ответил тот.
– С этой минуты ты начальник депо, а вот этих, – чекист кивнул на старого машиниста и начальника депо, – расстрелять!
Один из стоящих рядом красноармейцев вытащил револьвер, подошел к начальнику депо и в упор выстрелил тому в голову. Тело последнего качнулось, и он упал. Затем то же самое солдат проделал со старым машинистом. Красноармейцы поволокли к выходу трупы расстрелянных железнодорожников. Кровавый след тянулся по паркету.
Мой отец с двумя сопровождающими прошел мимо трупов по длинному коридору в кабинет диктатора.
Они не виделись давно, но отец узнал его.
Диктатор встал, подошел к отцу.
– Здравствуй Иннокентий, – он протянул отцу руку, – давно не виделись. Наверное, и не догадываешься, зачем тебя привели. Ты ведь, кажется, служил у Деникина? За это я имею полное право расстрелять тебя как контру. Такое сейчас время. Как там нас учили на уроках богословия: кто не с нами, тот против нас. Может, я так бы поступил, если бы не сидел когда-то с тобой за одной партой. Ты, поди-ка, и не вспоминал меня, а вот я тебя не забывал. Твой аккуратненький бисерный почерк, твою прилежность и пунктуальность. Вот решил сделать тебя своим секретарем, а то с прежним все время какие-то огрехи случались. Пришлось его расстрелять. Если и ты допустишь какую-то оплошность, то и тебя придется расстрелять, но я очень надеюсь, что ты будешь аккуратен и прилежен. Ведь мы с тобой как-никак одноклассники, – диктатор похлопал моего отца по плечу.
Так мой отец стал секретарем у Левина, своего бывшего одноклассника, в ту пору председателя уездного реввоенсовета. И пошли канцелярские будни: ночные заседания, приказы, отчеты.
Благодаря своей новой должности отец смог переселиться в дом купца Рукавишникова, нашего далекого родственника. Рукавишниковы в ту пору уже не жили в нашем городе: их многочисленное семейство вместе с отступающими частями белой армии перебралось в Крым, оттуда в Константинополь, а потом уже во Францию. Какое-то время дом пустовал, а потом его занял начальник комендантской роты.
Историю про заселение в дом купца Рукавишникова отец мне рассказал, когда я учился в Горном институте. Спустя месяц работы секретарем в реввоенсовете его вызвал Левин. Отец вначале подумал, что сейчас он даст какое-то новое поручение, но тот неожиданно спросил, в каких условиях живет мой отец.
– Ты по-прежнему живешь в своей старой хибарке на берегу реки Паук? – спросил Левин.
– Да, по-прежнему там, – ответил отец.
– Не подобает секретарю председателя реввоенсовета ютиться в старой хибаре, – сказал Левин. – Надо будет для тебя подобрать подходящее жилье, да и охрану к тебе нужно приставить, какого-нибудь солдатика. Ты все-таки имеешь дело с документами государственной важности.
Мой отец не относился к числу хитроумных прагматиков, но здесь он себя повел именно так – как ловкий прагматик.
– Если можно, я бы устроился жить в доме купца Рукавишникова. Дом очень уютный для работы, к тому же Рукавишниковы приходятся нам дальними родственниками.
Левин внимательно посмотрел на моего отца. Первая мысль, которая промелькнула в голове отца в этот момент, что он зря сболтнул про родственную связь с Рукавишниковыми, что сейчас разговор может принять совершенно иной оборот. Но Левин довольно миролюбиво отреагировал на слова отца.
– А ты не так уж и прост, Иннокентий! А кто сейчас занимает дом твоего бывшего родственника? – спросил Левин.
– Начальник комендантской роты, – ответил отец.
– Ну, для начальника комендантской роты, я думаю, мы подыщем другое жилье.
Спустя неделю отец и мой дед со своим нехитрым скарбом переселились в дом Рукавишникова.
Этот дом имел определенное сходство с усадьбой Рукавишниковых в селе Рождествено в Петербургской губернии, но это сходство больше было связано с ландшафтом. Дом, как и усадьба в Рождествено, стоял на пригорке на берегу реки Паук, и когда весной река широко разливалась, в месте разлива, у излучины реки, на какое-то время появлялось что-то вроде запруды. А по своей архитектуре дом, скорее всего, напоминал севернорусские двухэтажные дома зажиточных крестьян.
Переселение моего отца и деда в дом Рукавишниковых случилось незадолго до знаменитого процесса об изъятии из православных церквей культовых предметов, изготовленных из драгметаллов. Вся многочисленная переписка с Москвой и местными советскими органами лежала на моем отце. Отец несколько раз рассказывал об этом, начиная с того самого первого заседания, когда Левин перед собравшимися из различных станиц уезда партийными руководителями прочитал директиву ЦК. Именно мой отец стенографировал все эти заседания, связанные с директивой об изъятии церковных ценностей.
– Из Москвы пришла директива, согласно которой мы должны изъять все находящиеся в церквях ценности, – открывая заседание, сказал Левин.
– Правильная директива! Давно пора этих попов искоренить! – загалдели присутствующие партработники.
– Дело на самом деле не очень простое. Гражданская война закончилась, и вот так открыто уничтожать попов как класс, как социальную прослойку в нынешних условиях может вызвать бурную реакцию у мирового сообщества, – заметил Левин.