Читать книгу Ноша (Александр Семёнович Антонов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Ноша
Ноша
Оценить:

5

Полная версия:

Ноша

Милован остановил коня у ворот.

– Дальше сама. Мне коня оставить негде. Я на рынок, дрова продавать. Вечером обратно поеду. Если хочешь назад – жди здесь в четыре. Опоздаешь – уеду.

– Спасибо, дядька Милован.

Она вылезла из саней. Ноги не слушались, затекли на морозе. В узелке тишина. Страх холодом сжал сердце.

Больница встретила ее запахом.

Запах этот Ольга запомнила на всю жизнь. Смесь хлорки, лекарств, болезни и еще чего-то неуловимого, тоскливого. Так пахнет место, где люди страдают и ждут.

Она прошла по длинному коридору, держа ребенка на руках. Вокруг сновали люди в белых халатах, кто-то вез каталку с больным, кто-то кричал из палаты. Ольга чувствовала себя чужой, потерянной, маленькой.

– Вам куда, женщина?

Перед ней стояла медсестра, молоденькая, с усталым лицом и глазами, которые видели слишком много.

– К врачу. С ребенком. Он… он не такой.

– Какой не такой?

– Не знаю. Не шевелится почти. Не ест. Посмотрите, ради Христа.

Медсестра вздохнула, кивнула:

– Идите за мной.

Она привела ее в маленькую комнату, велела ждать. Ольга села на жесткий стул, прижала к себе сына. Распеленала, заглянула в лицо. Предраг смотрел на нее, и в глазах его было что-то такое… взрослое, понимающее, что Ольге стало страшно.

– Ты чего смотришь так, сынок? – шепнула она. – Ничего, все хорошо. Сейчас доктор посмотрит, скажет, что делать. Все хорошо будет.

Дверь открылась.

Вошел врач. Пожилой, лысоватый, в очках с толстыми стеклами. Халат на нем был мятый, под глазами мешки. Он посмотрел на Ольгу поверх очков, потом перевел взгляд на ребенка.

– Раздевайте, – сказал коротко.

Ольга развернула пеленки. Предраг лежал голенький, мелко дрожа, но не плакал. Только смотрел. Врач подошел, взял его на руки. Ребенок был маленький, худенький, ручки и ножки тонкие, как прутики.

Врач долго молчал. Щупал голову, заглядывал в глаза, проверял, как сгибаются руки и ноги. Предраг позволял делать с собой все, не сопротивляясь. Только раз или два сморщился, собираясь заплакать, но так и не заплакал.

– Когда родился? – спросил врач.

– В сентябре. Двадцать пятого.

– Роды тяжелые были?

– Обычные. Бабка принимала.

– Дома, значит. В больницу не привозили.

– Нет.

Врач положил ребенка на стол, накрыл пеленкой. Повернулся к Ольге. Глаза у него были усталые, пустые. Такие глаза бывают у людей, которые каждый день говорят другим плохие новости.

– Женщина, – сказал он. – Как вас зовут?

– Ольга.

– Ольга, я должен вам сказать. С ребенком не все в порядке.

– Я знаю. Потому и приехала. Скажите, что делать. Лечить как. Может, таблетки какие, уколы…

– Нет, – перебил врач. – Таблеток таких нет. Уколов нет.

Он сел на стул напротив, потер лицо руками. Видно было, что он устал. Устал до смерти, до ломоты в костях. Устал говорить людям правду, которую они не хотят слышать.

– У вашего сына, Ольга, детский церебральный паралич. По-нашему, по-простому – ДЦП. Это когда во время родов или до родов мозг повреждается. И ребенок потом не развивается как надо.

– В смысле – не развивается?

– Ходить он не будет. Совсем. Никогда. Сидеть, может, научится, может, нет. Говорить – неизвестно. Руками работать – может, да, может, нет. Но ходить – точно нет.

Ольга молчала. Слова доходили до нее медленно, как сквозь вату. Она смотрела на врача и не понимала. Совсем не понимала.

– Как это – не будет ходить? Он же маленький еще. Подрастет, встанет…

– Не встанет, Ольга. Я двадцать лет работаю. Я таких детей видел много. Я знаю, о чем говорю. Он никогда не будет ходить.

– А лечить? – спросила она. – В Белграде, говорят, есть врачи хорошие. В Москве. Может, туда съездить, продать все…

– Ольга. – Врач положил руку ей на плечо. Рука была тяжелая, теплая, чуть дрожала. – Послушайте меня. Эту болезнь не лечат. Совсем. Нигде. Ни в Белграде, ни в Москве, ни в Америке. Можно облегчать, можно помогать, но не вылечить. Никогда. Поймите.

Тишина повисла в комнате тяжелая, как камень.

Где-то в коридоре закричал ребенок, зазвенела посуда, загремела катка. А здесь, в этой маленькой комнате, было тихо. Так тихо, что Ольга слышала, как стучит ее сердце. Гулко, тяжело, как молот по наковальне.

– Сколько ему? – спросила она вдруг.

– Кому?

– Жить сколько? – голос ее не дрогнул. Она сама удивилась этому.

Врач посмотрел на нее долго, внимательно.

– Жить будет долго, – сказал он. – Такие дети часто живут долго. Если уход хороший, если кормить, поить, беречь. Могут и до старости дожить. Только…

– Только что?

– Только он всегда таким будет. Как сейчас. Неподвижным. Беспомощным. Как кукла. Вы понимаете, Ольга? Вы молодая, красивая. У вас жизнь впереди. Муж, другие дети, семья. А этот ребенок…

– Что – этот ребенок?

– Он будет вам обузой. Всю жизнь. Каждый день. Каждую минуту. Вы не сможете уйти, не сможете оставить, не сможете жить как все. Подумайте. Есть интернаты, специальные дома. Там за ним уход будет. А вы…

– Вы предлагаете мне его бросить? – перебила Ольга. Голос вдруг стал твердым, холодным. – Вы мне предлагаете отказаться от сына?

– Я предлагаю вам подумать о себе. О своей жизни. Вы еще детей родите, здоровых.

– А этот? Этот что – не человек?

– Человек. Но тяжелый. Очень тяжелый.

Ольга встала. Подошла к столу, где лежал Предраг, завернутый в пеленку. Он смотрел на нее. Глаза у него были серые, как небо зимой, и такие же ясные.

– Можно мне его взять? – спросила она.

– Конечно.

Она взяла сына на руки. Он был легкий, почти невесомый. Прижала к груди, закутала в платок. Поцеловала в макушку, пахнущую больницей и чем-то кислым.

– Спасибо вам, доктор, – сказала она. – За правду спасибо.

– Вы не поняли, – врач встал, шагнул к ней. – Вы не поняли, что я сказал? Ему всю жизнь нужен будет уход. Каждый день. Кормить с ложки, мыть, переворачивать. Вы молодая, вы не справитесь.

– Справлюсь.

– А если вы умрете раньше него? Кто тогда?

– Тогда Бог даст.

– Глупая вы, Ольга. Молодая и глупая. Не понимаете, на что идете.

Она повернулась к нему. Посмотрела прямо в глаза. И врач вдруг увидел в этих молодых глазах что-то такое, отчего ему стало не по себе. Твердость. Спокойная, страшная твердость.

– Я все понимаю, доктор. Я понимаю, что он не будет ходить. Понимаю, что будет тяжело. Но он мой. Мой сын. Я его родила. Я его и поднимать буду. Спасибо вам.

И вышла, не оглядываясь.

В коридоре было холодно.

Ольга шла, прижимая к себе сына, и не чувствовала ног. Мысли путались, разбегались, сталкивались. «Не будет ходить… никогда… обуза… интернат…» Слова врача бились в голове, как мухи о стекло.

У выхода она остановилась. Прислонилась к стене, закрыла глаза.

Первый крик Предрага она вспомнила вдруг, ярко, до боли. Тоненький, слабый крик в ту ночь, когда бабка Миляна принимала роды. Крик, который сказал ей: я живой. Я здесь. Я твой.

А потом тишина. Та самая тишина, которая наступила после слов врача. Тишина, в которой рухнул мир.

Она открыла глаза. Посмотрела на сына. Он спал. Спокойно, беззаботно, сжимая в кулачке край ее платка.

– Спи, маленький, – шепнула она. – Спи. Мама рядом. Мама никому тебя не отдаст.

На улице мороз кусал за щеки. Солнце стояло низко, светило холодно, без тепла. Ольга пошла к рынку, где Милован продавал дрова. Надо было ждать до четырех.

Она нашла какое-то крыльцо, села на ступеньки. Достала из-за пазухи бутылку с молоком, которое мать дала с собой. Молоко замерзло, превратилось в ледяную кашу. Ольга растопила его своим теплом, приложила к груди, подождала. Потом приложила к губам Предрага.

Он сосал вяло, устало, но сосал. Значит, живой. Значит, будет жить.

Мимо проходили люди. Спешили по своим делам, тащили сумки, вели детей за руки. Здоровых детей, которые бежали, прыгали, смеялись. Ольга смотрела на них и чувствовала, как внутри что-то обрывается. Больно, до слез. Но слез не было. Кончились слезы. Осталась только пустота и тяжесть на руках.

В четыре приехал Милован. Пьяный чуть-чуть, но веселый.

– Продал! – крикнул он еще издалека. – Все продал! Хорошо продал! Садись, Ольга, поехали!

Она села в сани. Снова тряска, холод, ветер. Милован всю дорогу пел песни, пьяные, разухабистые. Ольга молчала. Смотрела на заснеженные поля, на черные скелеты деревьев, на серое небо. И думала.

Думала о том, как теперь жить. Как работать. Как растить сына, который никогда не встанет. Как смотреть людям в глаза. Что говорить отцу, который и так еле терпит их в сарае.

Мысли были тяжелые, вязкие, как грязь по весне.

Домой приехали, когда уже стемнело. Ольга вылезла из саней, поблагодарила Милована, пошла к сараю. Ноги не слушались, валенки обледенели, руки замерзли так, что не чувствовали пальцев.

В сарае горела керосиновая лампа. Мать ждала.

– Ну что? – кинулась она. – Что сказали?

Ольга села на кровать, размотала платок, положила спящего Предрага. Долго молчала. Мать стояла рядом, теребила фартук, не решалась спросить снова.

– Сказали, ходить не будет, – сказала Ольга наконец. Голос был ровный, чужой. – Никогда. И сидеть, может, не будет. И руками, может, не будет. И говорить, может, не будет.

Мать ахнула, закрыла рот рукой. Села на табуретку, замотала головой.

– Господи, за что? За что нам это? Чем мы прогневали Тебя?

– Ничем, мама. Просто так.

– А лечить? Может, в Белград? Я слышала, там…

– Не лечится, мама. Нигде не лечится.

Тишина. Только лампа шипит керосином да мышь скребется где-то под полом.

– И что делать будешь? – спросила мать шепотом.

– Растить буду.

– Как? Как растить такого? Он же лежать будет всю жизнь. Как камень. Ты молодая, ты зачахнешь с ним.

– Не зачахну.

– Ольга, дочка, послушай мать. Может, правду доктор сказал? Может, отдать? В интернат? Там за ним уход будет, а ты…

– Нет.

– Ольга!

– Нет, мама. И не говори мне больше. Никогда.

Ольга встала, подошла к люльке. Предраг проснулся, смотрел на нее. В глазах его, в этих серых глазах, было столько доверия, столько любви, что сердце зашлось.

– Сынок, – сказала она. – Сыночек мой маленький. Ты не бойся. Мама рядом. Мама всегда рядом будет. Ходить не будешь – я носить буду. Говорить не будешь – я за нас двоих говорить буду. Руками не будешь – я тебе свои руки дам. Только живи. Только будь со мной.

Она взяла его на руки, села на кровать, запела тихо-тихо, как пела когда-то ее бабка:

Спи, мой ангел, тихо-мирно,


За окошком ночь темна.


Колыбель моя убога,


Да любовь моя сильна.

За стеной выл ветер. В сарае было холодно. Но на руках у матери горел маленький огонек жизни, и этот огонек нужно было беречь любой ценой.

Прошла неделя. Другая.

Ольга вставала затемно, топила печку, грела воду, кормила Предрага. Кормить было трудно – он не брал грудь как следует, давился, уставал быстро. Приходилось кормить по капле, по ложечке, терпеливо, долго.

Мать помогала чем могла. Приносила еду, тряпки, дрова. Отец молчал. Он почти не заходил в сарай, но однажды Ольга заметила, что щели в стенах, которые он заколотил еще осенью, стали еще плотнее. Значит, думает. Значит, не все потеряно.

Как-то вечером в сарай постучали.

Ольга открыла. На пороге стояла бабка Миляна, та самая, что принимала роды. Сгорбленная, в черном платке, с клюкой.

– Пустишь, Ольга?

– Заходите, баба Миляна.

Старуха вошла, оглядела сарай. Покачала головой.

– Холодно у тебя. И темно. Как ты тут живешь?

– Живу.

– Ну-ка, покажи дите.

Ольга поднесла сына. Бабка Миляна долго смотрела на него, щупала ручки, ножки, головку. Предраг смотрел на нее серьезно, не мигая.

– Слышала я, что в больнице сказали, – проговорила старуха. – Слышала. Ну что тебе сказать, Ольга. Врачи врачами, а Бог Богом. Ты на Бога надейся, да и сама не плошай.

– Я не плошаю.

– Вижу. – Бабка Миляна села на табурет, оперлась на клюку. – Я много таких детей видела, Ольга. И в войну, и после войны. Одни помирали, другие жили. Те, кого любили, жили дольше. Ты его люби, Ольга. Крепко люби. Это главное лекарство.

– А как же врачи говорят – неизлечимо?

– Врачи много чего говорят. Они про тело говорят. А душа, Ольга, душа тоже лечится. Любовью лечится. Ты ему душу спасай. А тело… тело как Бог даст.

Она помолчала, потом достала из-за пазухи узелок.

– Вот. Травы тут. Ромашка, череда, зверобой. Купать в этом будешь. Говорят, помогает. Может, и поможет. А может, нет. Но хуже не будет.

– Спасибо, баба Миляна.

– Не за что. Я зайду еще. Проведаю.

Она ушла так же тихо, как пришла. А Ольга долго сидела, глядя на узелок с травами. Потом подошла к люльке, наклонилась над сыном.

– Слышал, сынок? Любить тебя надо. А я и так люблю. Больше жизни люблю. Значит, все будет хорошо.

Предраг моргнул. Или показалось?

Нет, не показалось. Он смотрел на нее и, кажется, чуть-чуть улыбнулся. Криво, неумело, впервые в жизни. Но улыбнулся.

У Ольги перехватило дыхание.

– Сынок, – шепнула она. – Ты улыбнулся? Ты меня узнал?

Она прижала его к себе, и впервые за много дней заплакала. Слезы текли по щекам, падали на детскую головку, а она не могла остановиться. Плакала от боли и от радости, от отчаяния и от надежды.

Мать, зашедшая в эту минуту с ужином, застыла на пороге. Потом подошла, обняла их обоих, прижала к себе.

– Плачь, дочка, плачь. Легче будет. Слезы – это вода живая. Они очищают.

Так они и сидели втроем в холодном сарае, прижавшись друг к другу. Мать, дочь и маленький мальчик, который никогда не сможет ходить.

А за стеной выла вьюга, заметала дороги, заносила деревню. Но здесь, внутри, было тепло. Потому что была любовь. Та самая, которая, как говорила бабка Миляна, лечит душу.

Утром Ольга проснулась оттого, что кто-то тряс ее за плечо.

Открыла глаза – отец.

Стоит в дверях, хмурый, небритый. В одной руке держит топор, в другой – охапку досок.

– Вставай, – сказал он. – Печку надо переложить. Ваша совсем никуда не годится. Холодно тут. И кровать новую сколочу. Чтоб с ящиками, для тряпок.

Ольга села, протерла глаза.

– Тятя?

– Что тятя? – буркнул он. – Делать надо, вот что. Нечего тут мерзнуть. Внук все-таки. Мой внук.

Он вышел, громыхнув дверью. А Ольга осталась сидеть, и сердце ее наполнилось теплом. Крепким, надежным, как руки отца.

Значит, принял. Значит, будет жить.

Глава 3. Сарай

Вернулись они из больницы под вечер.

Ольга шла от околицы пешком – Милован хоть и подвез до деревни, но у своей калитки высадил, дальше не поехал, заспешил по своим делам. Она несла Предрага на руках, укутанного во все тряпки, какие были, и каждый шаг давался с трудом. Ноги в валенках промокли, спина ныла, руки затекли. Но она шла. Шла и думала о том, что скажет отцу.

Отец ждал.

Он сидел на крыльце, курил самокрутку, смотрел на дорогу. Увидел Ольгу – не шелохнулся, только дым пустил в сторону. Лицо темное, как туча перед грозой.

– Ну что? – спросил, когда она подошла.

– Плохо, тятя.

– Чего плохо-то?

– Врач сказал, ходить не будет. Никогда. И сидеть, может, не будет. И руками…

– Хватит. – Он поднялся, отшвырнул окурок в снег. – Слышал уже. Бабы по деревне разнесли. Вся округа знает, какой урод у Милутиновой дочки родился.

Ольга вздрогнула, будто пощечину получила. Прижала ребенка крепче.

– Он не урод, тятя. Он больной.

– Одно хреново. – Отец сплюнул. – Заходи в дом. Разговор есть.

В доме пахло щами и топленой печью. Мать стояла у плиты, ложку в руке замерла, смотрела на них. Глаза красные, заплаканные. Уже знала, значит. Уже наплакалась.

– Садись, – отец указал на лавку.

Ольга села. Предраг заворочался, захныкал тоненько. Она покачала его, зашептала: «Тихо, тихо, сынок, все хорошо».

Отец прошелся по кухне, заложив руки за спину. Прошелся раз, другой, третий. Потом остановился, уперся взглядом в Ольгу.

– Значит, так, дочка. Я долго думал. С матерью говорил. С попом говорил. Все одно говорят.

– Что говорят? – спросила Ольга тихо.

– Что ребенка этого надо в интернат отдать. В специальный дом, для таких. Там за ним уход будет, врачи, кормить будут. А ты молодая, тебе жить надо. Замуж выходить, детей здоровых рожать.

Ольга молчала. Смотрела в пол, на половицы, вытертые до белизны.

– Ты слышишь меня? – голос отца стал выше, жестче.

– Слышу.

– И что скажешь?

– Не отдам.

Тишина повисла в кухне тяжелая, как жернов. Мать ложку уронила, звякнуло гулко.

– Что ты сказала? – переспросил отец.

– Не отдам я его, тятя. Никуда не отдам.

Отец шагнул к ней. Лицо его налилось кровью, кулаки сжались.

– Ты понимаешь, дура, что говоришь? Ты с ним одна останешься! Никто за тебя замуж не пойдет! Никто такую обузу не возьмет! Век вековать будешь одна, с уродом этим!

– Не называй его так! – Ольга вскинула голову, глаза сверкнули. – Он не урод! Он сын мой!

– Ах ты… – отец замахнулся.

Мать кинулась, повисла на руке:

– Милутин, не бей! Остановись! Христа ради!

Он оттолкнул ее, но бить не стал. Отвернулся к окну, задышал тяжело, как загнанный конь.

– Значит, так, – сказал он, не оборачиваясь. – Выбирай. Либо ты его отдаешь в интернат, и живешь здесь, как дочь живет. Либо…

Он обернулся. В глазах у него было что-то страшное. Не злость даже, а отчаяние. Отчаяние человека, который не знает, как спасти свою кровь от позора и нищеты.

– Либо убираешься из моего дома. В сарай. Где инструмент лежит. Живи там со своим выродком. Но под моей крышей чтобы блуда и уродства не было.

– Милутин! – мать всплеснула руками. – Опомнись! Зима на дворе! Ребенок маленький! Замерзнут!

– Не замерзнут, если печку поставят. А не поставят – значит, судьба такая. – Он посмотрел на Ольгу в упор. – Выбирай, дочка.

Ольга медленно поднялась. Предраг прижимала к груди, качала, успокаивала. Взгляд ее был пустой, спокойный.

– Я уже выбрала, тятя. В сарай так в сарай.

Мать ахнула, закрыла лицо фартуком. Отец дернулся, будто ударили его.

– Дура, – сказал он тихо. – Дура набитая. Ну и живи как знаешь. Помогать не буду.

И вышел, хлопнув дверью так, что икона на стене покачнулась.

Мать долго плакала.

Сидела на лавке, уткнувшись в фартук, и плечи ее тряслись. Ольга стояла посреди кухни, не зная, что делать. Уйти сразу? Или собрать вещи? Вещей-то немного, весь скарб в узелке помещается.

– Мама, – сказала она. – Ты не плачь. Я справлюсь.

Мать подняла голову. Лицо мокрое, красное, глаза опухшие.

– Глупая ты, Ольга. Глупая и упрямая, вся в отца. Он тоже такой был, когда молодой. Никого не слушал, все по-своему делал. А теперь вот… Господи, за что нам это?

– За что бы ни было, мама. Переживем.

Она пошла в угол, где стоял ее сундучок. Маленький, обитый жестью, с выцветшим цветком на крышке. Открыла, начала складывать вещи. Смену белья, две пеленки, запасные распашонки, связанные матерью из старых тряпок. Иконку Николая Чудотворца, ту, что бабка перед смертью благословила.

Мать подошла, отобрала иконку.

– Это оставь. Здесь пусть будет. Я тебе другую дам, поменьше. Эту бабка в угол поставит, за образа. Она там нужнее.

– Как скажешь, мама.

Они собирали вещи молча. Мать то и дело всхлипывала, утирала слезы рукавом. Ольга была сухая. Слезы кончились там, в больнице, когда врач сказал свой приговор. Теперь внутри была только пустота и холодная решимость.

– Пойдем, – сказала мать, когда узел был собран. – Пойдем посмотрим на твое новое жилье.

Сарай стоял в самом конце огорода, у оврага.

Ольга знала это место с детства. В детстве они с подружками бегали туда играть в прятки, прятались за старыми ящиками и поломанной мебелью. Потом, когда подросла, носила туда отцу инструмент или кукурузу для просушки. Но никогда не думала, что будет здесь жить.

С виду сарай был неказист. Дощатый, покосившийся, с крышей из старого шифера, в котором зияли дыры. Стены посерели от времени, кое-где доски отошли, торчали гвозди. Дверь – старая, рассохшаяся, с петлями, проржавевшими так, что каждое движение отзывалось жутким скрипом.

Мать отворила дверь, и они вошли внутрь.

Пахло сыростью, мышами, старым деревом и еще чем-то кислым, затхлым. Свет проникал только сквозь щели в стенах да дыры в крыше. Пол был земляной, утрамбованный годами, но кое-где виднелись лужицы – снег натаял через дырявую крышу и натек.

– Господи, – прошептала мать. – Господи, как же тут жить?

Ольга огляделась.

В углу стояла железная кровать. Старая, ржавая, с панцирной сеткой, которая давно провалилась и торчала острыми пружинами. Матраса не было, только голые железные прутья. Рядом – рассохшийся стол на трех ногах, четвертую заменяла стопка кирпичей. В другом углу куча старого тряпья, поломанных ящиков, ржавого инструмента.

И всюду – мышиный помет. Мелкий, черный, рассыпанный по полу, по кровати, по столу.

– Матерь Божья, – мать перекрестилась. – Да тут же задохнуться можно. И холод какой!

Холод и правда стоял лютый. Сарай не отапливался никогда, стены продувались насквозь. В щели свистел ветер, на полу намерз лед у порога.

– Ничего, – сказала Ольга. – Печку поставим. Щели законопатим. Крышу подлатаем.

– Чем подлатаешь? Где доски возьмешь? Денег нет, мужика нет, отец помогать отказался…

– Как-нибудь, мама. Люди помогут. Бог поможет.

Она положила спящего Предрага на кучу тряпья в углу, закутала потеплее. Взялась за уборку.

Сначала вымели мышиный помет. Старой метлой, что нашлась здесь же, сгребли в кучу, выбросили за дверь. Потом мать сходила в дом, принесла ведро горячей воды, тряпки. Начали мыть. Вода сразу становилась черной, жирной, но они мыли снова и снова, пока хоть немного не отчистили стол и кровать.

Кровать… с ней было хуже всего. Ржавая сетка провалилась, пружины торчали в разные стороны. Ольга долго возилась, пытаясь их выправить, поранила руку, но не сдавалась. Мать принесла старые мешки, сложила в несколько слоев, постелила поверх пружин. Сверху – тряпье, которое нашлось в сарае. Пахло оно сыростью и мышами, но другого не было.

– Я тебе одеяло принесу, – сказала мать. – Старое, правда, но теплое. И подушку.

– Спасибо, мама.

Они работали дотемна. Принесли дров, накололи, сложили у входа. Мать притащила маленькую железную печку-буржуйку, какую ставят в времянках. Поставили в углу, подальше от кровати, вывели трубу в дыру в крыше. Затопили.

Печка загудела, задымила сначала – труба плохо тянула, – но потом разгорелась, и по сараю пошел первый за многие годы теплый воздух.

– Топится, – сказала мать с облегчением. – Будет тепло.

– Будет, – кивнула Ольга. – Только дрова где брать? Отец сказал, помогать не будет.

– Я буду. Тайком. Пока он в поле или у соседей, я дрова носить буду. И еду. Не дам пропасть.

Ольга подошла к матери, обняла ее.

– Мамочка ты моя. Прости меня.

– За что простить, глупая?

– За все. За позор, за стыд, за то, что ты теперь с отцом ругаться будешь из-за меня.

– Пустое, – мать погладила ее по голове, как в детстве. – Ты моя дочь. И внук мой. А отец… отец отойдет. Он добрый, просто злой сейчас. Ему стыдно перед людьми. Войну прошел, руку потерял, а тут такая беда. Он не со зла.

– Знаю.

– Ну и ладно. Давай, дочка, устраивайся. А я пойду, пока совсем не стемнело. Завтра приду, еще что-нибудь принесу.

Мать ушла. Ольга осталась одна.

Она подошла к кровати, взяла Предрага на руки. Он спал, чему-то улыбаясь во сне. Маленький, теплый, живой. Прижала его к себе, села на кровать, огляделась.

Сарай в свете керосиновой лампы казался не таким страшным. Печка гудела, разгоняя сырость. На столе стояла кружка с водой, лежал кусок хлеба, принесенный матерью. В углу темнели ящики с инструментом. На стенах висели старые косы, грабли, ржавый серп.

Это было теперь ее жилье. Ее дом.

И в этом доме предстояло растить сына.

Первая ночь в сарае запомнилась Ольге на всю жизнь.

Печка прогорела быстро, дрова кончились, а новые подкинуть было нечем – мать принесла только охапку, на ночь не хватило. К утру сарай выстудило так, что вода в кружке замерзла.

Ольга проснулась от холода. Дрожь била так, что зубы стучали. Она прижала к себе Предрага, закуталась во все тряпки, какие были, но теплее не стало.

В щели свистел ветер. Высоко, под крышей, видны были звезды – так много дыр зияло в шифере. По углам шуршали мыши. Шуршали нагло, не боясь, бегали по столу, по полу, даже по кровати, кажется.

Ольга зажгла лампу. Мыши на минуту затихли, потом зашуршали снова. Она посветила в угол – там копошилась целая стая. Маленькие, серые, с блестящими глазками. Они смотрели на нее без страха, будто говоря: ты здесь гостья, а мы хозяева.

bannerbanner