Читать книгу Тени вечерние. Повести (Александр Любинский) онлайн бесплатно на Bookz (5-ая страница книги)
bannerbanner
Тени вечерние. Повести
Тени вечерние. Повести
Оценить:
Тени вечерние. Повести

3

Полная версия:

Тени вечерние. Повести

Он пробился сам и давно уже не чужак на этой палубе. Союз с очаровательным существом под тентом должен еще больше упрочить его положение. Но вот, огромная тоскливая тяжесть навалилась на него; чувствуя, что еще минута, и будет проиграно все с таким трудом нажитое, он не может заставить себя оторваться от стула!..

Человек у печурки прислушался; подойдя к двери соседней комнаты, приоткрыл ее. Вскрикивал бессвязно женский голос в темноте и уходил в тяжелое прерывистое дыханье. Это было – невыносимо, и человек, припав к дверному косяку, беззвучно плакал, словно рыба, заглатывая воздух сухими губами…

Он все–таки поднялся, направился нетвердыми шагами на корму, нашел ее, напряженную, деланно–оживленную, готовую самозабвенно и истово творить вековечный ритуал любви, и поддался требовательной силе ее. А ночью, чтобы не спугнуть чужого ровного дыхания, осторожно вылез из –под одеяла, выпрямился; тихонько переступая босыми ногами, приблизился к зеркалу. Сутуловатый, впалогрудый, с устало болтающейся между ног култышкой, стоял – тот, испуганно глядя в его зрачки, и вдруг, перегнувшись пополам, закашлялся, а женщина забормотала и заворочалась во сне…

Из них двоих досталось выжить ему. Она оказалась слабее. В последний раз проехав по московским улицам в ящике, слишком широком для ее невесомого тела – исчезла, сгинула в мерзлой земле.

XVII

Промчался лыжник, взвивая за собой снежную пыльцу. Он уже скрылся за поворотом – там, где под отчаянные вопли и вскрики тяжелые санки неслись с горы, а пыльца, словно гаснущие блестки салюта, еще кружилась в воздухе. Мы с Любой шли по дорожке, протоптанной в снегу. Дорожка была узкая, и третий в нашей компании, Илья, все убегал вперед, останавливался, прислушивался к разговору.

– Павлуша, ну мне ужасно интересно, – понижает голос до шепота, – у тебя что–нибудь серьезное с…

– С кем?

– Ну… с ней. Я все время пытаюсь выведать у Ильи, но он занят только собой и ничего вокруг не видит. Приходится тормошить одного своего давнего знакомца… А если честно, у тебя… несчастная любовь?

– Ну… Любаша, уволь!

– Помню, в седьмом классе мы все имели по этой самой «Н.Л.», а некоторые и по несколько. Как знак особого отличия… Смешно, да?

И вдруг, капризно и властно – вдогонку мелькающей впереди островерхой красной шапке:

– Илья! Что же это такое? На санках хочу кататься! Слышишь? Беги скорее в кассу, очередь–то какая!

Алый язычок вздрагивает и, стремительно уменьшаясь, гаснет за деревьями.

– Господи, какая чушь… Чушь, чушь! Зачем он побежал? Павлик, пожалуйста, верни его!

– Ага. Сейчас. Похоже, я изрядно поотвык от вас.

Молчит. Расстегивает верхнюю пуговицу пальто, сдвигает шарф.

– Простудишься. Застегнись.

– Душно! Я хочу сказать…

– Не дури, застегнись сейчас же!

– Отстань… Вы так стремительно разлетелись в разные стороны…

– Мы не разлетелись, мы…

– Погоди. Возникает странное чувство, будто сам воздух… понимаешь – воздух сам, которым мы каждодневно дышим, таит угрозу предательства и измены… А иногда кажется – виновата я, и не будь меня, все было бы по–другому… Ты виделся с Андреем?

– Да.

– Давно?

– Осенью.

– Он почти не бывает в институте. Пьет… Водится с подонками. Временами трезвеет. Снова объявляется на кафедре… Очень уж они долго терпят.

– А ты?

– Что – я? Если ему хочется лезть в самую грязь! Смотрите, мол, как я еще могу! Он…

На центральной аллее нас уже ждал Илья – вскинул было в радостном приветствии руку, осекся и с церемонным поклоном протянул Любе билеты:

– Мадам…

– Не паясничай.

– Слушаюсь и повинуюсь. О чем секретничали? Не обо мне?

– Поразительный человек. Ему кажется, все только и обсуждают его делишки.

– Чепуха!

С натужным оживлением:

– Павлик, а как твои делишки? Делишки–ребятишки?

– Тебе это неинтересно.

– Вот и нет… Мне просто ужас как интересно знать, скоро ли тебя оттуда выгонят?

– Тебя вытурят первым.

– Правильно, Любочка, правильно.

– Представляешь, вместо того, чтобы спокойненько заполнять карточки в каталоге, он строчит эпиграммы на своих начальников!

– Да–с… А эпиграммки гуляют по рукам… Я решил всерьез освоить этот жанр, правда…

Зябко повел плечами, надвинул шапочку на уши.

– Павлик, следи, мы приближаемся к поворотному пункту всей мировой истории.

– Не знаю, что здесь смешного! Когда уже третий месяц не пишется ничего…

– Но зачем все время говорить об этом?

– Должно быть, потому, что я зашел… не туда.

– Иди обратно. Тебя кто–нибудь держит?

– Ты сама прекрасно знаешь. Я…

Остановилась. Сжатые губы, побелевшее лицо.

– Что, снова дело во мне? Как все просто… Найди причину, оправдай собственную слабость кознями других…

– При чем здесь козни?!

– Называй как угодно. Простите, дорогие, я не собираюсь вам больше мешать!

Поймал за рукав уже отвернувшуюся, потерянную:

– Ты неправильно его поняла! Илья, ты ведь хотел не то сказать?

Тяжелое равномерное дыхание за спиной, шелест лыж.

– Илья!

– Не то… Конечно, не то. Всю жизнь – не то!

Усмехнулась, глядя на маленькую фигурку с уныло повисшим красным хохолком.

– О радость очей моих… Ну что, купил билеты?

– Разумеется!

– Делать нечего, пошли кататься…

XVIII

…Потом – заиграла иная музыка. Она была сродни гудению ветра между ржавых конструкций моста, комнате в зимние сумерки, где лишь угловатая тень фонаря на полу; неподвижной фигуре человека у окна, с трудом приподымающего тяжелые веки, чтобы взглянуть на беспрерывный бег снежинок в пустом пространстве… Да, там был мост, который, кренясь, падал куда–то вбок, и все не мог упасть, и комната кренилась и уплывала из–под ног как палуба корабля.

В эту ночь к нему пришел – гость. Он смотрел, как тот пробирается от двери к окну, спотыкаясь об обломки мебели, охая, и все–таки упрямо держа курс на свечку, мерцавшую у подлокотника кресла. Тот – слегка заикался и прижимал мятую шляпу к груди. И хотя комната плыла, а лицо говорящего, с вислым носом и добрым бараньим взглядом темных глаз, то отстранялось, то придвигалось почти вплотную, слова имели смысл. Из путанной, сбивчивой, теряющейся за восклицаниями и междометиями речи он понял, что ему делают предложение или, скорее, положительный намек… Открывается институт, нужны квалифицированные кадры… Институт особый, в некотором смысле элитарный… Твердое жалованье, паек… Не зря вислоносый пробирался через мост, держась обеими руками за шляпу. А до этого… Как? Разве было что–нибудь – до?.. Он засмеялся. По издрогшейся голодной Москве шествовал хлипкий недоучка–интеллигент с пайкой хлеба, зажатой в руке. Он наклонился. Тот – придвинувшись, ухватился за ручку кресла. Не слышу… Бога ради, громче! Что взамен, что вам надо от меня? И ответил сам, медленно, вслушиваясь в короткое, словно аукающееся слово: вам нужна моя память… память. Ведь так?


Их было двадцать четыре. Он видел сверху их шарообразные бритые головы, крутые затылки, спины, плотно обтянутые выгоревшими гимнастерками. Несмотря на отчаянные холода, никто не пропускал занятий – скрипели ручками, выкрикивали вопросы, устраивали диспуты, похожие, скорее, на кавалерийскую рубку… Во всем этом было столько наивной, чистосердечной жажды знаний, что он, привыкший к холодной изощренности прежнего студенчества, не мог удержаться от изумления. Значит, не все потеряно? Значит, он и вправду нужен здесь? Смущала только странная манера предельно схематизировать идеи; обрубая ветки, оставлять голый ствол. Существовали лишь противоположности в непримиримой борьбе друг с другом, мрак и свет вели последнюю решающую схватку за власть над миром… И однажды, не выдержав очередного прямолинейного огрубления, он обвинил их, атеистов, в возвращении к апокалиптическим фантазиям ранних христиан. На следующее занятие явилась лишь половина группы. Остальные во главе со старостой отправились в деканат, где обвинили его в контрреволюционной агитации. Положение было крайне серьезным, но ректор института, заслуженный профессор –историк, уважаемый и в их стане, сумел–таки отбить его. Это был хороший урок. Вернувшись в тот день домой, он решил уйти из института. Хватит подставлять шею под удар, второй раз не простится. Но, боже мой, если быть честным до конца, что же ему еще делать? Может ли он не думать о логосе Гераклита Эфесского, может ли не рассказывать о нем, даже если настали времена, когда убивают – за Слово? Значит, надо найти разумный компромисс, вести дальновидную игру… Надо всерьез проштудировать их вождей, научиться расправляться с ними их же оружием. Неужто ему это будет не по силам?

XIX

Дела на факультативе шли все хуже и хуже. Администрация проявляла к нему повышенный интерес: проверка следовала за проверкой, планы семинаров сокращались, заменялись, подвергались безжалостной вивисекции. Выискивались с величайшим искусством и тщанием причины для переноса или вовсе полной отмены занятий. В отчаянии я бился за каждый сантиметр своих позиций, но с чем большим упорством защищался, тем мощнее следовал ответ. Ребята начали покидать факультатив, и первым ушел конунг. Он сразу же был избран председателем совета дружины и стал проявлять свой организаторский талант на новом, более перспективном поприще. Странно, не он избегал меня, а я – его, предчувствуя и не желая знать правды… Но через несколько дней мы все–таки не смогли разойтись на площадке между вторым и третьим этажом.

– Доброе утро, Павел Николаевич.

– Здравствуй, Вадик.

Переминается с ноги на ногу, вежливый, отрешенный.

– Ты не был уже на трех занятиях. Разумеется, это твое дело. Но знаешь, как это называется, когда молчком переметываются на другую сторону?

Гладкая нежная кожа слегка розовеет.

– Ах, да, прости, я не заметил изменившегося количества нашивок на твоем рукаве… Поздравляю!

Вздрагивает, вскидывает голову.

– Павел Николаевич, скучно стало!

– Знаю. Но не я в этом виноват. Если я должен десять раз переписывать планы занятий и в десяти инстанциях утверждать их, если каждый раз в дальнем углу сидит Владимир Иванович… Сейчас трудное время, мы должны быть вместе!

– Вы же сами учили думать, анализировать…

– Ну и что?

Пожимает плечами.

– Вы не сможете ничего сделать. Вы слабей.

– Слабей – сильней… Если бы все было так просто… И нельзя же любую ситуацию рассматривать лишь с позиции силы!

Молчит, ковыряет пол носком ботинка.

– Павел Николаевич, простите, я должен… В одиннадцать тридцать…

– Иди.

– Вес это ужасно неприятно, но… я очень вас уважаю и… – Иди, наконец.

– Правда, честное слово!


Итак, все было кончено. По нелепой закономерности любое действие приводило не к задуманной цели, но к прямо противоположному результату. Существовала хитрая дьявольская механика: кружились со скрипом и стуком колеса, в кровавом пламени костров мелькали хвосты и волосатые рожи… И я бродил по этим дорогам, и заблудился, и тьма объяла меня со всех сторон!

XX

Моргунок пересчитал деньги.

– Ну?

– Что, ну?

Губы Моргунка капризно прыгнули вниз.

– Не хватает, дяденька… Давай рубль.

– У меня нет.

– Врешь!

Хихикает. Держится за мой рукав.

– Отстань от него!

Андрей качается:

Вверх – вниз, Вверх – вниз.

Моргунок шлепается в снег. Тихо матерясь, пытается встать. Падает.

Вверх – вниз, Вверх – вниз.

– Кончаай!

Серая тень уже не мечется пред глазами.

– Плохо?

– Отвратительно…

Подворотня. Красные разводы на снегу. Сладковатый резкий запах… Моргунка нет. Мы сидим на куче битого шифера. Он почему – то без шапки.

– А где?..

– Что?.. Ах, да…

Усмехается, проводит рукой по спутанным волосам.

– Оставил без головы.

– Я?..

– Рубль пожалел, а товарищ – простужайся?

– Андрюш… возьми мою. На, возьми!

– Отстань! С тебя уже хватит.

Морщась, потирает лоб.

– Где же он, черт?!

Окна гаснут, и снег отливает голубым. Ежится. Нахохлившись, прячет голову в воротник.

– Ау! Ты спишь?

– Н–нет… Плохо… В глазах рябит от красных флажков.

– Чего?

– Понаехали. Окружили. Сейчас начнут пальбу… Флажки–слова, флажки–наклейки… Зачем мне все это, если я чую…

– Запах крови?

– А хотя бы и так!

В подворотне – Моргунок. Идет – вот–вот переломится.

– Пустой?

Распахивает куртку.

– Ап!

Выхватывает из рук Моргунка бутылку, сдергивает пластмассовую головку, косится на меня… Они пьют, и руки Моргунка дрожат.

– Эх!.. Давай еще!

– Погоди…

Вскакивает. Маячит в полутьме.

Моргунку:

– Есть две копейки?

– Шутишь?

Мне:

– Дай.

– Зачем?

– Позвонить.

– Ладно уж…

– Думаешь, не придет? Придет, как миленькая! И будет сидеть, и смотреть, как мы из горла!.. Не веришь? Моргунок!

– А чего? Заходила ведь… надысь.

– Вот! Этот олух, этот недоносок рода человеческого сделал ей предложение… Ей – предложение!

– Чего волноваться–то? Все одно – отказалась…

Снова сел, пополз вниз. Удержался.

– Во как! Из–за бабы…

– Заткнись!.. Нет, так не справиться, так только надорваться можно… Суть в том, что… что…

– Мы жаждем, дяденька! Слово правды!

– Суть в том, чтобы выпасть, раствориться… Чтобы никто, слышите, никто – не играл тобой в подкидного дурака! Чтобы не думать: вчера, сегодня, завтра… Сейчас. Всегда – только сейчас!

– И сдохнуть… от белой горячки.

– А хотя бы и так? Кому какое дело? Я – так хочу, понятно? Моргунок… Я тебя люблю… А его – нет, не люблю! Он все смотрит… кумекает, соображает! Зря мы его поили, а?

– Ох, зря!

– Пришел, облегчился… Из породы пьяных кроликов… Мне от одного вашего вида блевать хочется! От вашего вечного «надо, надо, надо»! А мне – не надо… Устал!

– Я, кажется, ничего… Я…

– Знаешь что – иди–ка ты отсюда. Я тебя не звал, так что… Иди, не мешай!

И Моргунок, вторя свистящим шепотом:

– Катись! Проваливай!

XXI

Наконец – то жизнь вошла в мерную наезженную колею. Тянулись дни и месяцы, разделенные однообразным чередованием света и тьмы, осенних хлябей, зимней поземки, раскаленных и пыльных тротуаров. В институте было завоевано положение прочное, солидное. Более того, он выдвинулся в первые ряды теоретиков и даже, как поговаривали, написал несколько основополагающих работ, заложивших фундамент марксистской истории философии…

Правда, приступая к штудиям – их классиков, он хотел поначалу обезопасить себя от возможных вражеских наскоков, выискать двусмысленности и недоговоренности, спрятаться в разночтения как в спасительную щель. Но постепенно сама теория заинтересовала его. Она была не хуже других и даже позволяла увидеть привычные факты в новом свете, найти им ясное и простое обоснование. О, разумеется, этот марксизм не имел ничего общего с лозунгами на красном кумаче – он был глубже, тоньше, софистичней.

Сделанное открытие позволило одержать вскоре первую победу. В бурных дебатах он добился –таки (с цитатами из их классиков в руках) передвижки более чем на полтора тысячелетия назад хронологического начала изучения истории философии и, несмотря на яростное сопротивление большинства, не желавшего и слышать о том, что существовало хоть что–то до французских просветителей, доказал необходимость возвращения к Фалесу.

Были и потери. Так, дабы заставить их принять новую схему, он возвел Фалеса в ранг первого материалиста (благо, текстов почти не сохранилось) и вынужден был вычеркнуть всю философию Средневековья, отравленную, как известно, ядом спиритуализма, идеализма, мистицизма. Более подробная разработка нового взгляда потребовала серьезной работы – теперь он был занят писанием брошюр и статей, отстаиванием и уточнением собственных позиций. Вскоре появились первые последователи и противники и работа, носившая поначалу характер временный и подсобный, казалось, стала главным делом жизни.


…Слышишь, удар кнута разрезает морозный воздух, женский хохот, мужской баритон. Быстрее, быстрее! Хохот переходит в визг – резко обрывается. Сцепились. Хватаются друг за друга, стараются удержаться на накренившихся, летящих под гору санях. Наваливается, ищет губы, мнет это мягкое, пушистое, обманчиво–податливое… В гору! Их швыряет назад. На мгновенье, откидывая головы на спинку сиденья, разлепляют глаза – иссиня –черное, мчащееся навстречу небо… Стоп! Берутся за руки, их шатает. Медленно, нестерпимо–медленно открывается дверь. В пустой передней – две тени, рассеченные пополам контуром окна. Шепот. Взбудораженный смех. Когда это было, и было ли вообще?.. Черная вода.


В двадцать пятом году он женился. В двадцать шестом родилась дочь. Жизнь окончательно раздробилась на мелкие осколки часов и минут, закружилась в бешено мчащейся карусели суток. До ряби в глазах он пытался всмотреться, остановить… Но взгляд лишь скользил в пространстве, расчисленном кое – как, заваленном до краев фарфором, мебелью, книгами. С боязливым любопытством взгляд упирался в капризное маленькое существо, возникшее ниоткуда, но властно утверждавшее себя в новом мире. И тогда – вдруг возникало ощущение беспокойства: казалось, он стоит на дощечке, на тонень кой узкой дощечке, протянутой над провалом. Дощечка дрожит, надламывается, уходит из–под ног… Дрожали колени, и горло пересыхало от страха! Ты устал, – говорила жена, – расслабься, отдохни… С ленивой грацией скользила по комнатам красивая умная рысь.

А между тем в мире что–то происходило: погромыхивало, гудело вокруг. По задворкам, по темным углам ютились распухшие от голода люди. Они шли нескончаемой толпой – оттуда, и город давал им кусок хлеба и крышу над головой. Это они должны были строить заводы, рыть каналы, киркой и лопатой закладывать фундамент Нового Царства.

Но странно, среди лязга и скрипа, начальственных криков и барабанного боя росла и ширилась тишина, и ей в ответ, в самой глубине сердца, дребезжала тоненькая струнка. Казалось, закладывает уши, и собственный голос доносится откуда–то извне, и надо напрячься, чтобы разобрать слова…


В темной комнате сидел человечек со сморщенным лицом; сложив руки на коленях и вытянув тонкую шею, слушал… А за стеной – с шипеньем и хрипом кружилась заезженная пластинка: говорил мужчина, плакал ребенок, отрывисто и резко вскрикивала женщина. Человечек удивлялся, покачивал головой: ах, как им это не надоест? Но однажды – пластинка умолкла. Человечек испугался, слез со стула, приоткрыл дверь: из полумрака наплывали распахнутые зевы чемоданов, раскиданная по полу бумага, мусор, тряпки, веревки: вещи, стронутые с привычных мест – брошенный, порушенный порядок. «Вот и все, – сказал человечек и засмеялся, – кончился патефон!»


…Сколько времени отпущено ему – день, минута, час? – он не знал. Воды сомкнулись над ним, и в первый раз в его сердце не было страха. Да, сколько он помнил себя, тоска и страх вели его по узкой тропинке над пропастью. Он закрывал глаза, старательно избегая смотреть – туда, цеплялся за каждую ветку, каждый бугорок… Но нога скользила, ветка ломалась, и руки хватали пустоту! Где–то была ошибка, ложь. Воды сомкнулись над ним. Не было ни прошлого, ни будущего. Было одно звенящее, длящееся, непрекращающееся настоящее. Холодный и ровный свет… А что, если пропасти не существует? Если страх… страх и тоска создают ее и населяют тенями? Надо собраться, надо успеть додумать до конца! Неужели все, что осталось от него – это маленькое сморщенное существо, забившееся в угол сердца, обреченно ждущее стука в дверь? Неправда! Вот он – ему некуда и не от кого бежать.

XXII

Гостиная в интеллигентной московской квартире: книги, журнальный столик с телефоном, два кресла, кушетка, стенка. В гостиной две двери: одна ведет в прихожую и на кухню, другая – в смежную комнату. На кушетке, поджав под себя ноги, сидит девушка. У нее бескровное узкое лицо, губы ярко накрашены, веки подведены темно –синим. Одета в длинное черное платье, похожее на балахон. Прислушивается к голосам в прихожей. Берет со столика журнал, подносит к подслеповатым глазам.


Входят Лариса, Илья, Павел. Лариса – хозяйка дома – маленькая, полная, с громким голосом и резкими манерами.

Лариса (указывая на Илью): Иннуля, он уверяет, что уже знаком с тобой.

Инна (подымая голову от журнала, щурится): Ну разумеется! (Хрипло смеется, протягивает руку.) Как поживаешь? Вот не ожидала… Твой друг? (Протягивает руку Павлу.) Вы друг этого ужасного человека?

Павел (натянуто улыбаясь): Увы, да.

Инна: И тоже пишете стихи?

Лариса: Он не пишет стихи. Он человек серьезный и сугубо положительный. (Оборачиваясь к двери.) Борис, куда ты запропастился?

Инна (указывая Павлу на край кушетки у себя в ногах): Садитесь. Давайте поболтаем. Обожаю положительных и серьезных людей. (Павел осторожно садится.) Надоели поэты.

Илья (разглядывая комнату): А поэтессы?

Лариса (кричит): Борис, срочно нужна твоя помощь!

Входит Борис – худощавый, сутуловатый, с окладистой черной бородой. Одет в вылинявшую робу защитного цвета, джинсы и кеды.

Борис: Мадам, вы отрываете меня от дела. В конце концов, я работаю на благо общества.

Илья (заинтересованно): Капает?

Борис: Великолепно!

Лариса (аффектированно прижимаясь к Борису): Борик, ты гений! (Обращаясь к остальным.) У Борика лучший самогон в Москве.

Илья: Еще бы!

Лариса: Не нравится – не будешь пить.

Борис (растягивая рот в улыбке): Мать, ты используешь недозволенные приемы.

Инна: Да, да. Пощади его.

Лариса: Борик, у меня еще кое–какие дела на кухне. Прошу тебя, не путайся под ногами. Твое место – здесь.

Выходит из комнаты. Инна, хихикая, растягивается во весь рост на софе.

Инна: Оказывается, тебя еще нужно водить на помочах.

Борис: Любовь моя, вы сегодня обворожительны!

Инна хрипло смеется.

Пауза.

Входит Лариса с подносом, расставляет на столе закуски, рюмки.

Лариса: Устроим маленький раут.

Илья: Раут? Чтобы поменьше съесть?

Лариса: Ненавижу нашу вечную привычку обжираться. Берите пример с Запада – там все просто.

Борис: Да, интересная новость. Встретил на днях Женьку. Представляешь, редактором заделался!

Инна (кладет руку под голову): Редкий болван.

Борис (садится в кресло рядом с кушеткой): Разумеется… Но это не мешает… (Хлопает по робе.) А, черт! (Находит спички, закуривает.) Болванов можно и нужно использовать. В этом их основное назначенье.

Илья садится в соседнее кресло, демонстративно зевает.

Инна: Илье скучно с нами. Он сейчас где–то… высоко! Где ты сейчас, Илья?

Илья: У себя в желудке. Перевариваюсь.

Инна: Бедненький… Мне тебя почему–то всегда так жалко!

Борис (к Инне): Надеюсь, у тебя к нему чисто э… материнское чувство?

Инна (с коротким смешком ): О, да!

Подтягиваются к столу, рассаживаются.

Борис: Как говорится, хотел бы в рай, да грехи не пускают. (Преувеличенно долго разглядывает на свет бутылку, трет ее о рукав робы.) Со слезой!

Инна хихикает.

Илья: Ты когда–нибудь приступишь к делу?

Борис (прикладывая палец к губам): Шшш… Так надо. (Разливает по рюмкам самогон.) Полагаю, самая пора выпить. Пусть в этом самодельном, но сотворенном от чистого сердца напитке, таится хотя бы по капельке счастья… на каждого.

Инна: Тривиально. Ты что, мало переводил грузинских поэтов?

Лариса: О, не только грузинских!

Илья: И не поэтов…

bannerbanner