Читать книгу Путешествие с ангелом. Роман в рассказах и отвлечённых рассуждениях (Александр Алексеевич Ломтев) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
Путешествие с ангелом. Роман в рассказах и отвлечённых рассуждениях
Путешествие с ангелом. Роман в рассказах и отвлечённых рассуждениях
Оценить:

3

Полная версия:

Путешествие с ангелом. Роман в рассказах и отвлечённых рассуждениях

– На печке родился, всю жизнь печалиться будет.

На что бабушка возразила:

– Горячим будет!

В какой-то степени правы оказались оба…

Когда народ отгулял всё положенное, когда прочистили дороги и отошёл мороз, меня повезли в моё первое путешествие в пространстве – в соседнее село, в ЗАГС для регистрации факта рождения. И тут выяснилось, что время рождения все запомнили по-разному. Дед утверждал, что я родился до Нового года, бабка – что после, тётка клялась, что двадцать пятого декабря. В итоге поступили просто – вычислили среднее арифметическое, и получилось двадцать девятое декабря.

А через три месяца моё путешествие во времени чуть было не прервалось. Я заболел полиомиелитом, меня парализовало, и единственным моим утешением в дальнейшем было лишь то, что этой болезнью переболел и Президент США Рузвельт, которому это не помешало стать великим человеком, а, стало быть, не должно помешать в жизни и мне.

Почему именно я выжил тогда, когда каждый второй умирал? Может быть, ангел помог мне потому, что надеялся, что я сделаю в будущем несколько добрых поступков и они перевесят те неправедные дела, которые я, как каждый грешник на этой земле, позволю себе. А может, вовсе и не меня сберёг ангел, а кого-то из моих потомков, понадобящихся миру неизвестно где и не понятно, когда…

Лечить меня повезли в соседний город – Саров. И мне кажется, хотя этого не может быть, что я помню это путешествие. Ранняя весна, в берёзовых перелесках заливаются неведомые птахи, пахнет свежей смолой и половодьем. Под скрипучими колёсами телеги проплывает жёлтая песчаная колея, а из-за спины возничего виднеется тугой, в лёгкой испарине, рыжий круп и длинный нечёсаный хвост коняги.

Мы ехали в город Саров, которого не было. Был город Арзамас-75. Секретный город за колючей проволокой, в котором «страна ковала свой ядерный щит». Или меч? Одним словом, переместившись на десяток вёрст с севера на юг, я из допотопного коровьего колхоза попал в ядерный центр, в гнездилище российской науки, где лучшие мозги страны из ничего ткали нечто… О том, что саровский монастырь знаменит был жизнью святого Серафима Саровского, в те времена не вспоминалось. И лишь дед однажды, почти украдкой, показал мне литографию со стариком, кормящим в глухом лесу огромного медведя, и сказал:

– У вас в Сарове батюшка Серафим чудеса творил…

Но в те годы я был правоверным пионером и ничего не понял, пахну́ло только в душу чем-то допотопным и древним…

Бабушки Гусевы

Странно быть человеком полудеревенским-полугородским. Родился в деревне, жил в городе, все школьные каникулы – тоже деревня, но всё же для деревенских ты – городской. А в городской жизни так теплы деревенские воспоминания…

Ах, как сладко просыпаться от прикосновения тёплого солнечного луча, косо пробивающегося из-за голубой занавески сквозь разросшуюся на подоконнике герань. Пахнет дымом дедушкиной махорки, бабушка позвякивает чем-то у шестка, в ногах на одеяле потягивается и зевает во всю красную пасть серый полосатый котище, взмыкивает стадо на слободе. Сон уже ушёл, но так хорошо понежиться ещё на пахучем соломенном тюфяке, расстеленном прямо на полу. Братья и сёстры ещё спят, уткнувшись в фуфайки, положенные в головах вместо подушек (где же бабушке набрать столько подушек на ораву внучат!), тикают ходики и жужжит где-то первая утренняя муха. Но вот поднимается возня, раздаётся хихиканье и первый голос:

– Баушк, молочка парного нету?

– Как же нету, есть, вставайте…

И вот она – пол-литровая кружища тёплого, только что от коровки, густого молока. А там – крыльцо, уже нагретое солнцем, а там улица с тёплой мягкой пылью под босыми ногами (и цыпки на ступнях), и лес, и пруд, и чужие сады с недозрелыми яблоками (почему-то в чужих садах яблоки слаще и поспевают быстрее). А захотелось есть – бежишь в избу, отрезаешь ломоть от чёрного, бабушкиной выпечки, каравая, потом на огород, за желтоватым огурцом (мыть не надо, достаточно вытереть о штаны), и сидишь, похрустывая огурцом и наблюдая полёт ласточек, слушая чивканье воробьёв-пудиков за наличниками, или болтаешь с двоюродными братьями про фонарик, который есть «у одного знакомого» и который «берёт до Москвы»…

Бабушки Гусевы жили на выселках, у пруда. Зимой старшие сёстры брали меня с собой «к бабушкам Гусевым на сказки». «Сказки» были про Иисуса, про Боженьку (долгое время я думал, что Боженька – она), про рай и ад. Горела керосиновая лампа, мерцали в углу иконные лики, потрескивали поленья в печи-голландке, десяток ребятишек лакомились нехитрым гостинцем – калёные орешки и семечки, сушёные яблоки, какое-нибудь печево, а бабушки сплетали и сплетали в замысловатое кружево старинные непонятные слова. Я слушал, жевал вкуснющие орехи, ничего не понимал, но слушал и слушал…

Бабушки Гусевы не ходили на выборы. Ранним утром в этот день они собирали узелки с провизией и уходили в лес, поскольку очень боялись участкового милиционера, который как-то напугал их тем, что силой погонит на избирательный участок.

В лесу они шли на святое место (одни говорили, что там расстреляли монашек Дивеевского монастыря, другие – что дезертиров) и весь день усердно молились.

Старшая бабушка была знахаркой. К зиме все сени и чердак их избы увешаны были травяными вениками и связками кореньев. Тёмными вечерами на печке старшие братья пугали младших, рассказывая, что бабки – колдуют. Младшая бабушка была на подхвате.

Однажды старшая бабушка уехала по делам в райцентр, а в это время к ним пришел за помощью тракторист – болит живот, нету мо́чи, а таблетки фельдшерицы не помогают! Младшая бабушка, нисколько не задумавшись, решила ему поставить банки. Уложила на лавку и, не найдя медицинских баночек, решила, что сойдут и обычные – литровые. Сначала мужик ещё терпел, но, когда фиолетовые пузыри на его животе вздулись с кулак, он заорал благим матом и заметался по горнице, сшибая банки об углы. А потом бежал по слободе, мелькая пёстрым, как у леопарда, животом.

Скандал замяла старшая бабушка. Она смазала трактористу пострадавшие места каким-то снадобьем, а от боли в животе дала настойку. Через день тракторист уже сам смеялся над своим злоключением. Младшая бабушка уж больше не бралась за лечение…

Про бабушек Гусевых рассказывали замечательную легенду.

Посчитав, что жить ей осталось недолго, старшая бабушка заказала себе гроб. Деревенский плотник выполнил заказ и привёз изделие в избу. Гроб, по оценке бабушек и приглашённых по этому случаю подружек, был хорош – «как огурчик».

Плотник, удовлетворённый деньгами и стаканом самогонки на травах, ушёл домой, а гроб старушечьим собранием было решено опробовать. Старшую бабушку обрядили, как полагается в таких скорбных случаях, и она забралась в домовину…

А надо сказать, что раз в полгода в село из Сарова приезжал фотограф-калымщик. Фотографировал желающих, а потом привозил фотографии. Одна из старушек и предложила: а вот бы позвать фотографа, да и сфотографировать будущую покойницу – вот она сама и увидит, как хорошо она будет выглядеть на похоронах! Все согласились, и, пока старшую бабушку прихорашивали в гробу, младшая сбегала за фотографом.

Как только фотограф вошёл, старшая бабушка замерла. Фотограф привычно пощёлкал аппаратом, спросил, сколько нужно снимков, и объявил:

– Привезу через неделю. Давайте червонец.

И тут старшая бабушка открыла глаза и строго спросила:

– Эт что ж так дорого? В прошлом годе пять платили!

Фотограф упал в обморок, и только с полведра колодезной воды привели его в чувство. Он молча схватил фотоаппарат, выбежал из дома и, говорят, в Пузе больше не показывался…

Было ли это на самом деле или нет – не знаю. Но одна история с участием старшей бабушки произошла со мной лично, и, стало быть, была точно.

Я объелся малины и одновременно перегрелся на солнце (целый день читал книгу в малиннике у дяди). Поднялась температура, открылась рвота, страшно заболела голова. Фельдшерица, как назло, уехала. Дед кинулся было искать машину, чтобы везти меня в райцентр, но бабка предложила сначала сводить меня к бабушке Гусевой. Я уж был сознательным подростком, правоверным пионером и в здоровом виде ни за что бы не пошёл. А тут сил сопротивляться не было, я был приведён к знахарке и усажен на стул.

Горела лампада, поблёскивали окладами иконы, бабушка Гусева плескала мне в лицо водой из желтоватого стакана и что-то шептала, шептала, шептала…

Я вымученно, но всё же стараясь быть ироничным, снисходительно ухмылялся и размышлял о том, как у нас в деревне всё-таки ещё тёмен народ!

– Ну, ладно, идите! – вдруг сказала бабушка Гусева и чуть не вытолкала нас с бабушкой на крыльцо. В суматохе она сунула мне в ладони горсть орехов и сказала:

– Что ж ты к нам совсем перестал ходить? – и, пока я мялся, придумывая вежливую ложь, улыбнулась: – Большой стал, стесняешься…

Мы сошли с крыльца, и я остолбенел: боли не было! Абсолютно! Только лёгкая усталость. Дома померили температуру – нормально!

Ночью я лежал без сна и пытался вспомнить, что же она там шептала, бабушка Гусева, какие там разволшебные слова?..

Уже значительно позже, когда я работал в сельской районной газете, совсем старенькая бабушка Гусева сказала мне:

– Ты мальчик добрый, скажу тебе тот заговор, помнишь?..

Слова заговора «от болей в голове, в зубах и животе» я натвердо помню и сейчас…


Дом был одноэтажный, невысокий, но какой-то объёмный, кубастый. Перед домом развесил ветви старый, корявый грецкий орех. Под орехом уютно примостился круглый стол с красивой мраморной столешницей, в центре которой в мраморном углублении цвели незабудки. Вкруг стола – столетние скамейки. Было Первое мая. Мы маршировали в потешной демонстрации перед трибуной – большим крыльцом-верандой, выкрикивали дурацкие лозунги и радовались жизни.

– Да здравствует Первое мая – самое первое мая в мире! – кричал с «трибуны» командир.

– Ура-а-а! – подхватывали мы нестройно, но громко.

– Ура-а-а, – вежливо, вполголоса, тянули из-под ореха хозяева дома – грузины.

– Гав-гав-гав! – неодобрительно тявкала из-под крыльца собака.

– Да здравствует дружба русского и грузинского народов! – хитро поглядывая на хозяев, выкрикнул командир. – Ура!

– Ура-а-а! – дружно подхватили из-под ореха седые, но крепкие и широкоплечие виноградари.

– Ура-а-а! – до хрипа в горле орали мы.

– Гав-гав-гав! – включалась под крыльцом собака.

Где-то вверху громыхнуло, с гор полыхнуло ледяным ветром. Мгновенно потемнело, и на дом, на орех, на красивый стол под орехом полоснуло ливнем. Рыча и гикая, мы ринулись в дом, и хозяева-грузины, смеясь как дети, затопали по крыльцу вслед за нами. В доме нас уже ждал накрытый невидимыми женщинами праздничный стол. И какой стол! Какая-то неведомая скатерть-самобранка развернула на потемневших от времени досках все свои яства: мясо, дразнящее аппетитной поджаристой корочкой, овощи, зелень, пахнущая утренней росой, лугом и какими-то неведомыми джунглями, сочные фрукты (откуда в мае?!). В изящных жёлто-коричневых кувшинах взбулькивало при малейшем прикосновении знаменитое кахетинское вино…

Дождевые струи звенели оконными стёклами, гремел гром, шумела где-то рядом непоседливая Алазани, и уже не верилось, что всего полдня назад мы неслись по этой реке сквозь пороги и коряги, и командир орал, срывая голос: «Табань!» Порог исхлестал нас водой, унёс весло и продырявил днище, залив одежду и палатки. Но ночевать на берегу этой ночью нам не придётся: к берегу подошли молчаливые люди с прибрежного виноградника и, молча взяв наши вещи, привели нас к этому дому.

Вино разогрело кровь, развеселило.

– Хочу лобио! – сказала Ирина.

Хозяева недоуменно переглянулись. Она хочет лобио?! Огромный Али, смущённо моргая редкими ресницами, принёс из кладовой фасоли в полиэтиленовом мешочке.

– Приготовить?

Ирина заливисто рассмеялась:

– А я думала, что лобио – это такие длинные булки!

– Не-ет! Это лаваши. Хлеб! – восторженно завопил Али. Он смеялся и не мог остановиться. – Ошибка! Лаваши – хлеб! Лобио – фасоль!..

– А тосты? Как же тосты? – крикнул Игорь. Игорь – знаток и любитель обстоятельных застолий.

– Нужен… это… главный за столом, – поднявшись, сказал высокий, худой и очень жилистый старик по имени Гогия.

– Тамада! – догадался Игорь. Игорь – знаток застольных обычаев всех народов во все времена.

– Правильно, тамада! – рявкнул Али.

– Гав-гав-гав! – отозвалась из-под крыльца собака.

– Гра-ах! – трахнуло молнией за окном.

– Дзин-н-нь! – отозвались на столе кувшины.

Пахло сухой овечьей шерстью, пахло столетним деревом, тянуло из дверей снеговым ветром с горной гряды и фиалками с ближних склонов. И все это обволакивал запах терпкого красного вина и грустная, «на заказ» песня про мёртвую девочку Сулико.

А потом самый старый грузин за столом – Северьян – высоко поднял руку со стаканом, и все поняли: сейчас будет тост.

– …И вот президент американской страны, – торжественным глухим голосом говорил Северьян, – и вот президент запретил своим ребятам-спортсменам ехать к нам в Москву на олимпиаду. Эх, Картер, подумал я, это не поступок мужчины! Любой правитель, любой человек, стоящий у власти, должен быть мудрым! Куда девалась мудрость у правителя американской страны?

Северьян нахмурился и немного помолчал, сосредоточенно глядя в окно. Потом встрепенулся:

– Так вот, хочу выпить за то, чтобы в далёкой американской стране люди посмотрели на своего президента и поняли: не нужен им такой правитель!

Вот как говорил Северьян, а может, ещё лучше.

Он сделал бокалом замысловатое движение и поставил его на стол. Мы все поставили стаканы на стол. Игорь судорожно сглотнул слюну. Встал Гогия – второй по возрасту старик и поднял стакан. Он тоже ругал Картера, отчаянно размахивал руками и хмурил брови. В заключение он ещё более замысловато крутанул стаканом и поставил его на стол. Мы все поставили стаканы на стол. Игорь тоскливо вздохнул. Вино издевательски подмигивало ему розовыми бликами.

Потом говорил огромный Али. Он плохо говорил по-русски, и Гогия переводил нам то, что мы плохо поняли.

– Это называется «алаверды» – склонившись ко мне, прошептала мне многозначительно Ирина. – Обычай такой…

Даже Игорь, забыв о вине, произнёс длинную запутанную речь, которая начиналась: «Ещё вчера мы ничего друг о друге не знали…» – и заканчивалась словами «за урожай!»…

Речь Игоря хозяев потрясла, они подняли стаканы и… произнесли длиннейшие ответные тосты…

Мы ели мясо, пили вино и слушали грустные грузинские песни. Словно живой орган, словно рокот далёкой лавины, словно гул алазанских порогов. А потом Али танцевал лезгинку, а Игорёк кричал ему:

– Нет, нет, не так, Али! Лезгинку танцуют не так! – кричал Игорь – знаток национальных танцев.

А в углу весело трещала красными углями печка-буржуйка, весело звенела гитара, и все были веселы и счастливы…

Накрапывал уставший дождик, пахло цветами. Мы лежали на душистых соломенных матрасах, укрывшись жёсткими чёрными бурками. За окном, сквозь темень ночи, посверкивали дальние зарницы, высвечивая на мгновенье гребни гор. Не спалось, я встал и вышел на крыльцо. Али, завернувшись в бурку, сидел на ступеньках. Он печально глядел в темноту, вздыхал и беззвучно шевелил по-детски толстыми губами.

– Завтра вы уходите, – сказал он вдруг и укрыл меня полой своей бурки.

«Может быть, мы не чужие? – помимо воли всплыло в моей голове. – Может быть, в душах этих виноградарей навсегда останется память о нас, останутся кусочки наших душ. Но тогда и кусочки виноградарских душ должны пустить корни в наших сердцах, должны прорасти в нас ростками человеческой любви и братства».

«Это вино!» – объяснил я себе внезапное философствование.

Али обнимал меня, как брата, и тихо пел мне грузинские песни, прихлопывая по коленке широкой ладонью. И узловатость пальцев его тёмной руки напоминала мне узловатость виноградной лозы. Али тихонько напевал мне по-грузински, а я вторил ему как мог по-русски, и в темноту Кахетии улетала странная песня с хитросплетеньем русских и грузинских слов…

Пронзительно-свежим утром мы собирали рюкзаки, а старики-виноградари стояли у стола под орехом и молча смотрели. Гогия неторопливо расставлял на круглом столе тарелки. Нужно позавтракать на дорогу.

Я паковал рюкзак, поглядывал на стариков и знал уже, что никогда больше не попаду сюда, не услышу голосов Али, Северьяна и Гогии, но и не забуду ни их, ни этого дома с угрюмой собакой под крыльцом, ни печки с красным пламенем внутри, ни запаха фиалок вперемешку с кахетинским красным вином…

Мы молча взялись за вёсла, скрипнула последний раз галька под сапогом, царапнуло днище о камень. Алазани подхватила плот и, шлёпая его по бокам, понесла…

– Смотрите! – крикнула вдруг Ирина.

Из-за поворота выплыл зелёный бок горы, и на фоне ровных строчек виноградника мы увидели знакомые фигуры. Медленно и неуверенно Ирина махнула им рукой. И старики виноградари замахали нам в ответ. И мы махали им на прощанье и кричали:

– Проща-а-айте!

Между нами и берегом тянулась и всё увеличивалась сверкающая солнечная дорожка, и там, где она упиралась в берег, на зелёном склоне стояли старики и всё махали и махали нам вслед. И мы махали до тех пор, пока река не сделала поворот. И только тогда в сердце мягкой щемящей нотой пропела струна расставания…

Микки-Микки!

Мы жили в маленькой светлой комнатке. Печка, стол, две кровати да табурет. Улочка, на которой стоял хозяйский дом, в одну сторону извилисто скатывалась к узенькой маленькой – собаке по колено – речке Темерник. В другую – вылезала на холм, с которого был виден весь Ростов, а за крышами, деревьями скверов и церквями проглядывала полоска полноводного Дона.

Мы жили вдвоём. Волей командировок и секретарей отделов кадров, направивших нас к одной «квартиросдатчице», мы на несколько месяцев оказались соседями, а пожалуй, и друзьями.

Друг приехал с Севера и, глядя на ростовскую зиму, то вздыхал, то ругался. Он всё ждал, что подуют северные ветры и вместо нудного дождичка, вместо постоянной слякоти повалит, наконец, снег и ударят морозы. Но зима не приходила.

– Как они здесь живут? – негодовал якут, впервые оказавшийся значительно южнее своего Якутска. – Ни на лыжах побегать, ни на охоту сходить! Слякоть да слякоть… брр…

Вечерами мы сидели в комнатке и разговаривали. Об охоте, о преимуществах и недостатках лодки-долблёнки, о ружьях, о громадных щуках якутских озёр и загадочном звере росомахе. Гудела кусками горящего угля печка, слякотно посвистывал ветер за окном, скрипели о стекло голые ветки алычи, и разговор, словно пряжа, вился и вился за самую полночь…

Весна наступила стремительно и неожиданно. Она трогала душу моего приятеля, словно струну гитары, всеми своими проявлениями. Первыми листочками, проклюнувшимися из толстых почек, тонкими стрелками изумрудных травинок, пробившихся сквозь жухлую прошлогоднюю траву, голубым небом и веснушчатыми от первого солнечного пригрева девчонками. Он не спал ночами, слушая, как в саду орут до одури соловьи и ошалевшие коты. Вечерами он вытаскивал меня на улицу дышать апрельским ветром. Его неудержимо тянуло домой.

– Гусиная охота, – говорил он, зажмурив глаза, – это… это…

Мы шагали по извилистым улочкам пригородного Ростова. Мы шли мимо больших, старых домов, мимо маленьких домишек, теряющихся за заборами и садами. Друг тащил меня то к оживившемуся Темернику, то к разлившемуся Дону, то в старый заброшенный сквер. Этими бесцельными походами он душил тоску по весне своего края, по весне Севера.

Он не горазд был на разговоры – мой друг из Якутии. Но всё было написано на его лице, всё было сказано движениями его рук. Весна – это…

Он трогал первые клейкие тополиные листики, не мигая глядел на садящееся в ломаную линию крыш солнце, оглядывался вслед длинноногим веснушчатым девчонкам в лёгоньких платьицах.

– Микки! Микки!

На краю сквера красивая стройная девушка в джинсах и пушистом свитере тревожно глядела в крону тополя и звала:

– Микки, Микки! Вернись, глупыш!

– Удрал? – остановившись у тополя, спросил прохожий.

– Удрал! – в голосе девушки послышалась обида.

Прохожий покачал головой и пошёл дальше.

– Девушка, – сказал мой друг, задрав голову и задумчиво глядя на птицу, – девушка, а может, не стоит? Может, лучше пусть летит он к себе в Африку. Весна ведь. Весной всем куда-нибудь хочется.

– Его вороны заклюют, – жалобно ответила девушка. – Он всю жизнь в клетке сидел, на воле пропадёт. Микки, Микки, иди сюда!

Микки сидел на веточке и глядел на нас то левой, то правой бусиной глаза. Он не знал, что такое ворона и почему надо опасаться кошки. Все инстинкты его угасли в клетке, как угасает у городского человека чувство природы. Он чувствовал себя первооткрывателем, Вольной Птицей.

– Нужно согнать его с дерева, – сказала девушка, – тогда он сядет на землю. Летает он плохо.

Друг неуклюже полез на дерево. Там, где он живёт, деревьев почти нет. Попугай с интересом следил за собственным спасением. Но оказалось, что Микки не так уж и плохо летает. Отчаянно трепеща крылышками, он взлетел на крышу большого – в пол-улицы – пятиэтажного дома и пропал из виду.

– Ну, всё, – тихо вздохнула девушка, – там же кошки… Пропал Микки…

– Спокойно, – бодро сказал друг, – надо туда залезть. А вы тут побудьте, – обернулся он к девушке.

Со двора мы обнаружили пожарную лестницу. Весь дом был во флигельках, пристроечках, кругом карнизы и карнизики, лестницы и лесенки, балконы и множество разнокалиберных окон.

И мы начали восхождение.

На втором этаже нас с балкона облаяла лохматая собачонка.

Из флигелька на третьем оглушил басами трубач.

На четвёртом на нас накинулась с руганью древняя как смерть старуха. Кто-то увлёк её в тёмную глубину комнаты, а она, отбиваясь, дребезжала:

– А шо они по нашей лестнице лазють! По крыше небось шастать будут, потекёть!

– Наверх? – спросил нас из окна на пятом седенький, толстенький старичок.

– Наверх!

– Ну-ну…

После пятого была дверца на чердак. Чердак был огромен и гулок. Под ногами что-то хрустело, на лицо липла невидимая паутина, а по углам шуршали крыльями голуби. Было время птенцов, и сквозь шуршанье слышался писк. Вдалеке призывно светлело слуховое окно – выход на крышу. Спотыкаясь о какие-то балки, стукаясь головами о стропила, мы брели на свет. По крыше что-то постукивало и шуршало, доносились сладковатые запахи тлена и гнили. «Пахнет кладбищем и кладом» – образовалось почему-то в голове.

– Ой! – приглушённо вскрикнул друг. – Смотри!

На тёмной просмолённой балке лежал череп. Белый с тёмными провалами глазниц и сатирически-зубастой ухмылкой, он глядел куда-то в темноту чердака и усмехался чему-то ему одному известному.

– Вот это да! – прошептал друг. – Откуда? Настоящий?

Я потрогал череп.

– Может, мальчишки затащили, утащили в школе из кабинета анатомии и приволокли сюда.

– Зачем? – поднял брови друг.

Там, где он рос, мальчишки не играют в «штабы» и «сокровища». Зачем? А может, и не мальчишки, дом-то старый. Чёрт его знает, какая тут история. Друг смотрел на череп, а я вдруг вспомнил историю его приезда в Ростов. В Москве его встретили знакомые из Якутска и, сажая на ростовский поезд, объяснили: ехать от вокзала к месту назначения нужно на седьмом трамвае. Он вышел с вокзала, подошёл к трамвайным путям и голосовал перед каждым седьмым проезжающим трамваем. Так он голосовал, останавливая «Уралы» и вездеходы, когда добирался из своего посёлка в Якутск. Но трамваи не останавливались…

– Микки, Микки! – услышали мы приглушённый крик и, вспомнив про попугая, двинулись дальше. С лесенки слухового окна с шумом взлетел незамеченный нами голубь, и мы вздрогнули. Друг покосился назад, туда, где белело пятнышко ухмыляющегося черепа.

Мы выбрались на свет. Крыша была словно всхолмленное плоскогорье. Кругом взгорбки слуховых окон, скаты, антенны, какие-то штыри, провода, трубы. Вдали гряды других крыш, ещё дальше серебряная полоса Дона.

– Микки, Микки! – позвали мы, вглядываясь в необъятную ширь кирпично-красного плоскогорья.

Мы бродили среди антенн и труб, слуховых окон и всё звали и звали беглого попугая. Друг присел на плоский горбик слухового окна и, подперев щёку, уставился на горизонт. Крыши горбились чёрным силуэтом, тёмно-синее, уже почти фиолетовое, небо книзу розовело, наливалось красной бахромой, редкие облачка играли невообразимыми красками.

– Так не бывает! – вырвалось у меня. Друг помолчал и тихо спросил:

– А ты северное сиянье видел?

Когда солнце окончательно скрылось за крышами и буйство красок сошло на нет, мы отправились вниз. На чердаке стало совсем темно, и мы едва отыскали нужную дверцу.

bannerbanner