
Полная версия:
Путешествие с ангелом. Роман в рассказах и отвлечённых рассуждениях

Александр Ломтев
Путешествие с ангелом. Роман в рассказах и отвлечённых рассуждениях
Часть первая
Путешествие с ангелом
Лирическое повествование с философскими отступлениями по поводу и без
Кому суждено быть повешенным – не утонет. Я тонул раз восемь. Первый раз – когда мне было лет шесть. На тёмной воде речки Сатис лежал первый звонкий прозрачный лёд, и ребятня с соседних улиц, перепрыгивая через узкие извилистые промоины вдоль берегов, скользила по этому ненадёжному льду, испытывая восторг вперемежку со страхом. Это называлось «зыбить». За старшими ребятишками перебрался на лёд и я. Скользя по зыбкому ледяному стеклу, я чувствовал, как оно прогибается и потрескивает, но страха не испытывал. В промоинах, словно в древних зеркалах, отражалась старая колокольня.
На всю жизнь врезалась в память эта картина: белые берега, чёрные точёные ветви деревьев, голубой лёд с прозрачно-чёрными промоинами заберегов и разноцветные фигурки катающихся по ненадёжному зеркалу. Эту картину я увидел значительно позднее, но сразу узнал её – «Охотники на снегу» Брейгеля. Зима глазами ребёнка – свет, контраст, прозрачность пространства и безмятежность…
А потом я заметил красивую льдинку у самого обреза льда, потянулся за ней и оказался в чёрной ледяной воде…
На берег меня выволок подросток из соседнего дома, а выволочку мне устроил отец. Но засыпая, растёртый самогонкой и напоенный чаем с малиной, вдруг радостно вспомнил, что, пока не подошла помощь, я сам держался на воде, барахтая руками и ногами.
Потом, летом, я, точно так же барахтая конечностями, сам научился плавать. А ведь мне положено было бы бояться воды…
Почему?
Полустёртое подростковое воспоминание. Мы с другом Юркой Рыжовым едем на мопедах по горячему летнему асфальту, вокруг буйствующие разнотравьем луга, деревня весело дымит субботними баньками.
Натужно ревя двигателем, нас обгоняет старенький бензовоз. В кабине трое – двое мужчин и молодая женщина. Женщина в цветастом платье смотрит на нас с иронической улыбкой, и мы как по команде поддаём газу, стараясь не отстать от машины. Какое-то время мы идём вровень, переглядываясь с весёлой женщиной. Дорога идёт круто в гору, и бензовоз еле ползёт, так что мы даже чуть вырываемся вперёд. У самой вершины холма мой мопед вдруг зачихал, и мы тут же отстали. Бензовоз пропал за горой.
И вдруг прямо перед нами звучит оглушительный взрыв! Над горой поднимается клуб чёрного дыма. Наддав газу, мы выезжаем наверх и видим перевернувшийся горящий бензовоз и мёртвых людей рядом. Медленно, словно во сне, мы подошли поближе. На обгоревшей траве лежала женщина. Платье сгорело, сгорели волосы, и на голом коричневом черепе отсвечивало бликом солнце.
Юрка вдруг бросился к ближайшим кустам – его буквально вывернуло наизнанку. А я стоял над трупами в чёрной траве, словно оглушённый, и одна мысль не давала мне покоя: как это – только что молодая весёлая женщина улыбалась мне, и ветру в окно, и солнцу, радовалась жизни, и вдруг – раз! – и всё для неё остановилось, всё теперь под знаком «было», и она теперь только «была» и никогда не «будет». И что было бы, если бы мы не отстали от бензовоза, если бы не забарахлил мой мопед?..
– Вот как это так, – говорил вечером на сеновале, где мы заночевали, Юрка. – Вот живёт человек, живёт – и что? Ну, хоть что-нибудь остаётся?
Теперь он точно знает ответ. Он погиб в автокатастрофе где-то под Москвой. Но мне не расскажет, весточки не подаст. А может быть, и подаёт какие-то знаки, да я не вижу, не понимаю?
Утро. Свежая после ночного дождичка тополиная листва. Двухэтажные домики с наличниками рядом с хрущёвскими пятиэтажками – Арзамас. Хорошо, когда тебе чуть за двадцать, когда лето, когда ворох надежд и ни одной потери за плечами. Даже бредущий к ближайшей пивной алкоголик в майке и спортивном трико с пузырями на коленях не раздражает глаза.
Ты бежишь, запыхавшись, к автобусной остановке и чувствуешь, что успеваешь на автобус, на который надо успеть, чтобы не опоздать на первую пару в родной пед имени Гайдара. Тётка, ведущая старославянский, почему-то жутко тебя невзлюбила, и опоздать никак нельзя.
И вот когда на всех парах ты подлетаешь к автобусной двери и готов привычно ввинтиться в пассажирскую кашу, что-то холодно коснулось сердца и заставило резко остановиться. Гражданка, бежавшая следом, толкнув плечом, ворвалась в салон, дверь со скрипом захлопнулась, и автобус, газанув, медленно тронулся.
А ты поплёлся в институт пешком.
…На перекрёстке в квартале от института автобус лежал на боку. Уткнувшись в него мёртвым быком, стоял КамАЗ. В брюхе автобуса что-то покрякивало и взбулькивало, пахло горячим маслом, бензином и палёной резиной. Уже выла где-то приближающаяся скорая, уже разворачивалась поперёк улицы гаишная машина. Сидел, прислонившись к жёлтой крыше автобуса, оглушённый водитель, прохожие помогали окровавленным пассажирам выбираться в разбитые окна наружу. Тётку, обогнавшую тебя на остановке, вытащили без сознания – рука неестественно вывернута, лицо в крови. Плач, стон, крики, тёмные неприятные пятна на асфальте…
В институте ты ничего не видел и ничего не слышал. Всё думал: почему я не сел в автобус? Почему?
Потом, десять лет спустя, когда на порогах грузинской речки Алазани что-то заставит тебя направить свой плот к берегу, ты, стоя у трёхметрового кипящего водопада, задашь тот же вопрос: почему?
И ещё позже, двадцать лет спустя, тот же вопрос будешь задавать себе, рассматривая обломки упавшего вертолёта. Вертолёта, на который ты опоздал. Почему?
Но возможно, что главный вопрос ты задашь себе за секунду до смертного часа, когда уже абсолютно точно будешь знать, что твой земной путь закончен, что душа твоя вот-вот покинет то место, в котором обитала всю твою жизнь. Когда поймёшь вдруг, что ничто не важно и важно абсолютно всё, что всё, что ты делал и ценил, оценивать теперь не тебе, что всё, что у тебя было, – было дано тебе на время, взаймы, и теперь сроки займа истекли… И какой вопрос белой молнией сверкнёт тогда в твоём гаснущем сознании? Может быть, – почему?!
Наташка. Что осталось в памяти? Кудрявые волосы, белые зубы на фоне тёмного от загара лица. Крепкие стройные ноги, от взгляда на которые сладко ныло в груди и тяжелело в животе. И всё?
Крыша огромного сарая (такие сараи ещё были тогда в городе, и на чердаках некоторых из них даже доживали ещё свой век голубятни с турманами, «павлинами» и обычными сизарями), лето, запах тополиной смолы и твёрдое ощущение бесконечности жизни. Из слухового окна тянуло сырым тленом. Сарай предназначался к сносу, и уже сорваны с ветхих дверей замки, вывезены заплесневелые банки с вареньем, крытые промасленной бумагой, замотанной суровыми нитками (подумать только: был мир, в котором ещё не существовали полиэтиленовые крышки!), кадки с прокисшей капустой опростаны в трёхлитровые «баллоны», перепрятано по иным кладовым всё ценное с точки зрения скупого и скучного взрослого мира. Но осталось ещё очень много гораздо более ценного в глазах двенадцатилетних мальчишки и девчонки.
Наташка ловко пробиралась среди балок чердака, переступала через коробки, забытые тюки, пружины издохшего матраса и, время от времени оборачиваясь, блестела в сумрак белыми зубами.
Косые лучи света, падающие на бесценную рухлядь из прорех в крыше, делали чердак похожим на трюм забытого парусника или подвал старинного замка.
– Смотри! (Стеклянный шар, в котором, словно в неведомом мире, в чужом измерении, плавал уменьшенный и перевёрнутый наш. И два подростка глядели в этот мир и видели себя маленьких и перевёрнутых.)
– Смотри! (Коробка, набитая фантиками. Целая коллекция шуршащих одёжек «Мишек на Севере», «Красных маков» и «Раковых шеек».)
А это наш закуток. Вот знакомые велосипедные эмблемы, приколоченные отцом к стене, вот забытый гранитный валун – гнёток к капустной кадке, вот…
Вот в старой тяжёлой раме под мутным стеклом фотография бабушки с дедушкой. Дедушка совсем чужой, незнакомый усатый мужчина. То ли он сгинул где-то на фронтах Первой мировой, о которой в голове смутные образы, перепутавшиеся сразу и с Наполеоном, и с Александром Невским, и с Чапаем. То ли замёрз, возвращаясь в родную деревню с заработков и не дойдя до крыльца ста метров.
Бабушка… Бабушка лежит в моей комнате уже несколько лет. В доме пахнет лекарствами и ещё чем-то особенным, для чего нет слов и о чём не рассказать.
Иногда она достаёт из-под подушки конфетку, подзывает меня и тайком даёт, жарко шепча на ухо: ты мой любимый. Я любимый! И нет такой просьбы, в которой можно было бы отказать. Сбегать в аптеку, поправить подушку, рассказать, о чём полушёпотом говорили давеча мама с папой на кухне… А потом – приоткрытая дверь, младший брат у бабушкиной постели, конфетка из-под подушки и тот же шёпот: ты мой любимый! Словно отобрали что-то очень важное и дорогое! Вот и пусть валяется эта фотография с бабушкой тут, пусть до конца света смотрит усатый дедушка на кованый рассохшийся сундук с нафталиновым тряпьём и мышиными гнездами.
Бабушка лежит на своей кровати и упорно смотрит в сумеречный угол комнаты, за шкафом. Она видит там то, что не видят все остальные.
– Мама, что ты?
– Вон она стоит, за мной пришла.
– Кто?
– Смерть.
Страшное нечто – Смерть – приходит к бабушке всё чаще. А убежать, скрыться бабушка не может – ноги её не ходят уже много лет. Как это: ноги – не ходят?!
Наташкины ноги стройны, загорелы, и только светлые чёрточки заживших царапин виднеются на крепких икрах. Глаза Наташки сверкнули падучей звездой. Она кинулась к валявшемуся в куче хлама голубому глобусу и полетела вниз. Я бросился за ней, почувствовал, что пол чердака уходит из-под ног, успел царапнуть рыжий бок Африки, больно ударился о какой-то угол и пришёл в себя уже в погребе. Ниже лететь было некуда.
Наташка передёрнула голыми плечами:
– Как в могиле! – Загорелая кожа её подёрнулась гусиными пупырышками.
Мы смотрели вверх, в четырёхугольный лаз, и надеялись, что деревянная лестница из погреба ещё не совсем сгнила. Но лестница, почувствовав, что сарай брошен и она уже больше никому не нужна, тихо истлела. Пришлось мне подсаживать Наташку (тише ты, сандалей по уху!), а потом она вытягивала меня с помощью остатка хоккейной клюшки. Ссадин на коленях прибавилось, но жить было весело…
Ах, как тепло на белом свете! Это же так ясно любому выбравшемуся из сырого погреба. Как мягко светит солнце, склонившееся над самой крышей (а вот только что было утро!), как знакомы запахи дома.
А у дома люди, среди которых почему-то много совсем чужих. И мама в чёрном платке.
– Мам, а что?
– Бабушка умерла…
Голос
Старая монастырская стена. Тёмно-красный кирпич с аккуратными, вылизанными временем серыми прослойками цемента (в который, согласно преданиям, добавляли яичный желток для особой крепости; это сколько ж нужно было яиц!), железные скобы, источенные дождями, ветрами и солнцем, труха под коленками и затхлый воздух – так, должно быть, пахнет само время. Запах времени, запах веков, запах сухого мха на месте старых дождевых протёков, запах чистой пыли.
Мне десять лет, я ползу по какому-то каменному проходу в толще монастырской стены, светя себе маленьким квадратным фонариком, и размышляю: когда же здесь последний раз ступала нога человека? Точнее – живот. Когда этих камней последний раз касался живот ползущего человека? Мне и в голову не приходило, что взрослый человек в эту каменную трубу просто не пролезет. Я верил, что ход ведет меня или к кладу, или к забытым манускриптам, или, на худой конец, к прикованному к стене скелету в монашеском истлевшем одеянии.
За мной, сопя и тихо переругиваясь, ползут мои приятели, мои дворовые братья. Пацаны, с которыми я облазил всё, что можно облазить, мастерил «поджиги» – самодельные пистолеты, которые на десятый выстрел взрываются в руке, разворачивая ствол цветочными лепестками, ловил туманными утрами окушков в заводях Сатиса и через понедельник начинал новую жизнь с обязательной зарядкой, обливанием холодной водой и с секцией то бокса, то борьбы, то авиамоделизма…
В поисках тайного штаба для нашей тайной организации мы не могли не добраться до монастырских построек, и мы до них добрались.
С «лицевой» стороны монастырь выглядел вполне светско: театр (там, где раньше стояла рака с мощами святого Серафима Саровского), хозяйственный магазин (храм Всех Святых), телевышка (колокольня) и тому подобные госучреждения. Но «с изнанки» монастырь ещё хранил свою отрешённость от меняющейся жизни, берёг свою пыльную рухлядь – тайны, легенды и загадки. Какие-то заколоченные окна, тёмные железные, намертво запертые двери, чёрные провалы и пробоины в толстенных стенах, забранные массивными решётками отверстия. Вот одну такую решётку, прочную на вид, но хлипкую на деле, нам и удалось выдрать. И открыть путь в брюхо монастыря – к забытым манускриптам, к скелету, прикованному к стене, к сокровищам саровских монахов…
Застрял я на пятом повороте. Ползи я помедленнее – наверное, заметил бы, что ход постепенно сужается, и не сунулся бы за этот, пятый, угол. Но меня гнало вперёд предчувствие чего-то необычного, волшебного, что вот-вот, не за этим поворотом, так за следующим, должно встретиться, высветиться в неярком кружке света.
Я вдруг почувствовал, что монастырь сжал меня в своих объятиях. Не то чтобы враждебно, но и не ласково. Словно кошка, играющая с живой ещё мышкой. Выступающий из стены кирпич упёрся мне в ребро. Я ясно понял, что мне не только не добраться до сокровищ, но и не выбраться из этой каменной западни вообще!
От ужаса я вдруг как бы выпал из действительности, перестав воспринимать время, голоса друзей, понукавших меня к движению, свет фонарика, мне даже показалось, что я перестал дышать. Я уже предчувствовал, каким диким голосом сейчас заору, как буду биться и дёргаться, пытаясь вырваться из душащей меня каменной трубы, сдирая кожу на локтях и коленках, мотая головой с выпученными глазами и распяленным в крике ртом. Случись это – я точно не выбрался бы живым из каменной ловушки.
Но за секунду до этого, на мгновенье раньше подкатывающей волны смертельной паники, я вдруг ясно и чётко услышал голос. Был ли это голос ангела, или голос второго Я моего подсознания – не знаю, да тогда я об этом и не думал, конечно. Я уже не помню, что сказал мне этот голос, но был он спокоен, добр, и чувствовалась в нём какая-то сильнейшая убеждённость. Я снова начал видеть и слышать и совершенно спокойным голосом сказал вдруг затихшим сзади друзьям:
– Я застрял.
– А чё делать?
– Не знаю… Полежу немного. Попробуйте потянуть меня за ноги.
Ничего не получалось. Я извивался, как червь под лопатой, я выкручивался как уж, я пытался согнуть коленки в обратную сторону, перевернуться на спину, хотя бы на бок. Напрасно! Я сидел, как пробка в старинной, заплесневелой бутылке. Ничего не получалось!
Но ужаса не было, волна паники ушла и не возвращалась. Какое-то время я просто лежал, спокойно дышал поднявшейся от возни пылью и разглядывал песок, тонким слоем покрывавший камни хода. Я увидел, что свет фонарика начал тускнеть – садились батарейки. И вдруг со всей ясностью представил себе, как лежу тут один, и я – это уже не я, а белый, обглоданный крысами и временем скелет, и между гладким черепом и кирпичами стены поблёскивает паутина. Я неожиданно сильно вспотел. Это, может быть, и спасло меня. Тихо-тихо, сантиметр за сантиметром, изгибаясь так, как изогнуться в принципе вроде бы и невозможно, я протискивал своё тело назад. Я вдруг почувствовал такую радость, что у меня застучало в висках, и я хотел рвануться вон из этой дыры во всю силу. И тут снова услышал где-то внутри черепа голос: «Спокойно!»
Когда я выбрался на божий свет, чумазые, все в красной кирпичной пыли дружки, конечно же, спросили:
– Ну, как?
И я, конечно же, ответил:
– А, ерунда! – Но руки старался спрятать. Они дрожали.
А про голос я сразу же забыл, словно ничего и не слышал, ведь это были времена, когда Бога не было, а значит, не могло быть и ангелов…
Все мы в этом мире паломники – во времени и в пространстве. Одному судьба дарит длинное-длинное путешествие во времени, другому времени отпущено немного, зато перемещений в пространстве – на троих. А кто-то и времён перевидел достаточно, и по пространству поперемещался вволю. Мой дед, например, прожил без малого девяносто лет, а в пространстве пропутешествовал из российской глубинки до Западной Европы. Где в гимнастёрке с винтовкой, где в пёстрой колонне военнопленных…
Сначала ты не замечаешь течения времени. Но вдруг останавливаешься и с удивлением осознаёшь: тебе уже есть что вспомнить! Путешествие во времени перенесло тебя из века в век, через три политических строя, через правление пяти генеральных секретарей и трёх президентов, по пути следования ты застал первый полёт человека в космос и первый телевизор, комету Галлея и землетрясение в Крыму, антиельцинский путч и появление в быту шариковых ручек и полиэтиленовых пакетов… А скитания в пространстве позволили увидеть тебе Аландские острова в северных морях и Остров свободы в южных, приливы и отливы Белого моря и бескрайние плоскости Средней Азии, исток былинной Волги и разноцветные скалы не менее былинного Урала…
Все эти перемещения во времени и пространстве, как и положено в любом мало-мальски серьёзном путешествии, были сопряжены с приключениями, встречами и опасностью для жизни. Жить, как известно, вообще вредно – умереть можно. И ты вдруг остро осознаёшь, что и твоё путешествие могло – очень даже могло! – прерваться. И не раз. Но что-то не дало переступить тебе крайней черты. Ты не утонул и никого не убил, не погиб в автокатастрофе и не ограбил банк, не свалился со скалы и никого не предал.
Ну, бывало, врал, но не в главном, попадал в передряги, но отделывался лёгкой кровью, терял друзей и близких, но что-то давало тебе силы для житейского оптимизма и даже юмористического отношения к судьбе…
И к сорока годам ты вдруг почувствовал тоненькую ниточку, протянувшуюся от души куда-то в непознаваемое. И вдруг с тайным волнением понял, куда ведёт эта ниточка, когда старенькая бабушка сказала после очередной передряги, из которой ты вышел с двумя царапинами (одной на теле, другой на душе): «Ангел тебя хранит!..»
И не сказать, что ты с тех пор всегда помнил об этой ниточке. Но время от времени лёгкое подёргивание её ощущал и останавливался. Останавливался как раз в тот момент, когда собирался без надобности соврать или выйти из подъезда как раз под падающую сосульку…
Путешествовать с ангелом за плечами не легче – хоть во времени, хоть в пространстве. Потому что не можешь иногда что-то сделать, а иногда не можешь что-то не сделать. Потому что ангел хранит тебя, но и ты должен хранить своего ангела…
Паломница
Автобус притормозил на повороте; она, покряхтывая от стреляющей боли в ногах, сошла на ледяную обочину и осмотрелась. Увидела указатель с надписью «Источник» и побрела туда, куда указывала стрелка.
Дорога оказалась ровной, укатанной, идти было довольно легко, и, если бы не боль в отёкших ногах, ходьба эта доставила бы ей удовольствие. Остался позади посёлок, по бокам потянулся лесок, а мысли в голове приняли привычное направление. Ей немного за сорок, но любой встретивший её на этой дороге сказал бы о ней «старуха». И что самое невыносимое, старухой она чувствовала себя и в душе. Глупым рефреном звучала в мозгу строчка «я чужая на этом празднике жизни…». И когда мимо, взвивая снежную пыль, пронеслась, поблёскивая тёмными стёклами, машина, душа её наполнилась привычной злобой: вот они, короли жизни, – удачливые, жирненькие, наглые человечки! Сволочи! Никогда не остановятся, не подвезут, не помогут. Умирать будешь на дороге – не заметят…
Она почувствовала, как забилось сердце и кровь прилила к голове. Пришлось остановиться и перевести дух. Эти приступы тёмной злобы на людей, на жизнь, на постоянную несправедливость всё чаще накатывали на неё, и она понимала, что это плохо, но сил бороться не было. Да и была в этом какая-то непонятная сладость, утешение, оправдание… Даже когда, поддавшись уговорам подруги, отправилась она к Серафиму, впервые за десять лет оставив Москву, злоба иногда подкатывала к сердцу. Куда ты попёрлась! Ладно бы, истинно верующая была, ладно бы, самой захотелось. С больными ногами по поездам да автостанциям. На сухомятке… Да ладно уж, заставишь тебя, если сама не захочешь… А стукнуло сердечко-то, когда к Серафимовым мощам приложилась. Стукнуло…
Дорога обогнула ещё один посёлок, от которого через редколесье тянуло печным дымком и навозцем, вывела из перелеска, и впереди показалось открытое пространство, а дальше – берег реки и тёмная полоса леса над ним. Идти осталось всего ничего.
Она остановилась и долго смотрела на открытое пространство. Десять лет назад она захохотала бы, вздумай кто-нибудь в её родном проклятом НИИ предсказать ей, что она вот так, согбенной паломницей, пойдёт к мощам какого-то святого, а потом ещё и к источнику – купаться зимой! Ах, жизнь! Что ты делаешь…
У берега реки дорога заканчивалась большой расчищенной автостоянкой. От неё змеилась тропинка. К деревянной сказочной избушке, к большой, в деревянном окладе, иконе Серафима, к игрушечной часовенке, к роднику в бревенчатом колодце и купальням. Чёрная вода масляно поблёскивала в белых снежных берегах, и жутковато было думать, что сейчас придётся в неё окунуться…
У тропинки стояло двое коренастых, круглолицых парней. В тёплых полушубках, в солдатских высоких ботинках, румяные, с реденькими русыми бородками и хитроватыми глазками. Они улыбались, притоптывали на морозце и, как только она подошла, затянули:
– Под-а-ай Христа ради…
Чёрная волна нахлынула на сердце, и она заскрипела зубами, проходя мимо и сдерживаясь, чтобы злоба не выхлеснулась в ругательства. Лбы здоровые! Да на вас пахать можно, а вы у больной старухи милостыню выпрашиваете, сволочи! Вон рожи-то сытые как на морозе разрумянились блинами, шакалы!
Она, зажмурив глаза, миновала нищих, но что-то заставило её обернуться, и она едва не задохнулась от возмущения: парни достали из сумки большие румяные пироги с мясом и начали их аппетитно уплетать. Запах мяса и лука – вот что заставило её оглянуться. Парни, поймав её горящий взгляд, смутились, спрятали пироги за спину и отвернулись…
Оставшись в одной ночной рубашке и поджимая пальцы на враз озябших ногах, она вспоминала, что нужно сделать и как, и всё никак не решалась коснуться этой чёрной страшной воды.
В ту секунду, как вода сомкнулась над её головой, белая молния ударила где-то между веками и глазным яблоком. Дыхание остановилось, и остановилось сердце, и она поняла, что значит «обожгло холодом». И ничего не осталось в этой изношенной, тяжёлой оболочке под названием тело. Да и в голове ничего не осталось, кроме возгласа «ох!». И второй раз, и третий, и мокрые уже горячие ступеньки из купальни, и ледяная вода из ковшика через онемевшие зубы. И горячая дрожь сквозь махровое полотенце, и вдруг – зыбкое тепло волнами. И постепенно приходящее на своё место сознание, словно после обморока…
…Не торопясь, шла она по тропинке к дороге, ничего не понимая и ничего не чувствуя. Давешние нищие, увидев её, сдержанно посторонились, переставая жевать и пряча свои пироги.
И вдруг она поймала себя на мысли, что картинка эта не вызвала у неё, как давеча, того удушающего раздражения, какое вызвала бы где-нибудь в мешанине московского столпотворения. И даже подумалось как-то так, как раньше ей, городской учёной даме, и не думалось. То ли «вот охальники!», то ли «ах вы, барбосы»…
Парни, словно почувствовав её настроение, уже не таясь, откровенно уплетали свои пироги, теряя на жидкие бородёнки белые крошки, посмеиваясь, толкаясь и притоптывая расхристанными башмаками. А она обернулась, перекрестилась ещё раз на часовенку, на крутой берег и тёмную воду, на икону Серафима и легко зашагала по гладкой похрустывающей дороге. Солнце клонилось за острые верхушки елей, тренькала где-то последняя синица, из недалёкой деревеньки доносился крик петуха и потявкиванье собаки. Она на ходу закрывала глаза, и казалось, что тела нет, и нет боли, и нет груза прожитых лет, а есть одна только душа, лёгкая и омытая, которая светлым облачком плывёт себе над этим русским снегом, среди этой зимней красоты в звенящем морозном воздухе, и ничегошеньки ей не надо.
Моё путешествие началось в глухой российской глубинке, в селе с названием Пуза. Была зима, народ в селе готовился к Новому году, потом предстояло перегулять Рождество, потом осилить старый Новый год и Крещенье. Времена стояли холодные и очень снежные. Поэтому на свет я появился на большой русской печке, которую по этому случаю хорошенько протопили, отмыли и застелили чем-то крахмально чистым. Когда раздался мой первый крик и путешествие во времени для меня началось, дед сказал:

