banner banner banner
Вот идет человек
Вот идет человек
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вот идет человек

скачать книгу бесплатно

Вот идет человек
Александр Гранах

Автобиографический роман Александра Гранаха (1890–1945) принадлежит к лучшим книгам этого жанра, написанным по-немецки. Бедное детство в еврейском местечке Восточной Галиции, скитания, «фунты лиха» в Берлине начала XX века, ранние актерские опыты в театре Макса Рейнхардта, участие в Первой мировой войне, плен, бегство и снова актерская работа, теперь уже в театре и кино эпохи экспрессионизма, – где бы ни оказывался человек Александр Гранах, куда бы он ни шел, его ведут неистощимое художественное любопытство, героическая ирония, обостренная эмпатия и почти фанатическое чувство собственного достоинства.

Александр Гранах

Вот идет человек

Перевод этой книги осуществлен при поддержке Гёте-Института, основанного Министерством иностранных дел Германии

В оформлении обложки использован фрагмент фотографии Романа Вишняка «Зал Ангальтского вокзала» (Берлин, начало 1930-х)

© К. Г. Тимофеева, перевод, 2017

© В. Н. Зацепин, статья, 2017

© Н. А. Теплов, дизайн обложки, 2017

© Издательство Ивана Лимбаха, 2017

1

Земля Восточной Галиции черная, сочная и всегда как будто немного сонная, словно огромная дебелая корова, которая стоит неподвижно и добродушно позволяет себя доить. Так и земля Восточной Галиции благодарно возвращает сторицей все, что в нее вложили, не требуя для себя ни удобрений, ни химикалий. Земля эта расточительна и богата. Здесь есть жирная нефть, желтый табак, налитые тяжелые колосья хлеба, старые зачарованные леса, реки и озера, а самое главное, здесь есть красивые, здоровые люди: украинцы, поляки, евреи. Все они очень похожи между собой, несмотря на разные нравы и обычаи. Галицийцы медлительны, добродушны, немного ленивы и плодовиты, как их земля. Куда ни посмотри, везде дети. Дети во дворах, дети в хлеву, дети на полях, дети в амбарах, дети в конюшнях: детей столько, как будто они каждую весну появляются на деревьях, словно вишни. Когда в галицийской деревне наступает весна, на свет появляются телята, поросята, жеребята, цыплята и маленький пищащий народец, маленькие человечки – дети.

Мое родное село по-польски называется Вирбовце, на идише – Вербовиц, а на украинском – Вербивицы. Расположено оно недалеко от Сероцка. Сероцк – это рядом с Чернятином, Чернятин – это рядом с Городенкой, Городенка – это рядом с Гвоздецом, Гвоздец рядом с Коломыей, Коломыя рядом со Станиславом, Станислав рядом со Львовом, а Львов прославился на весь мир благодаря голливудскому фильму «Отель „Империал“».

Мои родители жили в селе Вербивицы, и у них было уже восемь детей. Жилось им непросто, особенно моей матери. Отцу она была всем: женой, любовницей, каждый год она рожала ему ребенка, вела хозяйство, одна варила еду и пекла хлеб, стирала белье, обслуживала покупателей, когда те приходили в его лавку, вскапывала грядки – не под цветы, а под картошку, капусту, лук и тыкву. И каждую минуту к ней подбегал кто-нибудь из восьми сорванцов, тянул ее за юбку и клянчил еду. Старшие дети, конечно, помогали заботиться о младших: развлекали их, носили, кормили, мыли, одевали и раздевали, укладывали спать, а если надо было, то и поколачивали. Но все же весь груз забот лежал на ней, на нашей мамочке. Весь день она крутилась, словно белка в колесе, утром вставала с петухами, а спать ложилась самой последней. Вся домашняя работа для семьи из десяти человек проходила через ее руки, а главной заботой была вечная нехватка еды. Хлеб мы пекли из самой дешевой, самой черной обойной муки, но нам он казался вкусным и без масла. Лук и чеснок приходилось прятать, потому что с чесноком и луком хлеба съедалось больше. Прятали и свежий хлеб: не потому, что боялись испортить наши маленькие желудки, а потому, что свежий хлеб оказывался в них гораздо быстрее, и поэтому нам давали хлеб трехдневной свежести. Мы варили огромные чугуны картошки, но и она исчезала, словно манна. Мы пекли кукурузный малай. Мы варили фасолевый суп и поленту (поленту разрезали бечевкой), капусту и морковку. Мы готовили рис с горохом, огромные макароны и пироги с картошкой, и все это мы съедали до последней крохи, словно стая саранчи. При этом наше детство было так богато играми и приключениями, что мы никогда бы не прельстились даже самой светлой, самой роскошной детской комнатой. Мы копались в огороде, строили дома из соломы и глины, мастерили повозки из старых стульев, из какой-то рухляди делали себе сани. Соседским животным, телятам и жеребятам, тоже не удавалось отвертеться от наших игр – какое там, если даже уток и кур мы умудрялись запрячь в свои повозки. Мы делали фонари из тыкв. Собаки во всем участвовали наравне с нами, а вот кошки и гуси – нет: кошки удирали, а гуси щипались.

Не знаю, нравилось ли это живности, но мы, во всяком случае, были счастливы. Взрослые братья и сестра делали вид, что их наши игры не интересуют, при этом, когда никого не было рядом, они играли вместе с нами. Но больше всех с нами любил играть отец. А мама, наша бедная мама, обычно очень уставала и была в плохом настроении. Когда мы уж слишком докучали ей, она раздавала тумаки, отвешивала оплеухи, толкала нас в бок, щипала за щеку, а если мы не унимались, то могла дать пинка. Бедная наша мамочка. Ей было действительно нелегко, потому что взрослые дети гораздо больше любили отца. Не знаю, как так получалось. Отец тоже целый день работал, не покладая рук, но для детей он находил время всегда, а особенно в субботнее утро, когда едва ли не все мы заползали к нему в постель, скакали по нему и плели смешные косички из его бороды. С малышами он любил говорить как с большими, и на все у него был разумный ответ, всегда он находил нужные слова. Да, в этом все дело: отец обращался с нами как со своими друзьями, принимая нас всерьез.

Постепенно у всех сложилось хорошее мнение о моем отце, а поскольку он был образован – цитировал наизусть Библию, знал Талмуд, умел читать и писать, причем даже по-польски, его уважали все соседи и местные крестьяне. Мы, дети, любили его слепо, мы им восхищались, а к маме испытывали едва ли не противоположные чувства. Бедная мамочка, как же она была несчастна! Мать и жена, любовница и работница, роженица и кормилица, бедная, бедная мама! И при всем этом сама она оставалась ребенком, невежественным и наивным ребенком, не знающим ни радости, ни свободы. Знала она только работу и обязанности, ежедневную работу и ежедневные обязанности.

Однажды она не выдержала этой бесконечной рутины, она была измождена, подавлена и просто не могла больше. Посреди бела дня она легла в постель, плакала и кричала, и ей хотелось или умереть, или развестись.

В таких случаях к нам на помощь всегда приходил бедный родственник из города, старый Йешая Беркович. Он был еще беднее нас и часто, приходя в село, жил по неделе или по две в каждой из четырех еврейских семей. Он улаживал разногласия и споры, разговаривал с учителем, экзаменовал детей, бранил мужчин, увещевал женщин, и все его слушались, все его любили, а особенно украинские крестьяне. В доме, где он останавливался, по вечерам всегда было полно народу. Старики засыпали его вопросами, а у него на все был ответ, притча или убедительное объяснение. Йешае было за семьдесят, был он небольшого роста, с грубоватыми манерами. Ветер и непогода выдубили его лицо, словно овчину, и сделали кожу почти идеально гладкой, и лишь под подбородком, на верхней губе и где-то между скулами и ушами торчали маленькие пучки седых, похожих на проволоку волос. Одет он был наполовину как украинец, зимой и летом в меховой шапке, защищавшей его от холода и жары. У него были большие, добрые и умные глаза, и крестьяне называли его Сайка Розум. Иногда он даже молился на украинском и пел по-украински псалмы, утверждая, что Бог понимает все языки, была бы только молитва искренней и честной. А Сайка Розум был честным со всеми. Самым богатым и уважаемым людям он открыто говорил свое мнение, но всегда добродушно, с шутками и случаями из жизни. И еще кое-что отличало его от других: у него никогда не было денег, и он никогда к ним не притрагивался. При этом он любил хорошо поесть и выпить, а вечером в пятницу или в субботу, опрокинув несколько стопок, пел еврейские и украинские песни и без конца рассказывал еврейские и украинские сказки и легенды.

Вот таким был старый Сайка Розум, который теперь пришел к нам в дом.

Он сел на край маминой кровати, как доктор, выставил нас за дверь, выслушал все, что хотела сказать ему мама, и долго-долго с ней говорил. Отца в комнату не пускали, он был смущен и растерян и брался то за одно, то за другое дело. Он и так всегда помогал маме, а сейчас подоил корову, просеял зерно, нарезал соломы и приготовил корм для скота. В этот день он даже готовил сам! Нам всегда нравилось, когда отец готовил, а делал он это накануне больших праздников или когда мамочка рожала, а рожала она, бедняжка, каждый год.

Сайка Розум вышел из комнаты, отчитал отца, а потом они вместе пошли прогуляться в поле. Младшие дети галдели и болтались с соседскими детьми по чужим дворам, старшие занимались каждый своим делом. Отец и Сайка вернулись домой серьезные и молчаливые. В тот день мы рано легли спать, а на следующее утро отец запряг повозку и вместе с мамой и старым Сайкой Розумом поехал в город. Старшие дети следили за домом, младшие сбежали с соседскими ребятами разорять чужие сады, и никто толком не знал, что происходит.

Умному сивке, который тоже был членом нашей семьи, задали овса, и он тронул быстро и решительно, словно хотел сказать: «Если ты мне и впредь будешь давать овес, я тебе покажу, на что я способен!»

Все трое сидели, тесно прижавшись друг к другу, на сиденье из соломы и старых одеял. Отец погонял жеребца. Все молчали.

И тут старый Сайка начал рассказывать историю про своего дядю, который однажды пошел к раввину разводиться: «Когда дядя вместе с женой пришел к раввину, перед его домом стоял их сосед. Он отвел дядю в сторонку и сказал: „Ну что, Хаим, рад небось избавиться от этой несносной бабы?“ Но дядя Хаим посмотрел на соседа и спросил: „Кто дал вам право так говорить о моей жене?“ А когда он, получив развод, вышел от раввина, сосед снова подошел к нему и сказал: „Ну поздравляю тебя, наконец-то ты избавился от этой ведьмы. Уж теперь-то ты, наверное, счастлив!“ Тогда дядя повернулся к нему и сказал: „Вам должно быть стыдно, господин сосед, так говорить со мной о незнакомой женщине“, – и пошел прочь».

Потом они какое-то время снова ехали молча, пока не увидели, как им навстречу издалека несется лакированная коляска. Сайка попросил отца остановиться. На козлах сидели кучер и слуга, а в коляске – помещик со своей женой, и оба они были закутаны в бархатное зеленое одеяло. Старый Сайка сказал: «Посмотри внимательно на этих людей».

Коляска подъезжала все ближе и ближе. Сидевшая в ней пара была в отличном настроении. Они смеялись и громко шутили, а в ответ на приветствие двух евреев, почтительно снявших шляпы, помещик лишь поднес ладонь к фуражке. Когда они проехали, Сайка Розум снова обратился к отцу: «Ты видел, какие они были веселые? Ты видел, как он смотрел на нее, как он ей угождал и как она смеялась? И что ты об этом думаешь, Арон? Думаешь, она для него делает больше по дому, за столом или в постели, чем твоя жена? Она ему родила двоих детей, у нее есть и кухарки, и прислуга, и кучер, и кормилицы, и гувернантки. Твоя родила тебе, слава богу, уже восемь детей, и тебе она и жена, и кухарка, и кормилица, и гувернантка, и прислуга, и прачка, и экономка, и всё-всё-всё. Но он ей улыбается, он ей угождает и веселит ее, а ты, Арон, едешь в город разводиться!» Отец пробормотал смущенно в ответ: «Ах, не переворачивайте все с ног на голову, Сайка Розум. Я не еду в город разводиться. Это моя жена хочет развестись, и разве я виноват в том, что он – помещик, а я – бедный человек?» А у жены, у моей матери, слезы так и текли по щекам, но на сердце у нее уже было светло и спокойно. Тогда она сказала: «Я-то ведь тоже не настаиваю на разводе и никогда никого не упрекала в том, что он бедный или богатый». «Ну что ж, – сказал старый Сайка, – нам все равно сначала надо съездить домой, спросить у детей, кто из них хочет остаться с отцом, а кто – с матерью». Но мама уже улыбалась, хотя слезы на ее щеках еще не успели высохнуть. Она тихо сказала: «Поедем домой, но спрашивать никого не будем, да и знать им ничего не нужно».

Отец развернул повозку, а Сайка сказал: «Давай же, Арон, поехали скорее домой, дома всегда лучше». «Ну уж нет, – сказал отец, – видишь здание по левую руку? Это большой трактир, и сначала мы заедем туда». Когда они подъехали к трактиру, Сайка Розум первым вылез из повозки, а мой отец взял мою маленькую маму, у которой щеки теперь радостно пылали, на руки, и они впервые за этот день взглянули друг другу в глаза. Он поставил ее на землю, и они стояли, не шевелясь, друг напротив друга. Отец сказал: «Ты всегда должна быть рядом со мной, и ты мне не прислуга, и не прачка, и не кухарка и ничья гувернантка. Ты – мать моих детей, ты – моя сестра, и мой ребенок, и мой друг в радости и печали во веки веков. Аминь».

Радостные и смущенные, они вошли в трактир, сели за стол к старому Сайке, пили водку и ели сваренные вкрутую яйца с булкой, совсем как богачи. Старый Сайка пил и улыбался, глядя на них. Потом они купили еще булок и соленых кренделей для детей и отправились домой.

А ровно через девять месяцев на свет появился я.

И за эти девять месяцев старый Сайка еще успел побывать у нас пару раз, а потом умер.

Меня назвали Йешаей в его честь, и отец часто повторял: «Запомни, сын, ты носишь имя доброго человека».

2

В нашем селе Вербивицы проживало около ста пятидесяти украинских семей и четыре еврейских. Все они занимались земледелием. Евреи, помимо этого, держали еще маленькие лавки, а один взял на откуп у помещика сельскую корчму. Село стояло на двух холмах: на одном была маленькая деревянная церковь с куполами-луковками, а на другом – поместье. Низенькие хаты были крыты соломой, коричнево-черной от печного дыма. Через печные трубы во время дождя в дома попадала вода, а по запаху дыма можно было узнать, у кого из соседей готовят мясо. В поместье крыши конюшен, амбаров и домов для прислуги тоже были крыты соломой. Только один дом был белый, с деревянной крышей и палисадником. Это был дом польского помещика, для нас совершенно чужой и далекий. Между помещиком и селом была стена. Это был другой мир. Он, его жена, его дети и даже его работники никак не соприкасались с нами. Другим был и язык – польский. Он и его дети по-другому одевались, по-другому говорили и ели тоже по-другому. Я помню, как маленький Николай, мой молочный брат-одногодка, сын соседа Юза Федоркива, однажды прибежал к своей маме и сказал: «Ах, мама, белая булка с маслом – это так вкусно!» «Тебе-то откуда знать, сынок?» – спросила его мать. «Я только что видел, как ее кушал помещичий сын».

Мы, деревенские, еврейские и украинские мальчишки, редко встречались с маленькими барчуками, а если нам выпадала возможность видеть их, проезжающих мимо в коляске, то они всегда были разодеты и аккуратно причесаны, в дождь носили галоши, а перчатки не снимали даже летом. На нас они смотрели злобно, тупо и свысока. Точно так же, как их отец смотрел на все село. От поместья к проселочной дороге вела тополиная аллея, а село находилось в нескольких милях от нее. Держал сельскую корчму Элконе. Кроме него, из евреев был еще старый Довид Беркович, мой дядя Лейзер и мы, семья Арона Гронаха. У каждой еврейской семьи был свой домишко, огород, надел земли, скот и лавка. Мы же еще продавали яйца, зерно и скотину. В нашу лавку мы привозили из города все, в чем нуждалось село: подковы, гвозди, цветную шерсть, нитки, селедку, иголки, керосин, булку, смазочное масло, инструменты, перец, соль, свечки, разноцветные платки, мед, соленые огурцы и много чего другого. Помимо дома с двумя комнатами, у нас были хлев, амбар, навозная куча и огород. Летом почти все дети спали в амбаре или в хлеву. Зимой обе комнаты были набиты битком, а порой, когда мороз начинал рисовать свои узоры на стекле, в дом приходилось брать еще и какого-нибудь маленького теленка или жеребенка, и нам, детям, это очень нравилось. В одной комнате была печка с припечком для приготовления еды, а в углу была устроена лавочка. Открытый дверной проем вел в другую комнату, «получше». Там стояли две кровати, стол со скамьями, а на стенах висели картины. На одной был изображен еврейский барон Гирш, с гладко выбритым лицом и закрученными вверх усами. Его грудь распирала накрахмаленную белую рубашку со стоячим воротничком и была украшена черным галстуком. На второй картине был изображен Аарон Первосвященник с двенадцатью бриллиантовыми табличками на груди, на которых были выгравированы имена двенадцати сыновей Иакова – наших прародителей. Он стоял перед семисвечником, борода у него была белой как снег, а платье – пестрым, как у девушки. Еще на одной картине был изображен Моисей с огромным посохом в тот момент, когда он нас куда-то там вел.

Сейчас на одной из кроватей корчилась от боли маленькая сильная женщина: у нее должен был родиться девятый по счету ребенка. Ее муж, высокий, широкоплечий, с добрыми карими глазами и длинной темной бородой, стоял в соседней комнате за прилавком. В комнате шагу было некуда ступить, столько туда набилось людей. Все пили горячий чай с сахаром «в прикуску» – с треском откусывали от кусочков сахара, а потом громко и задумчиво прихлебывали горячий чай, курили свои трубки, время от времени сплевывали на пол и неторопливо, с интересом говорили о политике и урожае, о ценах и Библии. Новые люди приходили и уходили, покупали свечку или селедку, керосин или крендель, спички или мед, соль или подкову, хлыст или слабительное, платили кто свежими куриными яйцами, кто зерном, кто льняным маслом, кто мукой, или записывали долг до следующего теленка или до нового урожая. Они немного торговались, потому что ходили ко всем трем лавочникам, и с тем, кто давал за их продукты больше других, и заключали сделку.

Из соседней комнаты вдруг раздался громкий стон. Пожилые крестьяне переглянулись, ничего не говоря, один подмигнул, другие хитро улыбались. Они понимали, что в семье Арона вот-вот произойдет пополнение. Один за другим они вставали и подходили к Арону пожелать спокойной ночи, и в этом пожелании слышалось уже поздравление, но отчасти и соболезнование. Ведь новый член семьи – это всегда не только еще один помощник, но и еще один едок. Остались только три молодых парня – «парубка». Они задавали еврею пустые вопросы, шутили, наслаждаясь смущением мужа и стонами жены, и совершенно не собирались уходить. В дом пришла старуха, которая была повитухой, ведьмой, знахаркой и гадалкой одновременно. В деревне она делала все: принимала роды, предсказывала девушкам, за кого те выйдут замуж, давала женщинам лекарство от бесплодия и готовила старикам зелья от всех болезней. Результаты ее труда не всегда были хороши, но она умела колдовать и могла проклясть недовольных, от нее всегда пахло водкой, ее уважали и боялись. Войдя в дом, она щелкнула пальцами, что означало: стакан водки, – потому что она даже рта не открывала, не выпив свой стакан. И только после этого поздоровалась: «Добрый вечер».

Старуха осмотрелась и сказала парням, чтобы они уходили. Но парни продолжали сидеть, доставали табак из своих широких кожаных поясов и крутили папироски, не обращая на старуху никакого внимания. Она развела огонь, поставила на печку котел с водой, трижды поплевала на оба порога, встала руки в боки и снова сказала парням, чтобы те убирались. Они только рассмеялись, достали пастушьи свирели и как ни в чем не бывало стали насвистывать какую-то песенку. Старуха начала рисовать в воздухе какие-то знаки, грозить и проклинать. Потом она трижды перекрестила комнату и закричала: «Скорее, скорее, славные детки, славные хлопцы, бедные жалкие мальчишки, скорее бегите отсюда, иначе на всю жизнь так и останетесь сидеть, застывшие и неподвижные, как коровья лепешка зимой!» Из соседней комнаты донесся стон: новый человек собирался вступить в этот мир. Парни смеялись и говорили, что проклятия ведьмы уже исполнились, они уже застыли и окаменели и не могут двинуться с места.

Тут с ярмарки домой вернулись четверо взрослых сыновей, и в доме началась драка – полушутя, полувсерьез. Парубков наконец вышвырнули, старуха плеснула им вслед кипятком, и дверь закрыли на засов. Женщина стонала, ведьма пила второй стакан водки, и было слышно, как на улице трое парней играют на своих свирелях песню-дразнил-ку. Вдруг тело роженицы содрогнулось, и на свет появилось и запищало крошечное нечто.

Парни, приветствуя появление нового человека, разбили окна и исчезли.

Мужчины заткнули оконные проемы тряпками и подушками. Новорожденное существо испугалось, скорчилось, его маленькие, тонкие ручки и ножки дергались, словно в судороге.

Старуха выпила уже третий стакан, мужчины молча сидели и курили в соседней комнате, сыновья как будто с упреком смотрели на отца, а он в смущении отводил глаза.

Пока старуха мыла крошечное существо, судороги продолжали сотрясать его маленькое тельце, а мать безутешно плакала. Старуха успокаивала ее, приговаривая: все не так страшно, в ребенка вселился лишь третьесортный беззубый бесенок. Настоящий большой черт в него вселиться не мог, так как в это время года он находится на другом конце земли, в темной страшной пещере, прижатый к стенке маленьким кругленьким розовым ангелом, так что в ближайшие три-четыре месяца он будет там обливаться холодным потом, а сюда и носа не покажет. А она, обещала старуха, опрокинув уже четвертый стакан, за эти три-четыре месяца без труда изгонит из ребенка этого беззубого бесенка – разумеется, лишь в том случае, если женщина поклянется никому ничего не говорить и сделает все, что она, ведьма, ей скажет.

Женщина пообещала ведьме во всем ее слушаться, а маленьким существом, родившимся в эту дождливую апрельскую ночь, был я.

3

Так я появился на свет. И внес еще больше беспокойства в это и без того беспокойное бытие. И еще больше беспорядка в эту и без того беспорядочную жизнь.

Через неделю мама начала вставать с постели. Мой младший брат Шабсе, которому едва исполнился год, внезапно стал взрослым. Ребенком теперь был я, и что это был за ребенок! Маленькое нечто, дрыгающее руками и ногами и вопящее днем и ночью.

Старая ведьма появлялась только тогда, когда отца и старших братьев не было дома, и давала указания моей маленькой напуганной и обеспокоенной маме, которая обещала никому не рассказывать об изгнании из меня беззубого бесенка. Никто так и не узнал, какие указания она получала и сколько за это заплатила. Да и сама она этого не знала, потому что платила всем, что только было в лавочке: солью, керосином, медом, селедками, булочками с начинкой, лопатами и гвоздями. Все это ведьма в конечном итоге превращала в водку. Однажды мама отдала ведьме пилу и топор, которые та задешево продала нашему зажиточному соседу Юзу Федоркиву. Она была очень осторожной и всегда ловко избегала встреч с отцом и старшим братом. Брата она боялась больше всего, но однажды он все-таки застал маму за тем, как та наливала ведьме положенный стакан водки. Брат взял стакан, вылил водку и раз и навсегда запретил маме давать старухе спиртное, на что ведьма пригрозила наслать порчу на его теленка. Брат тут же при свидетелях заявил, что теперь она отвечает за здоровье его теленка, и если с ним что-то случится, даже если у него начнется понос, то за ней сейчас же придут жандармы. Она очень боялась моего старшего брата и теперь беспокоилась о здоровье его теленка даже больше, чем он сам.

Мое «лечение» началось с того, что старая ведьма вырыла яму в нашем огороде – никто не знал зачем. И вот однажды ночью, когда мужчины еще не вернулись с ярмарки, маленькое существо опустили в эту яму прямо в ванночке, с водой и пеленками, и присыпали землей. Моя мама стояла рядом и держала свечку, остальные дети плакали дома от страха, а старуха бормотала, плевала во все стороны, вытворяла свои фокусы и приговаривала: «Видишь, Аронка, как трава растет, он будет жить, жить и поборет злодея». После этого она отрыла ванночку с ребенком, внесла их в дом, а на следующий день, как говорят, на этом месте выросла высокая трава. Но ребенок продолжал мучиться судорогами, а в тот день его еще и вырвало. Тогда старуха повелела положить ребенка ночью на пол рядом с кроватью и ждать, пока нечистая сила не выйдет из него.

И вот ночью мама положила меня на пол, но я – и, наверное, беззубый бесенок во мне – орали так громко, что разбудили весь дом. Отец зажег свет и, думая, что ребенок выпал из кровати, положил меня обратно к маме, мама дала мне грудь, я стал жадно пить молоко и постепенно успокоился, согретый материнским теплом. Тогда начался третий этап лечения. Это было во вторник, когда все взрослые отправились в город на ярмарку. Старуха пришла с уже приготовленным тестом, развела огонь и поставила печься огромный крендель. Когда крендель начал подрумяниваться, мама и старуха привязали ребенка к хлебной лопате и засунули прямо в печь, снова достали и снова засунули. И так, с перерывами, трижды три раза, а всего девять раз! Когда крендель был готов, мама взяла ребенка, а старуха – крендель, и ребенка девять раз протащили сквозь дырку в кренделе. Старуха при этом приговаривала: «Сайка сквозь крендель, бесенок в крендель, кто его съест, к тому придет бес. Сайка сквозь крендель, бесенок в крендель, кто его съест, к тому придет бес». Потом ребенка выкупали, старуха исчезла, а крендель прихватила с собой.

Когда ночью все возвращались с ярмарки, черная овчарка нашего богатого соседа Юза Федоркива, которая всегда бежала на версту впереди своего хозяина, нашла у каменного креста, там, где дорога поворачивала в село, огромный круглый крендель. Вечно голодная, она подпрыгнула, не веря своему счастью, и откусила большой кусок. Но в кренделе, кроме теста, было еще девятью девять коробков фосфора и серы, и большая черная овчарка вдруг взвыла, как выли ее далекие предки – волки, чуя близкую смерть. Вслед за ней завыли и залаяли другие деревенские собаки, а несчастный пес катался по земле, пробовал бежать, но снова падал, жалобно скулил, дополз до дома и через несколько часов издох в страшных мучениях. Село охватила паника. На следующий день старуху забрали жандармы.

Так мое лечение было внезапно прервано. Мама снова стала кормить меня грудью, а поскольку я всегда был ужасно голодным, ей немного помогала наша соседка. Через год у мамы снова родился ребенок, и я в одночасье стал взрослым, ползал вместе с другими детьми и домашними животными по двору и огороду, рос крепким и здоровым и уже скоро превратился в самого неугомонного мальчишку Вербивиц, настоящего чемпиона по катанию на льду, акробатике и лазанью по деревьям. Одежда на мне всегда была порвана, и я то и дело терял свои штанишки вместе с веревочками, которые должны были их поддерживать.

А когда мама сильно сердилась на меня, она обычно говорила: «Ох, не знаю, не знаю, вышел ли из тебя тот беззубый бесенок».

4

Моего самого старшего брата звали Шахне Хряк. Он был высокий и сильный, молчаливый и честолюбивый, а еще очень работящий. Никто никогда не видел, чтобы он где-нибудь стоял или рассиживался без дела или болтал с соседями. Даже в субботу или в праздники брат умел себя занять. Он шел в поле проверить, все ли там в порядке, осматривал скотину или пересчитывал и сортировал товары в лавке. По сути, именно он был в доме хозяином. Отец обращался с ним так, как если бы он, отец, был его младшим братом, потому что старший брат знал все лучше моего отца. Он ненавидел бедность и всегда говорил, что ошибка бедных людей в том, что они сначала заводят детей, а потом уже заботятся об их пропитании. А надо бы делать наоборот. У богатых сначала есть деньги, а потом уже появляются дети. Брат мой всегда старался заработать, жил экономно. При этом он был очень добрый, не любил командовать и давать указания. Он всегда говорил: «Быстрее самому сделать всю работу, чем приказывать другим». Однажды во время ярмарки мой брат привез в Коломыю хлеботорговцу Янкеву Бретлеру воз зерна, и тому так понравилось, как ловко и легко мой брат разгружал мешки, что он взял его на работу на склад зерна и муки в качестве чего-то среднего между приказчиком и грузчиком. Брат получал десять гульденов в год, с едой и проживанием, а сверх того в базарные дни хозяин платил ему по пять крейцеров за погрузку и разгрузку каждого воза. Через год он вернулся домой – в новых сапогах, в дорогой черной шляпе и шелковом кафтане. С собой он привез две сшитые по мерке белые сорочки, подарки для младших братьев и сестер и сэкономленные восемь гульденов, но в нем самом что-то надломилось. Он был бледный, словно какой-нибудь ученый, и кашлял. На свои деньги он купил телочку, вырастил ее, отвел ее к быку, через какое-то время она отелилась, он ее продал, и теперь у него было больше денег и еще одна телочка как основа будущего богатства. Теперь он считался зажиточным, его уважали, им восхищались, причем не только младшие, но и отец. В доме он выполнял и всякую другую работу, а для младших был чем-то вроде заместителя отца, только еще более авторитетным, – чем брат, впрочем, никогда не злоупотреблял. Его лицо, обрамленное мягким пушком, теперь всегда было серьезным. Отец часто спрашивал у него совета, а иногда занимал гульден или два. Он теперь не ел наш черный хлеб, а каждую неделю привозил с рынка большой, обсыпанный тмином каравай из обдирной ржаной муки. Его хлеб лежал в ящике у стены, накрытый полотенцем, и никто к нему не притрагивался. Только если кто-нибудь из младших детей выполнял какое-нибудь его поручение, приводил с выгона его телочку или чистил его сапоги, то получал за это толстый ломоть этого нового, вкусного хлеба. С ярмарки он всегда привозил разноцветные конфеты или медовый пирог. Ах, этот медовый пирог был таким вкусным, что у меня слюнки текли, стоило о нем заговорить, а уж если я его ел, то на глаза наворачивались слезы.

Вторым по старшинству был брат Авром. Он был на год младше Шахне, но выше, шире и сильнее его. Еще он был большим тугодумом. Когда он что-нибудь говорил, над ним начинали смеяться, и он сразу краснел, за что его прозвали Свеклой. Чтобы этого избежать, он обычно говорил очень мало. А заметив, что чем меньше он говорит, тем меньше над ним смеются, он и вовсе замолчал. И люди перестали над ним смеяться. Он был самым сильным в нашем селе и легко справлялся с самой тяжелой работой. Аврома угнетало лишь то, что его не воспринимали всерьез. Он не был честолюбив и не завидовал старшему брату, но, как и он, хотел зарабатывать. Поэтому он тоже стал ходить в город, где нанимался грузчиком. Обычно он уходил в понедельник, а возвращался в пятницу. Так он работал несколько месяцев, а накопив деньжат, положил их в чугунок и закопал в саду. Потом вместе с Иваном Горбатым, самым бедным крестьянином в селе, они вскладчину купили свинью. Свинья принесла четырнадцать поросят. Сельчане насторожились и стали выведывать у бедного Ивана: многие думали, что свинью он украл. Наконец он сознался, и что тут началось! Еврей торгует свиньями! Кошерные люди продают трефных животных! Аврому вернули его долю без навара, из общего дела он вышел, но было уже поздно: пятно позора легло на него и на всю нашу семью. И тогда Аврому пришла в голову гениальная мысль: он снова стал вмешиваться в разговор, и, гляди-ка, люди стали над ним смеяться, а это было гораздо легче, гораздо приятнее выносить, чем молчаливое презрение.

На помощь Аврому пришел старший брат. Он продал свою телочку, и вместе с Авромом они начали торговать лошадьми, чтобы смыть пятно позора с нашей семьи.

В деле участвовал и третий брат – Янкл. Янкл был веселый. Он все время шутил, умел одновременно вращать глазами в разные стороны, а еще смотреть одним глазом влево, а другим – вправо, он умел лаять, как собака, мычать, как корова, кудахтать, как курица, и выгибать колесом колени в обратную сторону. Одевался он как украинец, потому что так было теплее зимой, прохладнее летом и дешевле круглый год. Он разгуливал по селу со своими приятелями, а так как был писаным красавцем, девки за ним так и бегали. Он был начисто лишен честолюбия, целыми днями сидел в трактире, и хозяин часто угощал его за свой счет, потому что он развлекал гостей уже одним своим присутствием, а однажды даже сам заместитель управляющего поместьем сыграл с ним в карты. Больше о Янкле и рассказать-то нечего, в отличие от следующего брата, Шмуэла.

Шмуэл был худым и юрким, с черными кудрявыми волосами и твердой убежденностью в том, что он самый умный. Он был находчивым, дерзким, предприимчивым и надменным. В жизни у него было две страсти: он любил врать и очень любил лошадей. Целыми днями он шатался по деревне, переходя из одной конюшни в другую, знал всех лошадей по именам, а люди говорили, что и лошади его знали и любили. Когда у кого-нибудь заболевала лошадь, а ветеринар из ближайшего города ничего не мог сделать, то у Шмуэла всегда находилось какое-нибудь средство. Ветеринар его ненавидел, а крестьяне называли его Шмулька Конюх. Разумеется, к торговле лошадьми привлекли и его, но он сразу же поссорился с самым старшим братом. Во вторник поздно ночью мужчины вернулись с ярмарки, а на следующий день отец с соседями ходил смотреть молодых лошадей на выгоне и обсуждал цены, как это бывало после каждой ярмарки. Потом соседи ходили друг к другу смотреть, кто что купил и наторговал, и обсуждали, кто сколько получил или заплатил за свою корову, лошадь, телку или свинью. Так прошла среда.

Наступил четверг – беспокойный, хлопотливый день. Уже начались приготовления к встрече субботы. Надо было замесить тесто для хлеба, белой халы и малая. Женщины сломя голову бегают по селу в надежде раздобыть закваску, немного дров или хороший совет. Все делается в последнюю минуту, в страшной неразберихе.

В ночь с четверга на пятницу все работают, не покладая рук: месят тесто, топят печь, чистят картошку, сначала варят еду сразу в нескольких чугунах, потом пекут – хлеб, халу, малай. Картофельный хлеб, который у нас называли «мандебурчинек» и съедали горячим еще в пятницу, невероятно вкусный, особенно если есть его с маслом или со сливками!

Пятница – день большой стирки и уборки. Старшие моют младшим волосы керосином и тщательно вычесывают: керосин хорошо помогает против вшей. В комнате стоит запах свежеиспеченного хлеба, жареного мяса и керосина. Ближе к вечеру все уже почти готово, и остается только поставить в печку чолнт. Печь плотно закрывают, после чего чистят добела. Земляной пол обмазывают глиной, у самого пола по стенам проводят узкую зеленую полоску. На стол кладут белую скатерть, на ней красу-ются начищенные до блеска латунные подсвеч-ники. Уже расставлены тарелки – каждому своя, каждому свое место, по возрасту и достоинству. Мужская часть семьи ушла молиться. Каждую субботу задняя комната корчмы превращалась в маленький шул. Еврейских семей в селе было всего четыре, но миньян набирался. Между тем мама уже благословила зажженные свечи и побеседо-вала с Господом. С Богом она всегда говорила так, как взрослая дочь говорит с отцом, напоминая ему о его ответственности и обязанностях. Так она делала каждую неделю.

Наконец из шула домой вернулась и мужская часть семьи, и все торжественно и чинно пожелали друг другу доброй субботы. Отец прочитал над вином кидуш, отпил из бокала и передал его матери, после чего бокал пустили по кругу. Сестра помогала матери подавать на стол, отец восседал во главе. Запах перченой фаршированной рыбы щекотал ноздри. Принесли воду для омовения рук, после чего можно было прикоснуться к субботнему хлебу. Все смотрели на отца, он начал мыть руки, как вдруг его взгляд упал на третье по левую руку место, где сиротливо лежали столовые приборы… Место было пусто!

Все как будто только сейчас это заметили. «Где Шмуэл?» – спросил отец, и Шахне Хряк, самый старший сын, ответил: «В последний раз я видел его во вторник на ярмарке». И всем сразу стало ясно, что со вторника Шмуэла никто больше не видел, но заметно это стало лишь теперь, потому что только в пятницу вечером и в субботу мы собирались все вместе за столом. Мама уже плакала, сначала тихонько, потом все громче и громче, а когда мама плакала, она старалась делать это всегда сразу по нескольким причинам: «Боже мой, Боже, – причитала она, – почему Ты наказываешь меня больше всех матерей этого мира? В одного вселился черт, другой сбежал ко всем чертям. Господи, за какие грехи мне такое наказание?» Но отец сказал: «Знаешь, какой грех самый страшный? Испортить святую субботу». И он запел теплым, глубоким баритоном: «Шабес шолем умевойрех», – что значит «мирной и благословенной субботы». И все остальные тихонько запели: «Шабес шолем умевойрех».

Потом принесли еду, но, хотя все очень проголодались, ели мы вяло, без аппетита, а мама кусала губы, чтобы не заплакать, и то и дело украдкой вытирала слезы.

В перерывах между блюдами, как всегда, пели субботние песни с веселыми, светлыми мелодиями, но сегодня они звучали тревожно и меланхолично, потому что каждый думал про себя: «Где-то сейчас Шмуэл?»

Вот и ушел первый сын в большой мир – а какой он, этот мир?

5

Времена года приходили в наше село и уходили, словно люди. Весна появлялась, как верный друг, которого давно ждут в гости и знают как родного. Но когда он приходит, ты все равно удивляешься. Он еще приятнее, еще приветливее, еще теплее, и каждый день он дарит тебе новые подарки. Где-то в чемодане у него припасен еще один маленький гостинец, еще один сюрприз, и тебе уже даже неловко принимать все эти подарки. Сначала появляется ласковое желтое солнце, потом подсыхают тропинки и дороги, и по ним уже можно ходить. Потом по лугам и полям расстилаются желто-зеленые ковры, а на деревьях и кустах распускаются нежные, мягкие листочки, и тогда наконец весна перестает быть гостем: ты успеваешь сдружиться с ней, словно с дорогим тебе, близким человеком, и дружба ваша с каждым днем становится все сердечнее, все теплее. И вместе с ней, сам того не замечая, ты вступаешь в лето, гуляешь на свадьбе, строишь планы, строишь целую жизнь! Потом наступает пора всеобщего созревания: все вокруг развивается, растет, приходят счастье и успех, урожай и богатство; все подходит к своему завершению, и уже видны первые предвестники осени – лысая, голая земля стыдится, что все раздала. Люди начинают складывать, считать, экономить. Потом наступает пора дождей, ветров и холодов, и жители села вставляют двойные рамы. Снаружи стены домов обкладывают охапками соломы или кукурузными стеблями. Потом вдруг наступают холода, воздух становится чистым и прозрачным, и однажды ты просыпаешься утром, а вокруг белым-бело. Снег. Снег и мороз. Все сидят дома, кроме тех, у кого есть теплая обувь: они могут кататься на санках или в сапогах по льду.

В один из таких зимних дней мы стояли с нашей маленькой мамой у окна; уголком своего фартука она всегда очищала ото льда небольшой кружок на замерзшем стекле, и мы смотрели из окна на холм, где была маленькая деревянная церковь с куполами-луковками и где жители нашего села шли за крестным ходом с зажженными свечами, которые то и дело норовил задуть легкий ветерок. Впереди кто-то нес большой железный крест с деревянной фигурой распятого человека, за ним шли и пели дети в белых одеждах, следом шел сельский священник, а потом уже – все село, очень торжественное и нарядное. Это было Рождество.

Нам это было не просто чуждо. Всю неделю до этого мы были друзьями, помогали друг другу. У нас были одни и те же заботы, одни и те же печали, одна и та же корь, одна и та же ветрянка, одни и те же лекарства, мы плескались в одних и тех же ручьях или катались по льду на одном и том же пруду. Но каждую субботу мы вспоминали о том, что мы евреи. И каждое воскресенье они вспоминали о том, что они христиане. Между двумя этими понятиями были только вражда, холод и ненависть. На следующий день после того, как мы праздновали Пейсах или Симхастойре, соседские дети передавали нам, что говорили им их родители, а говорили они о том, какое это несчастье и какая глупость ничего не знать о спасении, о воскресении и, самое главное, о вкусе свиного мяса. А когда у них был праздник, нам рассказывали, как ужасно быть гоем, который никогда не сможет попасть на небеса к учителю нашему Моисею, Мойше-рабейну, и доброй праматери Рахили и никогда не отведает мяса Шорабора и Левиафана. А кому придет в голову сравнить Левиафана со свининой?

Вот и теперь наша маленькая мама стояла рядом с нами и потешалась над процессией, священником и прихожанами. Да, говорила она, наш Господь всемогущий сидит на небесах на огненном троне, Он послал на землю Мойше-рабейну, повелев ему раздвинуть перед нами бушующее море, и вывел наш народ из страны, где было еще хуже, гораздо хуже, чем нам сейчас, и привел нас в Землю обетованную, где течет молоко и мед и где каждый мог есть и пить столько, сколько захочет, а в придачу дал нам Тору и всю мудрость мира. А эти целуют статуи и молятся деревянным болванам. И тогда наша маленькая мама начинала рассказывать, и в рассказе ее не было ни начала, ни конца. Окно уже давно заледенело, но ей было не до того. На дворе уже стемнело, а она все говорила о духах и бесах, о заблудших душах и чертях, незримо кишащих вокруг нас, о ведьмах и привидениях, подстерегающих нас повсюду, и о том, что никто не может про себя сказать, что он достаточно благочестив, и о том, что нужно непрерывно молиться нашему Господу Богу, единому истинному Богу, молиться с чистым сердцем. Ибо только Он может вывести нас из тьмы. А в комнате между тем было уже совсем темно, и от страха у всех нас мурашки бежали по коже, а волосы на голове стояли дыбом, да и сама маленькая мама боялась сдвинуться с места, чтобы зажечь лампу. Мы теснились вокруг нее, словно цыплята вокруг наседки. Внезапно дверь с тихим скрипом отворилась, мы окаменели от ужаса, а мама крикнула: «Кто там?» Брат Янкл, который всегда шутил, чиркнул спичкой, закатил глаза и сказал, не открывая рта: «Я пришел с того света», – зажег лампу и рассмеялся. Мы все еще дрожали от страха и терли кулачками глаза, ослепленные внезапным светом. Мама уже ругалась и разводила огонь, но никто не решался выйти в сени за водой и дровами. Даже маме было страшно. Что ж, пришлось идти Янклу. Пора было готовить еду. На ужин в тот день был фасолевый суп с полентой.

Домой вернулись отец и старшие братья. Шахне Хряк раздал нам разноцветные леденцы. Но чувство страха нас не покидало. Мы быстро и тихо поужинали, и все были рады поскорее улечься в кровать, закрыть глаза и не думать обо всех тех жутких историях, что рассказывала наша маленькая мама. Молитву перед сном, которую мы обычно бормотали в полудреме, сегодня мы произносили с особым рвением. Но это не помогло.

Посреди ночи нас разбудил громкий мамин голос: «Нет, нет, не отдам своего ребенка. Арон, смотри, смотри, Арон, вон уже другая ведьма лезет че-рез камин, смотри, как она цепляется руками, как свисают ее длинные черные волосы! Ведьма! Помогите! Арон! Дети, вставайте! Мы благочестивые люди! Нет! Нет! Я не отдам своего ребенка! Помогите! Помогите! Арон! Арон! У нас в доме две ведьмы!»

Отец вскочил с кровати, зажег свет. Проснулись все дети, отец облачился в молитвенное покрывало, и вот тогда нам стало по-настоящему страшно. Мама продолжала выкрикивать непонятные слова, малыши вторили ей громкими рыданиями. Глаза у мамы были открыты, а своего младшенького она двумя руками крепко прижимала к груди, как будто кто-то хотел его у нее отнять. Отец начал петь псалом: «Ашрей оиш ашер лой олах баацас решоим»[1 - Блажен муж, который не ходит на совет нечестивых (древнеевр.).]. Время от времени он подходил к дверному косяку, целовал мезузу и говорил с монотонной напевностью: «Чист и благословен наш дом, и быть не может нечистых в нем, священные книги нас хранят, на дверях мезузы – свидетели наши и защита». Теперь мы тряслись от страха еще больше, чем во время маминого приступа. Потому что отец был для нас очень важным человеком, и когда он становился таким серьезным, вот тогда мы по-настоящему боялись.

Но тут весельчак Янкл неожиданно спокойно, сонно и едва ли не позевывая произнес: «Отец, не хочешь ли скрутить себе папироску? Мне сегодня проспорили пачку табака». И тогда Шахне сказал: «Ты слышал, отец? У него есть табак. Я бы тоже не отказался покурить». Отец резко оборвал молитву, сложил молитвенное покрывало, скрутил себе папироску и прикурил от лампы. Янкл и Шахне – единственные, кому было позволено курить в присутствии отца, – тоже скрутили себе по папироске. И пошел обычный разговор о самых повседневных вещах: о том, что Юз Федоркив хочет продать свою кобылу, что кукурузу надо бы засыпать в амбар, что для картошки в погребе нужно побольше соломы, а то она может и замерзнуть, что корову пора вести к быку, и еще много о чем. И все постепенно забыли про мамин сон, младшие уже посапывали, но отец на этот раз не погасил лампу, а только уменьшил фитиль и тоже лег спать. Он еще пару раз позвал маму, но она, бедняжка, уже спала, и отец сказал, словно про себя: «Да уж, послал Господь сон… Спокойной ночи».

6

На следующий день мы сгорали от нетерпения поскорее рассказать всем о том, что произошло. С утра старшие занялись обычными делами, а на всю ораву младших, как всегда, была только одна пара сапог. И взять их мог лишь тот, кто делал что-то полезное: шел за водой с бочкой, прикрученной к санкам, или за дровами, или в один из трех еврейских домов, чтобы что-то одолжить или, наоборот, вернуть. Сегодня мы едва ли не дрались за эту пару сапог: все готовы были делать что угодно, лишь бы поскорее выскочить из душной, затхлой комнаты на морозный воздух, встретить друзей, скользить с ними по льду и скатываться с горок, узнать их новости, а самое главное, рассказать о нашем небывалом происшествии. Младшие рылись в старом хламе в поисках хоть каких-то обрывков кожи – того, что осталось от давно изношенных сапог, и пусть они уже не подходили друг к другу, все, что когда-то было на ногах, теперь приматывалось к ним веревками, проволокой или старыми тряпками. Лишь бы вон из дому! Из комнаты, которая уже не способна защитить от ведьм и привидений!

Каждый рассказывал о пережитом по-своему, что-то приукрашивая, что-то выкидывая, что-то добавляя, в зависимости от темперамента рассказчика, – но каждый из нас имел огромный успех.

В еврейских семьях это нашествие считали доказательством того, что мы недостаточно благочестивы, а главный грех нашей семьи в том, что дети в ней не учат основ веры и не воспитываются в нравственной строгости; вместо этого носятся целыми днями с украинскими детьми – и этот случай должен послужить уроком для всех. Украинцы – бабы, мужики и дети, собравшиеся на площади перед трактиром в своих белых овчинных тулупах и нарядных одеждах, чтобы идти в церковь, – тоже не без злорадства усматривали в этом предупреждение Господне: «Столько детей в семье Арона, – причитала соседка Юза Федоркива, – а в Бога не верят. Но в наши праздники Господь предупреждает и неверующих, которые еще, быть может, не совсем потеряны…»

Вот и сейчас старый Юз Федоркив пришел к нам домой, пил чай и молчал. Его густые усы сурово нависали над верхней губой, седые волосы на голове были взлохмачены, а сквозь раскрытый ворот льняной рубашки виднелась волосатая грудь.

Уже много лет они с отцом вели один и тот же разговор. Разговор с продолжением. Начинали они всегда точно с того момента, на котором остановились в прошлый раз. «Арон, – говорил один, – вчера, или позавчера, или неделю назад ты утверждал то-то и то-то». А другой отвечал: «Юзик, не я, я никогда ничего не утверждаю, я только говорю, что если бы кто-нибудь стал утверждать то-то или то-то, то ему можно было бы возразить то-то и то-то…» И вот уже их было не остановить. Вертелся этот вечный разговор вокруг вопроса о том, поче-му Господь Бог, которого признают и почитают все народы и все религии и который сам, будучи отцом всего сущего, тоже признает и принимает всех живых существ, включая дождевых червей, почему же Он не создал один народ, большой единый народ и одну религию? Говорили они и о Его всемогуществе, чудесным проявлением которого был каждый аист, возвращающийся весной из теплых краев, и каждая полевая мышка. И что Он мог бы, если бы захотел, загнать в одну яму всех чертей и злых духов и замучить их до смерти, но почему-то Он их создал, этих духов и чертей, которым иногда удается сбить нас с толку? Последнее время их разговор вертелся вокруг шести дней творения, которыми оба они благочестиво восхищались. Бог только и сказал: «Да будет!» – и явилось. Из ничего, даже не из пустого кармана, ведь, чтобы в кармане было пусто, сначала у тебя должен быть карман!

И все же один маленький скромный вопрос не давал покоя нашему соседу Федоркиву: у мышки есть норка, у аиста есть гнездо, у лошади есть хлев, у собаки – конура, у льва – пустыня, у помещика – поместье, у нас есть наши дома, уголки и закоулки, а у Бога есть небо! И этот мудрый глубинный порядок – это самое прекрасное, что только есть на свете, но небо-то, небо Он создал лишь в первый из шести дней творения. Где же Господь Бог жил до того, как создал небо?

Это были очень серьезные разговоры, ни на секунду не становившиеся циничными или кощунственными. Потому что не верить или даже только сомневаться означало бы почти то же самое, как не верить или сомневаться в том, что твердая, надежная земля у тебя под ногами сможет тебя удержать, или что солнце взойдет и на следующее утро, или что после ледяной зимы снова наступит весна, или что, когда растает снег, взойдут озимые!

Сегодня они говорили о событиях прошлой ночи. Отец сказал, что и сам хотел бы поехать к своему ребе, обладавшему чудодейственной силой и мудростью, за советом. По его личному разумению, это был лишь знак, предупреждающий, что молодежь стала слишком легковерной. «На прошлой неделе я ехал из Городенки домой с твоим сыном, студентом, и он о своей собственной вере говорил кощунственные вещи, а на перекрестке у каменного распятия даже не снял шапку и не перекрестился».

«Да-да, – отвечал старый Федоркив, – тут ты снова прав, мои не крестятся, твои не молятся, отсюда все эти знаки и знамения».

Отношения между нашей семьей и семьей Федоркива были очень близкими. Жили мы по соседству, а отец и Юз Федоркив являли собой пример самой крепкой дружбы. И для каждого из нас в их семье находился приятель-одногодка. Мама рожала в то же время, что и Юзиха, и все малыши беспрепятственно ползали то по одному дому, то по другому, делили по-братски все, что им перепадало из еды, а совсем маленькие сосали грудь обеих мам.

Дружба связывала Ивана Федоркива, который учился в Городенке в гимназии, и мою четырнадцатилетнюю сестру Рохл. Когда Иван приезжал из города домой, он первым делом появлялся у нас – под предлогом что-нибудь купить или заказать у отца. Но все знали, что на самом деле он приходил поболтать или хотя бы переглянуться с Рохл. Однажды я увидел, как он незаметно подсунул ей тоненькую книжечку. Рохл каждый раз краснела, когда он приходил, а когда она ждала его прихода, то всегда вплетала в волосы красную или зеленую ленту или надевала новый передник. Старшие братья сразу подмечали ее приготовления, отпускали обидные шутки и даже грозились поколотить ее. Впрочем, на такое они не решились бы, потому что Рохл была единственной девочкой в семье, избалованной отцом и очень красивой, высокой и стройной. У нее были черные глаза, мерцавшие, словно две крупные вишни, груди маленькие и упругие, как яблочки, и две длинные темные косы ниже пояса. Она часто шутила и смеялась со своими украинскими подружками, а те завидовали ей, потому что за ней ухаживал Иван Федоркив. Смеялась она и над братьями, считая, что те просто завидуют: сами они люди простые и недалекие, а молодой Федоркив учится в гимназии, читает книги и совсем по-другому думает обо всем на свете, не так даже, как его собственные братья, которые тоже его не понимают. Сам же он знает и понимает больше, чем сельский учитель или священник, и даже больше, чем ученые евреи. И ей он всегда приносит книги, где рассказывается о прекрасных, смелых и умных людях, которые оказывались в ситуациях посложнее нашей, но всегда находили какой-то выход. Они бы и не подумали слушаться братьев, которые ничего не знают, а решали бы сами, с кем им разговаривать и гулять. Впрочем, не только нашим братьям, но и старшим братьям Ивана не нравилась его дружба с Рохл. Они бранили и высмеивали его за то, что он связался с еврейкой. Его они называли «фертиком» и «Иваном-жиденком», а он на них даже не обижался и говорил только, что они – как сыновья Арона и нужно просто набраться терпения, потому что когда-нибудь они и сами всё поймут, раскаются в своем дурном поведении и будут просить у него, младшего брата, прощения.

Стало быть, две наши семьи связывало уже три большие дружбы: нашего отца и Юза, нашей мамы и Юзихи, нашей сестры и студента Ивана.

Но была между нашими семьями и еще одна, очень важная дружба.

Был у Федоркивых слабоумный мальчишка, которого все звали Благодарение-Богу. Лет четырнадцати от роду, он был широкоплечим, коренастым, с непропорционально большим девичьим лицом и выпученными стеклянными глазами. Когда его о чем-то спрашивали, он всегда улыбался, что-то бормотал, а потом преданно смотрел в глаза и говорил: «Благодарение Богу, благодарение Богу, благодарение Богу». Некоторым злым и глупым людям это давало повод для разных шуток. Они, к примеру, спрашивали: «Неужто ты и в самом деле скоро женишься на сельском священнике?» А в ответ только: «Благодарение Богу, благодарение Богу». «Неужто твой отец скоро помрет?» А он: «Благодарение Богу, благодарение Богу». «Правда, что твои братья забьют тебя на Пасху?» А он, как всегда, преданно глядя своими телячьими глазами и дружелюбно улыбаясь: «Благодарение Богу, благодарение Богу, благодарение Богу».

Подшучивали над ним только тогда, когда поблизости не было никого из Федоркивых, потому что братьев Федоркивых все боялись. Однажды они услышали, как сын старосты дразнил Благодарение-Богу, и избили его до полусмерти.

Мать, отец и братья Федоркивы очень любили Благодарение-Богу и всегда подкармливали его, а он все ел, ел и постепенно стал толстым, как откормленный поросенок.

В нашей семье был мальчик одного возраста с Благодарением-Богу, его молочный брат. В детстве он упал вниз головой с яблони, потерял речь и слух и с тех пор с одной стороны рос быстрее, чем с другой. Прошло несколько лет, и одно плечо у него было ниже другого, одна рука короче другой, и даже одна половина лица была меньше, чем другая. Как-то само собой получилось так, что он не участвовал в наших играх, несмотря на напоминания отца всегда брать его с собой. Характер у него сделался невеселым. Он смотрел на всех своими большими карими глазами, словно нищий, и все его жалели. Так его и прозвали: Рахмонесл, что означает «сострадание». И без какого-либо содействия со стороны вышло так, что Благодарение-Богу и Рахмонесл стали неразлучными друзьями. Где бы они ни находились, они всегда были вместе. Они могли часами сидеть и молчать, словно две лошади, а потом вдруг обнимались, начинали дурачиться, валяться по земле, иногда даже смеяться, а потом снова успокаивались и подолгу сидели молча. Друг с другом они делились всем, что имели, и иногда Рахмонесл приходил домой в рубашке Благодарения-Богу или Благодарение-Богу возвращался домой в курточке Рахмонесла. Время от времени их можно было видеть в хлеву или на навозной куче рядом со скотиной. Иногда они поколачивали друг друга, но по-своему, с остановками: один пинал другого, тот хватался за больное место, ждал какое-то время, а потом наносил ответный удар. Бывало, что они кусали друг друга за руку, ухо или нос, но не по злобе, а скорее из любопытства, потому что лица их при этом всегда оставались добрыми. Но самой любимой их забавой было стоять над колодцем и смотреть на свое отражение, строить рожи, смеяться и плевать в воду – плевать им очень нравилось.

Выходило, что две наши семьи были крепко связаны четырьмя дружбами: между старшими мужчинами, которые уже двадцать лет вели один и тот же разговор; между двумя женщинами, которые на протяжении тех же двадцати лет рожали детей и помогали друг другу их растить, так что у каждого ребенка было по две матери и по две кормилицы; между студентом Иваном и сестрой Рохл и между Благодарением-Богу и Рахмонеслом. Младшие дети всегда беспрепятственно играли во дворе у нас и у Федоркивых, делились друг с другом едой и говорили на одном языке.

Однако между взрослыми детьми наших семей, где-то от восемнадцати до тридцати лет, отношения были натянутыми. Нельзя сказать, чтобы они были врагами, но всегда присутствовали какие-то разногласия, всегда достаточно было искры, чтобы пороховая бочка взорвалась. По воскресеньям и в праздники все парни обычно собирались в трактире: сначала мирно шутили, потом кто-то ненароком отпускал бранное словечко, кто-то хвалился силой, кто-то подначивал. Потом уже мерялись мускулами и боролись друг с другом – поначалу в шутку, но вот уже кого-то ударили кулаком, кого-то схватили за чуб – и начиналась настоящая драка. Поначалу не в полную силу, со смехом, но потом становилось все жарче и жарче, в дело шли кружки и бутылки, стулья и лампы, подсвечники и ножки столов. Наконец вся эта куча-мала вываливалась на улицу, привлекая внимание зевак и увеличиваясь в размерах, словно снежный ком. Дрались стенка на стенку, лилась кровь, визжали бабы.

Староста всегда появлялся лишь по прошествии часа, когда наиболее благоразумные уже начинали успокаиваться и брататься друг с другом. Заключалось перемирие, и вскоре все снова оказывались в трактире: мирились, пили водку и пиво, со знанием дела обсуждали захваты и удары и с гордостью демонстрировали ссадины, порезы, раны, царапины и синяки. И снова все от души радовались друг другу, напивались и расставались друзьями – и оставались ими до тех пор, пока в один из воскресных или праздничных дней все не повторялось в точности так, как это было сегодня.

7

В пятницу в маленькую деревянную церковь набилось столько народу, что яблоку было негде упасть, а маленький круглый священник с низким лбом и жесткими, как щетка, волосами все говорил и говорил. Все знали, что вчера он был в гостях у помещика, ел там и пил, а домой вернулся с подарками. И сам он уже рассказывал прихожанам, что услышал в гостях, а именно что еврей Юнгерман, банкир, хочет арестовать помещичье имущество, а все евреи в пятницу вечером едят белую булку, рыбу и сливовый компот. Ну и конечно, что именно евреи распяли Спасителя! И несмотря на все это, среди прихожан находятся люди, которые живут с ними в дружбе, кормят грудью их детей и путаются с их бабами.

Он не назвал Федоркивых по имени, но все и так знали, о ком речь. Сыновья Федоркива тоже были в маленькой церкви. Они вполуха слушали подстрекательства священника и уже подумывали о рукопашном бое, которым наверняка завершится сегодняшний день.

Для нас, детворы, этот день был настоящим праздником. Лед на замерзшем и очищенном от снега ручье был гладким, как стекло. Вместе с нами пришел кататься и наш Рахмонесл, но как только появилась орава Федоркивых, Благодарение-Богу сразу же от них отделился – никто и не заметил, как Рахмонесл ушел вместе с ним. Сначала они играли в снегу, а потом прятались в нашем хлеву, где было тепло и можно было с головой зарыться в солому. Перед корчмой кипела жизнь: люди возвращались домой из церкви, и многие заходили пропустить по стаканчику. Народ победнее ждал снаружи, пока их пригласят выпить более состоятельные односельчане. Бабы стояли кучками поодаль. Кто-то уже успел купить бутылку, и стакан пошел по кругу: по старому обычаю люди пили и целовали друг другу руки, дружелюбно разговаривали и с каждым новым стаканом становились все добрее и ласковее.