banner banner banner
Вот идет человек
Вот идет человек
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вот идет человек

скачать книгу бесплатно


Когда мальчик начинал учить Хумеш, в семье устраивали праздник. И вот однажды в субботу вечером меня облачили в новую одежду, а родственники и соседи принесли свои карманные часы и цепочки, штук двадцать, если не больше, и все это богатство повесили на шею мне и еще одному маленькому мальчику, который должен был изображать экзаменатора. Мы оба стояли на покрытом скатертью столе, а вокруг нас в тесной комнате сидели и стояли учителя, родители, родственники и соседи и смотрели на нас с радостным волнением, ожидая начала представления. И вот представление началось.

Второй мальчик распростер свои ручки и сказал: «Хатиенух эс ройшху ве-авирехеха. Бен пойрес Йойсеф бен пойрес алейху[6 - Наклони свою голову, и я благословлю тебя. Росток плодоносный Иосиф, росток плодоносный Его (древнеевр.).]. Как Йойсеф-праведник полюбился Богу и людям, так и ты, мальчик, должен заслужить любовь Бога и людей».

И все хором: «Омейн, омейн, омейн!»

Теперь благословляющий начал задавать вопросы, а я отвечал:

– Что ты учишь, мальчик?

– Хумеш.

– Что значит Хумеш?

– Пять.

– Чего пять? Пять кренделей за крейцер?

– Нет, пять священных книг святой Торы.

– Какую главу ты учишь, мальчик?

– Ваикро.

– Что значит Ваикро?

– И позвал.

– Кто позвал? Шамес в шул тебя позвал?

– Нет, Бог позвал Мойше, чтобы дать ему законы жертвоприношения. Законы жертвоприношения священны, священ и я, маленький мальчик, поэтому ребе начал учить со мной Ваикро.

– Учи, мальчик, старайся! Покажи, на что ты способен.

И вот он уже подмигивает остальным, а те только улыбаются от радости и удовольствия.

– Ваикро… И воззвал Он… Эль-Мойше… К Мойше-рабейну… Леймор… Говоря…»

Тут меня прерывают на полуслове, и вот уже все идут ко мне с поздравлениями: «Мазл-тов, мазл-тов»[7 - Доброй судьбы (древнеевр.).]. Мама плачет от радости, счастья и гордости, соседки плачут с ней за компанию. Все так и норовят облобызать меня против моей воли, потому что мне кажется, что я уже почти взрослый. Я замечаю, что все смотрят только на меня, и стараюсь ни с кем не встречаться взглядом. Я знаю, что никогда прежде на меня не смотрело так доброжелательно столько народу и что все они пришли сюда только ради меня. И даже медовый пирог, который я ел в этот день, не был таким сладким, как сладкая радость в моем сердце.

После случая с бородой мы всем сердцем полюбили нашего высокого и худого учителя Шимшеле. Лучше всего в школе было зимой, когда мы учились по вечерам, а потом возвращались домой с фонарями в руках. О каждом предложении, а порой и о каждом слове ребе рассказывал целую историю, объясняющую его смысл. Говорил он и о святости печатного слова, и о толковании слов, и о том, что между слов. Он начинал: «Шимен ве-Лейви ахим…»[8 - Братья Шимон и Леви (древнеевр.).] И дальше рассказывал, что это были за братья, какие сильные, высокие и широкоплечие, а Лейви звали так потому, что однажды, когда он преследовал филистимлян и умирал от жажды в пустыне, на него напали львы. И тогда он схватил одну из львиц за морду и хвост, поднял ее над собой, напился молока из ее сосцов и отшвырнул ее в сторону. Шимен мог плечом сдвинуть с места целую гору, придавив ею своих врагов. И была у них сестра, очень красивая. И однажды, когда братьев не было дома, на нее напали филистимляне. Узнав, что филистимляне обесчестили их сестру, оба брата пришли в их город и изрубили своими мечами всех мужчин, а сам город сожгли. Так они отомстили за поруганную честь сестры. А в другой раз мы учили: «Ве-ани, Янкев»[9 - И я, Иаков (древнеевр.).], – и вот уже мы ловили каждое слово нашего учителя, а он рассказывал на простом, понятном нам всем идише: «И вот я, Янкев, умираю в Египте и заклинаю тебя, сына моего Йойсефа, после смерти не оставить меня здесь, а отнести в землю Ханаанскую и похоронить меня там, хотя сам я похоронил твою мать Рохл на дороге в Вифлеем и даже не отнес ее в город. Ты, может, думаешь, что тогда шел дождь или что земля была тяжелой? Но я отвечу тебе: нет, земля была сухой, легкой и ноздреватой. Это было после того, как я отработал назначенную мне плату у Ловна: семь лет за Лею, семь – за твою мать Рохл. Мы отправились в путь, но Ловн догнал нас и вернул, утверждая, будто мы украли у него его божков. Меня возмутили его подозрения, и я воскликнул: „Пусть умрет тот, у кого найдутся твои боги!“ И гляди-ка – божки были у твоей матери Рохл, и она умерла! И я похоронил ее там же на поле, на дороге в Вифлеем. Ты спросишь почему, сын мой? Я скажу тебе: мне было пророческое видение. Я видел, как наш народ идет через пустыню, одинокий, покинутый, убитый горем. И тогда люди увидят могилу матери Рохл и станут искать у нее утешения, плача и причитая: „Мать Рохл, смотри, что стало с твоими детьми!“ И тогда мать Рохл пойдет прямо на небо к Господу Богу и скажет Ему: „Отец наш небесный, что делаешь Ты с моими детьми?“ И Господь Бог ответит ей: „Я наказываю их“. И мать Рохл спросит: „За что ты наказываешь их?“ И Господь Бог ответит: „Я наказываю их за то, что они танцевали перед золотым тельцом“. Тогда мать Рохл скажет: „Отец наш небесный, позволь рассказать Тебе одну историю. Когда Янкев пришел ко мне свататься, он был высоким и сильным, а взгляд его светился умом. Встретившись у колодца, мы сразу полюбили друг друга. Но отец мой Ловн был умным, хитрым и по-крестьянски находчивым человеком, и он хотел сначала сбыть с рук Лею, а она была маленькая, страшная, рябая и ко всему еще и шепелявила. И когда наступила ночь, он позвал Янкева в комнату, а мне велел спрятаться под кроватью и отвечать за Лею, чтобы Янкев подумал, что Лея – это я, а я – это Лея, и так он и выдал ее замуж. Я же любила Янкева всем сердцем и всей душой, но все равно не завидовала бедной Лее. А ведь я была лишь несчастным человеческим существом из плоти и крови, но все равно не испытывала зависти. А Ты, великий Бог, творец всех миров, ты позавидовал золотому тельцу“. И Бог ответит: “Иди, дочь моя Рохл, иди и утешь твоих детей, скажи им, что Я их никогда не оставлю“».

О Мойше-рабейну у нашего учителя всегда находились новые истории и пояснения к ним. Однажды он попросил нас полдня ничего не пить из-за одной очень важной истории, которую он собирался нам рассказать. Мы его послушались, и когда он заметил, что у некоторых из нас уже пересохли губы от жажды, он предложил нам воды и сказал: хорошую историю нужно не просто слушать ушами, чувствовать сердцем и понимать разумом. Хорошую историю можно ощутить всем телом, как голод или жажду. Сегодня он попросил нас не пить, чтобы мы, томившиеся по воде полдня, смогли понять, как тяжело было Мойше-рабейну и всему народу сорок лет бродить по пустыне, где не было ни ручья, ни колодца. И он начал свой рассказ о скитаниях Мойше-рабейну и нашего народа по пустыне: «Сорок лет вел Мойше-рабейну свой народ по пустыне. Люди выбились из сил, отчаялись и утратили веру в Землю обетованную. Они пали духом, бранились меж собой и мечтали вернуться в рабство, где они ежедневно получали свою рабскую похлебку.

Дисциплина была подорвана, и Мойше-рабейну забеспокоился. Он то и дело смотрел на небо, и вот однажды с неба прогремел гром и засверкали молнии, и все уже знали, что это Господь зовет к себе Мойше-рабейну. Мойше-рабейну исчез, а когда вернулся, то собрал весь народ и сказал: „Вот что повелел Господь: пусть сегодня каждый юноша, каждый мужчина и каждый старик возьмет лопату и выкопает себе могилу, а вечером ляжет в нее, не спрашивая, зачем и почему, потому что так повелел Господь“.

И все юноши, мужчины и старики выкопали себе могилы и вечером легли в них, как им через Мойше-рабейну повелел Господь. И когда на следующее утро взошло солнце, две трети остались лежать в своих могилах, и лишь одна треть поднялась из могил, и Мойше-рабейну сказал: „Таково было слово Господне: малодушные и трусливые, маловерные и боязливые останутся лежать в своих могилах, а сильные и отважные, смелые и бесстрашные, мужественные и верящие в Меня проснутся обновленными и исполненными новой силы и вступят в обетованную землю Ханаанскую“».

Усталым человеком был наш учитель Шимшеле Мильницер, а ученики его все как один были бедны. У него самого дома были семеро по лавкам, и он целыми днями бегал по городу, одалживая у соседей то одно, то другое. У нас он всегда брал хлеб – в качестве платы за обучение, но никаких расчетов никто не производил, так как отец считал, что нет более богоугодной сделки, чем обмен хлебом и Торой, а судя по тому, сколько хлеба получил от нас учитель, мы и сами уже должны были стать если не учителями, то, по крайней мере, очень умными людьми.

Иногда мы устраивали себе маленький праздник. В хедере нас было пятнадцать-двадцать детей, и каждый приносил что мог – один или два крейцера. Мы покупали белый хлеб, селедку, сливовый мусс, мед и немного водки для ребе. Мы сидели с ним за столом, и он обращался с нами как со взрослыми, как с равными, а бывало, что мы покупали немного больше водки, чем обычно, и тогда наш учитель становился разговорчивым и объяснял нам, почему он никогда не поднимет руку на ученика, как это делают другие учителя. Он говорил, что всегда вспоминает Мойше-рабейну и Йешуа – величайшего учителя и величайшего ученика со времен сотворения мира. Ну а после третьего стаканчика на лице его впервые появлялась веселая улыбка, и он начинал рассказывать: «Вообще-то, это история произошла между Отцом Небесным, Мойше-рабейну и Йешуа. Однажды Господь позвал Мойше-рабейну на гору Нево и сказал ему, смущаясь: „Вот что, друг мой, ты уже довольно намучился со своим народом. Думаю, тебе пора уже наконец отдохнуть и прийти ко мне на небо. Как думаешь, сын мой?“ Мойше-рабейну посмотрел на Него удивленно и ответил: „Нет, пожалуйста, не сейчас. Сперва я должен привести их в Землю обетованную. Потом – с удовольствием. А сейчас прости, Господи, я очень спешу“. И ушел.

Через некоторое время Господь снова позвал его и сказал: „Знаешь, Мойше, на небесах так скучно. Мои ангелы уже давно репетируют в своем оркестре духовых и струнных инструментов и хотят праздника. Они все время спрашивают меня, когда же они наконец смогут устроить тебе торжественный прием. Ты же знаешь, сын мой, как мы все тебя любим“.

„Да-да, – отвечал Мойше-рабейну, – я знаю, Отец, знаю, но посуди сам: что бы ты сказал, если бы посреди шести дней творения кто-нибудь вдруг оторвал тебя от работы? Ты лучше других знаешь, что работа, раз уж ты ее начал, должна быть доведена до конца. Прости, о Господи, но я надеюсь, что Твои небеса и ангелы никуда от меня не уйдут. Ну и во-вторых, я постараюсь, с Твоей помощью, закончить все поскорее и тогда с удовольствием приму Твое приглашение в вечность“. И он снова ушел.

Через некоторое время Господь снова позвал Мойше-рабейну, и тот уже с порога заговорил сам: „Отец мой, я знаю, что ангелы скучают и хотят праздника и что меня ждет золотой трон, или там было что-то другое? Но я уже почти закончил свою работу, почти дошел до Ханаана. В чем дело? Отец, говори со мной, пожалуйста, без обиняков, откровенно. Сегодня я ужасно спешу“. И Господь в его извечной доброте и спокойствии улыбнулся и сказал: „Мойше, откровенность за откровенность. Ты знаешь, что я был с тобой, с тобой сейчас и буду с тобой всегда, но и мне приходится придерживаться определенных закономерностей. Скажу тебе совсем откровенно. Посмотри, у тебя есть ученик, Йешуа, и он уже сорок лет сидит на своей скамеечке и слушает тебя, во всем тебе подчиняется и все для тебя делает. У него самого уже длинная борода с проседью, а он все ждет и ждет. И я уже должен сделать твоего ученика Йешуа учителем и правителем твоего народа. Теперь ты все знаешь, сын мой“. Мойше-рабейну поднял глаза на Господа и спросил: „Это все? Почему ты мне сразу не сказал? Назначай его учителем и правителем, а мне позволь сидеть на его скамеечке и смотреть, просто смотреть издалека, какие плоды принесет моя работа“. И Господь сказал: „Хорошо, Мойше, сын мой, в этой просьбе я тебе не могу отказать. Иди, а я всегда буду хранить и защищать тебя“.

И когда Мойше-рабейну вернулся, с неба прогремел гром и засверкали молнии. Его ученик Йешуа встал со своей скамеечки, зная, что это Господь зовет его к себе, и пошел на гору Нево, и Господь говорил с ним, а народ благоговейно ждал его возвращения. Вернувшись, он прямиком направился в святилище, и все видели сияние вокруг его головы и знали, что это потому, что его сегодня поцеловал Господь. А перед святилищем Мойше-рабейну схватил Йешуа за руку и спросил: „Слушай, Йешуа, что Он тебе сказал?“ Но Йешуа высвободил руку, повернулся в сторону святилища, чтобы продолжить свой путь, и на ходу бросил через плечо: „А ты мне когда-нибудь рассказывал, что Он тебе говорил?“ Мойше-рабейну так и остался стоять, а Йешуа вошел в святилище, и весь народ вместе с ним.

И никто не заметил, как пристыженный Мойше-рабейну, сгорбившись, быстро-быстро пошел задворками на гору Нево. Господь уже ждал его, и Мойше-рабейну поднял свои глаза на Господа и сказал: „Возьми меня к себе, Отец“».

«Теперь вы понимаете, почему я обращаюсь с вами не как с маленькими детьми или учениками? – спросил наш учитель Шимшеле Мильницер. – Никогда нельзя знать, кто ученик, а кто – учитель. Когда-нибудь один из вас станет великим учителем, и тогда я снова буду его учеником. Вот вы сидите здесь, смотрите на меня и слушаете, как настоящие мужчины. А у меня такое чувство, будто я еще вчера ходил в хедер. И однажды я, еще ребенком, лег спать, а проснулся на следующий день уже с бородой, и у меня самого уже полная комната детей. И поздно уже учиться какому-нибудь ремеслу. Посмотрите на столяра, сапожника, портного, пекаря. Им не надо ходить с протянутой рукой (сам он, наш учитель, каждый вторник ходил попрошайничать и ужасно от этого страдал). Выучитесь какому-нибудь ремеслу как можно скорее, потому что в один прекрасный день или утро вы тоже проснетесь с густой бородой, и у вас у самих будут дети и забот полон рот, как у меня и у ваших отцов».

После этого он обычно пел красивые, мелодичные песни и рассказывал страшные истории про духов, чертей и неприкаянные души, которые по ночам встречаются на перекрестках. И когда мы после этого уже поздним вечером возвращались домой с маленькими фонарями в руках, на перекрестке я остановился и закричал: «Ведьмы, духи черти, все сюда, все сюда! А теперь прочь отсюда! Прочь отсюда!» Все так и задрожали от страха и, стуча зубами, скорее побежали по домам. Я дрожал вдвойне: от страха перед нечистой силой и перед собственной смелостью. Но ощущение того, что другие думали, будто я не боюсь, давало мне такую уверенность, что я повторял свою выходку снова и снова. Каждый вечер мои однокашники уговаривали меня не призывать нечистую силу. Они приносили мне старые кости, кусочки железа и пугови-цы. Они отрезали пуговицы от своих костюмчиков или от костюмов своих братьев и отцов, но, оказавшись на перекрестке, я не мог удержаться и, забыв обо всех договоренностях, снова призывал духов, наслаждаясь страхом своих друзей. Что поделаешь, я был всего лишь маленьким, милым невинным ребенком.

Так продолжалось до тех пор, пока мой учитель не отвел меня в сторонку и не сказал мне: «Я знаю, знаю, что ты гораздо смелее и смышленее других детей, но именно поэтому ты должен защищать их, а не пугать. Впрочем, я не вмешиваюсь в ваши дела и полагаюсь на твой собственный разум». И тогда я понял, что он прав, и больше никогда этого не делал, но поступал я так главным образом из любви к нашему учителю Шимшеле Мильницеру, ради которого мы были готовы на все.

13

Нам рассказывали, что один еврей, господин Гирш, так разбогател, что сам кайзер пригласил его в Вену, предлагал ему разные почести и высокие должности, но господин Гирш сказал ему: «Спасибо, великий кайзер, но я не могу всего этого принять».

«Почему?» – удивился кайзер.

И тогда господин Гирш сказал: «Великий кайзер, Бог дал мне богатство, а ты хочешь дать мне почетные титулы, но в твоей стране, в Галиции, так много маленьких еврейских детей, чьи родители так бедны, что не могут ни прокормить, ни одеть, ни выучить своих чад. А раз уж мне выпало счастье говорить с тобой, то позволь мне просить у тебя разрешения построить на мои деньги школы, чтобы все эти дети чему-нибудь научились и выросли достойными людьми, а твоя армия тогда пополнилась бы умными и смелыми солдатами». На что кайзер отвечал: «О, это мне по душе, это мне очень даже по душе, мой дорогой барон Гирш».

Домой господин Гирш вернулся уже бароном, и по всей Галиции, не исключая даже Городенку, он основал школы барона Гирша. С хедером школу барона Гирша было не сравнить. В хедере было темно и грязно, зато Шимшеле Мильницер любил нас и говорил с нами «как с ровней». В школе было светло и чисто, зато учителя обращались с нами как со зверьками и били нас. Но тот, кто учился в школе, получал фуражку с лакированным козырьком, тот, кто учился хорошо, – еще и брюки, тот, кто учился еще лучше, получал в придачу жакет, а уж самые отличники наряжались как настоящие франты: у них были даже рубашки и носовые платки. В школе следили за тем, чтобы мы приходили на занятия чисто одетые и умытые, даже сапоги следовало чистить до блеска. В противном случае нас отправляли домой, а это был позор. Учителя одевались по-европейски, говорили по-польски, а нас нещадно били. Если кто-то плохо сделал домашнее задание или неправильно отвечал на вопросы, он должен был вытянуть руки ладошками кверху, и учитель бил по ним линейкой. Некоторые учителя били чисто механически, и это было не очень больно, но один, господин Визельберг, который учил нас писать и читать на идише, бил острой стороной линейки. Это был первый злой человек в моей жизни. У него была желтоватая раздвоенная борода, как у кайзера Франца Иосифа, и он по любому поводу смотрелся в зеркало и расчесывал ее. Особенно он любил делать это после того, как задаст кому-нибудь очередную порцию побоев; лицо у него при этом становилось красным, как задница макаки, он смотрелся в зеркало, причесывался и прихорашивался. На кафедре перед ним лежали линейка, очень тонкая трость для битья, расческа и зеркало. Иногда он велел провинившемуся ученику лечь на скамейку и бил его этой тростью. Дети, ожидавшие наказания, обычно запихивали под штаны маленькие подушечки или просто какое-нибудь тряпье. Если учитель обнаруживал эту хитрость, то ученику приходилось снимать не только штаны, но и подштанники, и тогда уже удар приходился по голому телу, а это было очень больно и к тому же унизительно. Господин Визельберг был непревзойденным мастером этой процедуры, и за это мы его так ненавидели, что никогда не разговаривали с его детьми, которые тоже ходили в нашу школу. Он являлся на занятия не учить, а только бить. Впрочем, в этой школе все учителя били учеников, даже госпожа Хамейдес. И это нас особенно злило. Мы, как могли, сопротивлялись заведенным порядкам. Зимой мы приносили в класс куски льда или маленькие, твердые снежки и устраивали настоящие побоища, а весна была для нас временем майских жуков. Мы приносили их в класс сотнями и выпускали по условленному знаку. Их жужжание не утихало ни на секунду, Хамейдес выходила из себя и начинала кричать, а мы делали невинные лица и радовались происходящему. Однажды на перемене мы засунули жуков ей в перчатки, по одному в палец, и когда, уходя из класса, госпожа Хамейдес стала натягивать перчатки, она завизжала от ужаса, а мы завизжали от радости. Она позвала директора Берласа, длинного, худого, мрачного господина с бледным лицом и закрученными вверх усами, и он оставил нас в классе до позднего вечера. Только один учитель во всей школе не поднимал на нас руку. Звали его Дрейфус. Он даже давал конфеты тем, кто помогал ему донести до дома тетрадки. Когда он неожиданно для всех умер, кто-то написал на его могиле:

Если б бороду не брил,
Прямо в рай бы угодил.

Все остальные учителя обращались с нами как с малолетними преступниками. Но нарядная форма по праздникам, вкусный густой фасолевый суп зимой и игры после занятий помогали нам это пережить. То хорошее, что сделал для нас барон Гирш, его учителя все же не смогли уничтожить полностью.

Жизнь нашей семьи теперь была более упорядоченной, потому что у каждого было дело, была работа. Мы, дети, вставали в четыре утра крутить рогалики и формовать венские розанчики. В шесть часов мы разносили соломенные корзины с выпечкой покупателям и на рынок. В восемь мы шли в школу. Под ногтями у меня всегда оставалось тесто, и я с гордостью показывал его своим приятелям и хвалился тем, что работаю по ночам, как взрослый. Мой брат Шабсе, который был старше меня на год, всегда выглядел усталым и несчастным, а его глаза всегда были красными от недосыпания. В свободное время он учил уроки и не играл с нами на улице, но, когда его вызывал учитель, он неуверенно и боязливо мямлил что-то в ответ, так что только я один мог понять, что он говорит. Он садился на свое место, сгорая от стыда и смущения, и если после него вызывали меня, я без зазрения совести громко повторял то, что он только что сказал, и получал незаслуженную похвалу. Мой бедный брат Шабсе. Мы сидели в третьем ряду, а рядом со мной сидели два розовощеких избалованных мальчика, дети барона Юнгермана, – один мой ровесник, другой – ровесник моего брата. У них были белокурые локоны до плеч, одеты они были в светло-голубой и розовый матросские костюмчики. Каждый день они приносили с собой в школу что-нибудь вкусное: белый хлеб с холодной курятиной, булочку с маслом и вареньем или медом, сладкий кекс с изюмом, да еще и намазанный сверху маслом, а кроме того, фрукты – вишни, черемуху, яблоко, грушу или персик. Однажды на перемене я, как всегда, умирал от голода и не мог отвести глаз от их пиршества. У меня так и текли слюнки при взгляде на все эти лакомства, и тогда я спросил маленького Юнгермана, не поделится ли он со мной чем-нибудь. «Нет», – ответил он, бросив на меня холодный, равнодушный взгляд, и снова принялся за еду. Я почувствовал, как кровь ударила мне в голову. Мне было стыдно за то, что я попросил, и за то, что он отказал мне. Я возненавидел обоих братьев и с тех пор только и думал, как бы им насолить. Я тайком приносил в школу сажу и размазывал ее по столу так, чтобы они испачкали одежду и тетрадки. Я клал острые камешки на скамью, они садились на них и вскакивали, разозленные. Однажды я подложил своему соседу по парте крошечный гвоздик, он сел на него и закричал от боли. Все засмеялись, а я сделал невинное лицо. Как-то раз я заранее знал, что госпо-жа Хамейдес вызовет меня отвечать. Я достал чернильницу из углубления в столе, проверил, что она полна до краев, и осторожно поставил ее так, что, когда я вскочил, услышав свою фамилию, чернила фонтаном брызнули на моего соседа. Его розовое лицо, его светлые локоны, его белый матросский костюмчик – все было в чернильных пятнах. Класс заходился от смеха, маленький Юнгерман плакал, учительница утешала его, а я напустил на себя грустный, смущенный вид, но в животе у меня разливалось сладостное чувство – послаще самого сладкого кекса с изюмом и маслом… Конца и края этому не было. Однажды я опоздал и, садясь за парту, больно пнул маленького банкира острым локтем под ребро – мол, подвинься. В другой раз, вставая, я «случайно» изо всех сил наступил ему на ногу. Я придумывал всё новые пакости, а он всегда смотрел на меня с испугом, ожидая от меня очередной. Но однажды на перемене он подошел ко мне и робко спросил: «Почему ты не попросишь у меня чего-нибудь снова?» На что я ответил: «А ты бы мне дал, если бы я попросил?» Тут подошел и второй брат: «А ты попроси». Тогда я сказал: «Ну, угости меня чем-нибудь!» И не поверил своим глазам: у них был для меня целый завтрак и даже большая груша в придачу. Отныне я каждый день получал от них что-нибудь вкусное и в школу ходил с огромным удовольствием. Чернильница отныне оставалась на положенном ей месте, на скамейке не было ни камешков, ни гвоздиков; опаздывая, я садился за стол осторожно, чтобы, не дай бог, не толкнуть соседа своим острым локтем. А уж о том, чтобы наступить ему на ногу, и речи быть не могло. Постепенно мы стали друзьями, и после школы я брал обоих братьев с собой на рынок воровать фрукты. Мы вооружались длинными рейками с гвоздем на конце и, когда продавщица отворачивалась, накалы-вали на гвоздь яблоко или грушу, и вот она уже у нас в кармане, а нас и след простил. Мы были маленькой организованной бандой, разорявшей окрестные сады, а если где-то случался пожар, мы спешили «на помощь» и тырили все, что попадало нам под руку, как сороки. В кузне, когда никто не видел, мы «находили» маленькие кусочки железа, подковы, гвозди и продавали их Мортке, торговцу старым железом, который, судя по тому, сколько он нам платил, отлично знал, откуда у нас все это. Мортке, сам того не ведая, подсказал нам одну хитрую мысль. Свои дела мы всегда проворачивали впятером или вшестером. Одни из нас показывали Мортке добычу и торговалась, а другие в это время воровали куски железа из его же лавки, чтобы потом ему же продать их. Бывало, что он покупал у нас одну и ту же подкову или одни и те же гвозди дважды, а то и трижды, и это нас ужасно веселило. Однажды мы так раздухарились, что стащили в его лавке старый самовар и тут же предложили ему купить его. На этот раз Мортке заподозрил неладное, посмотрел на нас, посмотрел на то место, где только что стоял самовар, и начал вытаскивать из брюк кожаный ремень. Мы запустили самоваром ему в голову и убежали. С тех пор никаких гешефтов у нас с ним не было.

Однажды к нам домой пришел частный учитель детей банкира Юнгермана и заявил моему отцу, что я не только сам ворую, но и пытаюсь сделать ворами детей его хозяина. Отец выставил учителя за дверь, сказав, что он ошибается, так как его дети – честные и порядочные люди. Он, мол, и слышать ничего не хочет, пока учитель не приведет неопровержимых доказательств, а пока пусть поостережется распространять грязные сплетни о его семье. Когда учитель ушел, отец выпроводил из комнаты всех, кроме меня, и сказал: «Я верю каждому слову из того, что сказал этот человек, но теперь хочу услышать это от тебя. Скажи мне: правда это или нет? Ведь ты учишься у богобоязненного человека Шимшеле Мильницера, а в Торе написано: „Не укради“, и пока тебе не исполнилось тринадцать, за твои грехи Бог накажет меня и ребе. Скажи мне, правда это или нет, и говори сразу, сколько розг ты заслужил». Я ответил «правда» и попросил себе двадцать пять ударов, но отец сказал: «Хорошо, сын, ты пока еще не вор, потому что воры – они еще и вруны. Пообещай мне никогда больше так не делать, а от тех двадцати пяти розг, что ты попросил, я тебе освобождаю». Тут все вернулись в комнату, и отец сказал: «Этот Юнгерман сам тот еще вор. Он ворует у Бога, у мира и у людей, потому и боится, что его дети тоже станут ворами. Мы же – честные люди, и нам бояться нечего».

Тогда я не понял, что имел в виду мой добрый умный отец, но если есть рай, то сейчас он сидит там наверху, улыбается и думает про себя: как много времени должно пройти, прежде чем такой вот ребенок начнет понимать такие простые вещи.

14

В Городенке было несколько городских сумасшедших, но из них один только Мойше приносил пользу людям: он был водоносом. Высокий и широкоплечий, всегда погруженный в себя, Мойше, как правило, ни с кем не разговаривал… Если же кто-нибудь о чем-нибудь спрашивал его, чтобы посмеяться над его беспомощностью, а такое случалось нередко, он обычно отворачивался в сторону и отвечал, стараясь не смотреть собеседнику в глаза. Ответы его были короткими. Он с трудом подыскивал слова, которые мучительно рождались в нем, и всегда среди них одно или два были лишними. Однажды, когда мы, маленькие уличные мальчишки, проходили мимо бани, оттуда послышались брань и плач Мойше. Мы подумали, что кто-то напал на него и душит, а он сопротивляется изо всех сил – с таким отчаянием и напором Мойше извергал из себя обрывочные, странные слова. Мы потихоньку открыли окно, заглянули в него и увидели необычную картину: в центре полутемного зала стоял Мойше. Он оцепенело смотрел перед собой, размахивал руками и спорил с невидимым противником: «Лестница выросла до небес… И молнии полетели на паршивые головы!.. И из-за этого бить окна?.. Целыми колодцами плевали в лицо… А на десерт засовывали в глотку бревна… И из-за этого бить окна?.. Большим пальцем закопали Талмуд… Надругались над небесами, украли их синеву… И из-за этого бить окна? Бить окна?.. Бить окна?..» – тихо повторял он снова и снова. Мы сначала оцепенели, напуганные этим представлением, но через несколько секунд уже передразнивали Мойше: «С лестниц паршивые головы полетели в небеса… Бить окна, Мойше, бить окна?.. Глотали и изрыгали колодца с бревнами… Мойше, бить окна? Поруганный Талмуд в голубых небесах… Из-за этого бить окна, Мойше? Мойше, бить окна?» Он же, заметив нас, тотчас же успокоился, равнодушно растянулся на полу и закрыл глаза, будто ничего и не случилось. Скоро и мы оставили его в покое: нас ждала сотня других детских проказ. Но с этого дня мы, а вместе с нами и весь город, называли его Мойше-бить-окна. Мойше-бить-окна ходил в лохмотьях, но его лохмотья были не такие, как у других городских сумасшедших. Они не были грязными, а тряпки вокруг ног всегда были тщательно обвязаны веревками. Зимой и летом он ходил босиком, и можно было увидеть его красивые, изящные ступни. Когда Мойше-бить-окна хотел есть, он набирал в бане два бидона воды и разносил ее по домам. Менял воду на еду. Но чаще всего он носил воду пекарю, а тот давал ему за это буханку вчерашнего хлеба. Он был не самым надежным водоносом, потому что разносил воду только тогда, когда хотел есть. Как только голод утихал, он переставал носить воду и искал себе укромное местечко или в бане, или у кого-нибудь в амбаре, где любил лежать на соломе и тихонько разговаривать сам с собой. Он что-то бормотал, потом задерживал дыхание и уже совсем неслышно приводил встречные доводы. Когда ему докучали мы, уличные мальчишки, он просто не замечал нас. Но если к нему приближался взрослый бродяга, Мойше-бить-окна становился опасным и агрессивным: он скалил свои белые зубы, а его черные глаза так и сверкали на заросшем темном лице. Бродяги боялись его крепких кулаков и обходили стороной.

У Мойше-бить-окна, как у яркой индивидуальности, был особый стиль жизни. В Городенку он явился издалека, и никто не знал, откуда он родом. От него исходило подлинное внутреннее достоинство. Казалось бы, нет ничего горше и печальнее судьбы городского сумасшедшего. И все же каждый знал, что Мойше-бить-окна на голову выше любого обычного горожанина, ну а по сравнению с другими юродивыми он был настоящим аристократом… Однажды на Пасху кто-то подарил ему чистую рубашку и пиджак. После обеда умытый и нарядно одетый Мойше прогуливался по Нижним переулкам и выглядел непривычно хорошо. Обыватели, сидевшие перед домами, стоявшие в дверях или глазевшие в окно, пялились на него так, будто видели его в первый раз. Женщины краснели от смущения, а мужчины смотрели с завистью. Простой рабочий люд завидовал его широким плечам, а люди образованные – благородному выражению лица. Никто в тот раз не осмелился бы насмехаться над ним. Пошли разговоры о том, что Мойше-бить-окна – не абы кто и уж точно не сумасшедший. А когда он исчез из виду, жители Нижних переулков стали собираться в группы и обсуждать увиденное. Благочестивая Ханна-Рохл, жена хазана, клялась, что своими глазами видела у Мойше свечение над головой. Кривой Йозя, чахоточный, постоянно кашлявший портной, клялся остатками легких и своими семью детьми, что Мойше-бить-окна – ламедвовник, то есть один из тридцати шести тайных праведников. А ломовой извозчик Хаим Занка зашел еще дальше: перед таким в один прекрасный день откроется дорога на Небеса, и если выяснится, что жители Городенки плохо с ним обращались, то ему достаточно будет один раз обрушить на город небесный бич, и от Городенки ничего не останется! Да, поддержал его кто-то, тут уж не ошибешься, каждый видит, какая великая сила сокрыта в нем – настоящий ламедвовник. А это что-нибудь да значит, ведь на нем держится тридцать шестая часть всего мира!..

На самом деле Мойше был никаким не ламедвовником, а простым парнем из галицийского местечка Броды, что у самой русской границы. Там он собирался жениться на Ханне-Шифре, работнице из дома богатого лавочника господина Горовица. Но случилось так, что слабая здоровьем мадам Горовиц в один прекрасный день умерла, и тучный вдовец, шутки ради и назло всему городу, решил взять в жены свою пышногрудую и широкобедрую работницу.

И вот в их брачную ночь, когда молодоженов, согласно обычаю, проводили в спальню, Мойше перебил в их доме все окна и, покрытый несмываемым позором, бежал в Городенку. Здесь он стал сумасшедшим, здесь носил воду, когда хотел есть, и спал в бане или в стогу сена. Но в ту Пасху, когда кто-то подарил ему чистую рубашку и чистый пиджак, можно было подумать, будто он и впрямь ламедвовник. Но мы-то знали, что никакой он не ламедвовник. Он был всего лишь бедняком, и дети, а за ними и все горожане называли его Мойше-бить-окна.

15

В каждом беспорядке присутствует определенный порядок. В хаотичной жизни нашей семьи тоже была своя система. Так, старший брат отдал отцу приданое жены, чтобы тот смог открыть пекарню, а сам остался в деревне и жил там так же, как до этого жили мы все. Его жена рожала каждый год, лицо у брата сделалось таким же обеспокоенным, как у отца, а на лбу у него появились точно такие же глубокие морщины.

Однажды озорной брат Янкл сложил вещи в свой деревянный чемоданчик и сел вырезать новую трость из ароматной ветки черемухи. Отец подошел к нему и спросил, что он задумал. Янкл сказал, что в Венгрии, в городе Мишкольц, умирает один очень богатый бездетный человек, и вот он послал за ним, желая сделать его своим наследником. Отец ухмыльнулся и спросил, почему же этот человек послал именно за ним, и Янкл ответил, что кто-то рассказал этому богатею, что есть, мол, такой весельчак, а тот хотел еще разок посмеяться перед смертью и позвал его, потому что он знает тысячу веселых трюков. И Янкл начал чревовещать, вращать глазами, выворачивать колени коромыслом, лаять, как собака, мычать коровой и кукарекать. Отец спросил, когда же он вернется, а Янкл достругал свою черемуховую тросточку и, уже не глядя на отца, серьезным и печальным голосом ответил: «Когда? У этого человека полные кладовые золота». После его смерти, когда Янкл пересчитает все свое богатство, он вернется на четверке лошадей, а отцу в подарок привезет полную телегу золота. После этого он взял свой чемоданчик, сказал, что еще вернется попрощаться, и исчез. Он так никогда и не вернулся, и мы никогда ничего о нем не слышали, но если кто-то о нем спрашивал, мы говорили: «Ах, Янкл, он у нас счастливчик, получил свои миллионы в далекой Венгрии, ходит теперь в бархате и шелках и пересчитывает свое богатство, а когда закончит, вернется домой и возьмет нас всех к себе, чтобы и мы стали такими же счастливыми, как он». Всю свою жизнь мы ждали, когда вернется Янкл, но он даже ни разу не написал нам, и мы больше никогда о нем не слышали…

Второй по старшинству брат, Авром, как ушел однажды с извозчиками во Львов, так там и остался. Через какое-то время он приехал домой одетый по-городскому, с подарками и счастливой улыбкой и попросил отца отправиться с ним, потому что во Львове он нашел себе невесту и хотел показать людям, что родился не под забором, – отец своим присутствием должен был украсить его свадьбу. Отец был горд и растроган. Он надел субботнее платье и поехал с Авромом. Вернувшись, он рассказывал удивительные вещи: какая красавица у Аврома жена, какой большой город Львов, а еще что Авром торгует фруктами и водится с уважаемыми людьми, и там никто его не дразнит и никто над ним не смеется; все люди живут дружно и зарабатывают больше, чем в Городенке, у каждого есть дело и нет времени судачить друг о друге и подтрунивать над соседями. Что тут скажешь? Львов действительно был огромным городом. Рассказ отца произвел на нас такое впечатление, что каждый теперь втайне лелеял мечту сбежать из Городенки в те большие города, где у всех есть работа, где люди приветливы и ни у кого нет времени для сплетен и глупых шуток.

Так отчий дом покинули четверо старших братьев: сначала ушел Шмуэл, потом в деревне остался Шахне Хряк, затем Янкл отправился считать свои миллионы, а после него Авром нашел себе жену во Львове.

После того как мы открыли пекарню, домой приехала сестра Рохл. Она рассказала, что живет у сестры отца, тети Тойбе, в Визнице и учится на модистку. Она и вправду умела теперь делать веселые шляпки из проволоки, ткани и соломы. Никто не спрашивал ее об Иване. Все были рады, что она дома и что добрая репутация нашей семьи не испорчена. Сестра повзрослела и стала еще краше. Каждое воскресенье к нам в дом набивалась целая толпа ее ухажеров: чтобы иметь предлог приходить к сестре в гости, они пытались подружиться с нами – ее братьями. Мы очень переживали, потому что были невысокого мнения о девушках, встречавшихся с парнями. Как братья и как будущие мужчины, мы беспокоились за репутацию семьи, а кроме того, просто ревновали. Сестре же до нас не было никакого дела. Она только смеялась, стреляла своими сияющими черными глазами и показывала свои белоснежные крупные зубы. Ее круглое лицо с глубокими ямочками на щеках постоянно заливалось краской. Рохл смеялась в ответ на каждую глупость, сказанную ухажерами, ржала, как дикая кобыла. Мы страдали и уже почти ненавидели ее, потому что знали, какие грязные словечки эти парни отпускают о других девушках. И вот однажды мы услышали точно такое же замечание о нашей сестре. Тому, кто его сделал, мы пробили камнем дыру в черепе, потом пришли домой и в приступе ярости оттаскали за косы красавицу-сестру. На крики прибежал отец и разнял нас. Мы плакали, плакала и Рохл. Мы объяснили отцу, что не хотим, чтобы наша сестра стала шлюхой. Отец наказал нас и запретил даже думать о том, что в нашей семье такое возможно. Больше мы об этом не говорили, но и Рохл после того случая, казалось, стала осторожнее, потому что отец тогда долго гулял с ней по городу и разговаривал. Теперь она сидела в нашей лавке на рынке и продавала выпечку, которую мы, младшие, приносили в корзинах из пекарни. Прошло немного времени, и мы нашли у нашей сестры Рохл носовые платки, где было вышито ее имя и имя того парня, с которым она втайне от нас крутила любовь. Снова разразился скандал, и Рохл окончательно сбежала к тетке в Визницу.

Теперь самым старшим братом в доме стал Лейбци. Ему было всего шестнадцать, но выглядел он старше, потому что был высоким и широкоплечим, а еще медлительным и неповоротливым. Он только в пять лет начал ходить и говорить и всегда был самым толстым ребенком в семье. У него были светлые волосы, одежде он не придавал никакого значения, зато любил поесть и ночью, когда все спали, готовил себе разные вкусные вещи, которыми угощал и меня. Лейбци был неразговорчив, никогда ни с кем не спорил, охотно всем делился и вообще был самым добрым из нас. Люди говорили, что в нем совсем нет желчи, а меня с ним после тифа связывала настоящая крепкая дружба. Мы дополняли друг друга: мне нравились его медлительность и серьезность, а ему нравилась моя ловкость. Я единственный знал, что в пятницу вечером после ужина он ходит в бордель, каждый раз с подарками. Иногда он и посреди недели посылал меня с дарами – шелковыми чулками, ярким платком или шоколадкой – к маленькой проститутке Залке, которую он втайне страстно любил. От нее я приносил брату письмецо и читал ему вслух, потому что сам он не умел ни читать, ни писать. Ответы я тоже писал за него по письмовнику. Я знал наизусть целых три письмовника, и мой брат восхищался моими познаниями. Кроме того, я подворовывал деньги у отца и отдавал их брату. У нас была общая тайна, и в этом мы тоже дополняли друг друга: я восхищался им, потому что он был такой взрослый и мужественный, а он восхищался моей наход-чивостью и изящными письмами, которые я для него писал. Однажды Залка заболела, попала в больницу и прямо оттуда уехала в другой город. После этого мой брат Лейбци стал еще молчаливее и даже похудел.

Однажды ночью, когда мы оба не спали и Лейбци жарил на углях кусок печенки, он сказал, что у него есть одна тайна, и на этой неделе я обязательно должен стащить для него по меньшей мере два гульдена. Мне это удалось, и в субботу после ужина он шепнул мне, чтобы я окольным путем подошел к зданию суда, где он будет меня ждать. Меня переполняло ощущение важности и секретности, и на место встречи я пришел раньше брата. Оттуда мы вместе дошли до окраины города и, когда последний дом остался позади, сели на краю придорожной канавы, и брат признался, что оставаться дома ему невыносимо, что все взрослые парни рано или поздно покидают отчий дом, и он тоже решил уйти. Мы немного поплакали, и он пообещал, что я смогу приехать к нему, где бы он ни был, и еще сказал, что будет лучше, если он, старший, уйдет первым и сможет осмотреться на новом месте. Потом мы поцеловались, и я остался стоять, не в силах сдвинуться с места и не веря своим глазам. Лейбци прошел немного вперед, обернулся и помахал мне шляпой, а потом он становился все меньше и меньше, а я все смотрел и смотрел ему вслед, пока он не стал размером с огрызок карандаша и не исчез из виду. Я в полном замешательстве вернулся домой и, когда наступила ночь, отправился в пекарню и принялся делать работу Лейбци – готовить закваску для хлеба и тесто для булочек. Когда отец пришел в пекарню и увидел, что Лейбци нет на месте, он произнес только: «Мои любимые дети, как птицы: чуть перья отросли, улетают прочь, не сказав отцу ни слова. Может, так оно и должно быть».

Мне было стыдно за то, что я ничего не сказал отцу. Отныне я каждый день выполнял работу Лейбци и тоже втайне мечтал уйти из дома. Прошло полгода, и мы получили открытку. Отец надел очки и стал громко читать: «Дорогой отец! Я не писал тебе, потому что ты не научил меня читать и писать. Но вот я познакомился с хорошей девушкой, и она пишет за меня это письмо. Я работаю в Станиславе в пекарне Зейбольда и, слава богу, здоров. Надеюсь, здоров и ты. Твой верный сын Лейбци». Отец снял очки, убрал их в шкатулку, и две крупные слезы скатились по его щекам и бороде. Я впервые видел, как он плакал.

Так наша семья становилась все меньше, а наша бедность – все тяжелее. Вот и закончилось приданое, отданное нам старшим братом, и нам было уже не по карману держать пекарню. Мы обанкротились. И выросли: я бросил школу и пошел подмастерьем в другую пекарню, к нашему бывшему конкуренту. Но мне это даже нравилось. Я стал самостоятельным и в десять лет наконец почувствовал, что могу прокормить себя сам: это было большое утешение, которое мне очень помогло в жизни.

16

После бегства Шмуэла прошло несколько лет, и незадолго до того, как мы уехали из деревни, к нам в дом пришли крестьяне и сказали, что они только что видели Шмуэла на конном рынке. Потом пришел и дядя Лейзер: он говорил со Шмуэлом на рынке и хотел узнать, не вернулся ли тот домой. Потом пришли ровесники и друзья Шмуэла: они тоже повстречали его на рынке и хотели с ним поговорить. Пришел нас поздравить и корчмарь Элконе: ему не терпелось услышать, что Шмуэл расскажет о своих приключениях в большом мире. Он тоже видел его на рынке. В комнате было полно народу, все ждали. Мы все разволновались и долго не ложились спать, но Шмуэл так и не пришел. Зато в ту же ночь у Юза Федоркива из конюшни пропала его лучшая лошадь, кобыла-трехлетка. Всполошилось все село, а на следующей неделе на рынке Юз Федоркив нашел свою кобылу у торговца лошадьми Менделе Шпирера. Тот рассказал, что купил кобылу у одного из сыновей Гронаха и сегодня тот обещал принести ему документы. Получалось, что документов на лошадь нет. Разразился большой скандал. Старший брат Шахне Хряк всегда стоял на страже доброго имени нашей семьи, и теперь он сидел в трактире за столом с торговцем лошадьми и Юзом Федоркивым. Они пили одну кружку пива за другой, спокойно обо всем говорили и сошлись на том, что поделят убытки поровну. Федоркив получил свою кобылу, и вскоре все забыли об этом случае. С тех пор прошло несколько лет, мы жили уже в Городенке, но вся эта история с лошадью так и осталась до конца неясной. И тут домой вернулся Шмуэл. Ему исполнился двадцать один год, и он должен был явиться на военную комиссию. Одет он был очень элегантно: красивая шуба с каракулевым воротником, брюки галифе и коричневые сапоги, как у офицера кавалерии. По воскресеньям Шмуэл надевал черный костюм, лакированные ботинки и тонкие кожаные перчатки, которые он, впрочем, чаще всего держал в руке, чтобы были видны многочисленные кольца на пальцах, а еще он всегда носил с собой плетеный кожаный хлыстик. Свои кудрявые волосы он теперь расчесывал на прямой пробор, а зеленую бархатную шляпу надевал немного набекрень, чтобы был виден длинный густой локон слева у виска. Ко всему прочему, он утверждал, что забыл идиш и может говорить только по-немецки. По-немецки он говорил со всеми, даже с нашей маленькой мамой, которая умоляла его говорить на идише хотя бы с ней, хотя бы когда никто их не слышит, чтобы она могла видеть в нем своего ребенка. «Nein, Mutter, – одергивал он ее, – nix jiddisch, ich von Myslivitz, wo nur sprechen Daitsch»[10 - Нет, мать, никакой идиш, я из Мысловиц, где говорить только немецки (нем. искаж.).]. Еще у него был толстый кошелек, плотно набитый банкнотами, он с гордостью его демонстрировал и утверждал, что мог бы даже купить себе целое поместье. На первой же ярмарке он купил себе хорошенькую лошадку и целыми днями разъезжал по городу и окрестностям и говорил «немецки». Однажды он оставил кошелек дома, и сестра Рохл заглянула внутрь, чтобы узнать, сколько миллионов привез домой наш брат. В кошельке было шестьдесят пять крон настоящих денег и очень много тысячных банкнот. Беда была лишь в том, что банкнотами они являлись только с одной стороны, а на другой крупными буквами было написано: «Такова подлинная цена кружки пильзенского пива, которое мы продаем всего за пять крейцеров. Трактир „У колокола“ в Мысловице». Эта новость в тот же день облетела все Нижние переулки, и их жители были рады узнать, что даже в Мысловице миллионы на улице не валяются, а брата, у которого до сих пор было прозвище Конюх, теперь стали звать Немец-с-мильонами. Наш отец только посмеивался и говорил, что это пройдет, что Шмуэл снова выучит идиш и привыкнет к тому, что в Городенке можно прожить и без миллионов.

В городе жила одна наша дальняя родственница, которую мы называли тетей Хеней. Она торговала гусями и курами, и было у нее трое взрослых детей: два женатых сына – один ломовой извозчик, другой грузчик, оба высокие и сильные, и тоже высокая, дебелая, придурковатая незамужняя дочь. Однажды в субботу после обеда они со Шмуэлом пошли прогуляться за город, утомились и прилегли на поле отдохнуть. Вечером жители Нижних переулков видели, как эта дочь тети Хени бежит домой, плачет и кричит. Перед домом тети Хени собралась толпа, и на улице было слышно, как причитает ее дочь: «Мама, Шмуэл на поле такое со мной сделал! Мама, он такое со мной сделал, помоги мне, мама, помоги! Как же я несчастна!» – и она кусала свой носовой платок, плакала и всхлипывала. Тетя Хеня послала за моим отцом, посторонних попросили разойтись по домам, а отец и тетя завели очень долгий, очень серьезный и спокойный разговор. Вернувшись домой, отец сказал, что от немцев Шмуэл набрался дурных манер. Все мы ждали, когда Шмуэл наконец придет домой, и вот он пришел. В комнате было уже темно, но лампу не зажигали, потому что на небе еще не было звезд. Исход субботы. И отец заговорил: «Послушай, сын, я тебе ничего не сказал, когда ты болтал на своем дурном немецком, я ничего не сказал, когда ты с размалеванными бумажками разыгрывал миллионера, я никогда не спрашивал тебя про историю с лошадью, но если ты думаешь, что твои галифе, твоя шуба и твои лакированные ботинки дают тебе право вести себя как мерзавец, то ты ошибаешься. Я буду стегать тебя твоим кожаным кнутом до тех пор, пока ты не заговоришь на идише и не забудешь свои фальшивые деньги, или я сейчас позову тетю Хеню, и сегодня же вечером мы отпразднуем твою помолвку с ее дочерью». И тут Шмуэл начал горько рыдать и размахивать руками, но не мог издать ни звука. Он дергал себя за язык, и все смотрели на него в немом изумлении. Потом он стал рвать на себе волосы и бить себя в грудь. Тут уже зажгли лампу, отец дал Шмуэлу карандаш и листок бумаги, и он дрожащей рукой написал, что не может говорить, что он потерял дар речи и умоляет о помощи. Надо было послать за врачом. История с тетей и ее дочкой была забыта. Вскоре пришел доктор Канафас, он постукал и послушал Шмуэла, осмотрел его, повозился у него во рту, помассировал ему виски. В доме было полно народу. На улице тоже собралась толпа: все хотели увидеть кудрявого красавца Шмуэла, Немца-с-мильонами, которого Господь Бог так скоро покарал, лишив дара речи. Врач взял за визит два гульдена и сказал, что, поскольку Шмуэл – человек не бедный, большой опасности для его здоровья он не видит. Он теперь будет приходить каждый день, а еще напишет крупному профессору в Вену и спросит у него совета. Возможно, Шмуэл просто застудил голосовые связки. Завтра он еще раз осмотрит его, а пока надо уложить Шмуэла в постель и дать ему горячей водки с перцем, чтобы он пропотел и вся хворь из него вышла. Собравшихся доктор отправил по домам, а потом и сам ушел. Шмуэл вертелся в постели, стонал, рыдал и потел, а потом наконец заснул. На следующее утро лицо его было белым, как мел, и все смотрели на него с сочувствием. Отец помог ему одеться, и мы все вместе пошли к раввину. У раввина было полно народу. Он внимательно слушал отца и не спускал глаз с бледного перепуганного Шмуэла. Когда отец закончил свой рассказ, раввин сказал: «Послушай, Шмуэл, сын Арона! Перед лицом общины, твоего отца и нашего Отца Небесного, который никогда не оставляет нас в наших бедах, я говорю тебе: молись всем своим сердцем и всей своей душой». У брата на глаза навернулись слезы, а раввин продолжил: «Я вижу, ты плачешь, а значит, наши слова нашли отклик в твоем сердце. Я знаю, что ты теперь – благочестивый и честный человек. Давайте же начнем, – обратился он к общине и добавил. – Люди, поможем ему сегодня молиться так, чтобы Врата Небесные открылись и наша молитва была услышана». Хазан начал молиться, и все поддержали его с огромным рвением. Сила этой благоговейной молитвы все нарастала, вся община склонилась вперед с закрытыми глазами и вскоре достигла настоящего экстаза. И когда хазан воззвал: «Шма Исроэйль Адойной Элойэйну Адойной эход!»[11 - Слушай, Израиль! Господь – Бог наш, Господь – один! (древнеевр.)] – и все в благоговейном восхищении повторили этот призыв с небес, мы услышали в общем хоре и голос нашего брата. «Мазл-тов, мазл-тов!» – воскликнул раввин и прервал молитву. Однако Шмуэл снова стал показывать жестами, что речь к нему еще не вернулась, и тогда раввин сказал: «Я, а вместе со мной и вся община только что слышали твой громкий голос. Но если тебе нравится рассказывать нам, будто ты все еще немой, то рассказывай, рассказывай, сын мой. Главное, что я, твоя семья и община – все те, кто только что тебе помог, – знаем, что ты, слава богу, способен говорить и мы можем за тебя не волноваться».

Между тем молитвенные покрывала и тфилин уже сложили и убрали, все сели за большой стол, и в комнату внесли угощение: водку, медовый пирог и блинчики. Раввин велел налить стакан для Шмуэла и сам тоже взял стакан. Оба держали стаканы в левой руке, а правую руку раввин протянул Шмуэлу. Остальные не сводили с них глаз, и тогда раввин сказал: «Пусть Господь поможет тебе, и твой язык станет слушаться тебя, как любого благочестивого человека», – наш брат произнес громко и отчетливо: «Омейн, ребе». Охватившей всех радости и восхищению не было предела, и мы долго еще сидели за общим столом.

Прошли годы. Я к тому времени жил уже в Берлине, а Шмуэл ехал через Гамбург в Америку и по пути заехал ко мне. По-немецки он не мог сказать ни слова. Я спросил его, как такое возможно, ведь дома он говорил на этом языке так хорошо, что люди прозвали его Немцем, на что он ответил, что говорил на «мысловицком диалекте». Много лет спустя я оказался в Америке, а моего брата уже звали Сэм, он был богатым человеком, и у него были уже взрослые дети, рожденные в Америке, такие свободные и очаровательные, какой может быть только американская молодежь. Как и много лет назад, он все еще рассказывал свои истории, а его дети, настоящие американцы, не верили ни единому слову, как не верили в его небылицы и мы, его братья. И они любили его так же, как, что ни говори, любили его мы. Он никогда не был скучным, из всей нашей семьи у него была самая безудержная фантазия, и он сам верил в свои россказни. Его дети говорили со мной об этом совершенно открыто: «Наш отец всегда рассказывает какие-то истории из жизни, но мы знаем, что он все это выдумывает. Но, во-первых, он лучший отец на свете, во-вторых, мы не хотим отказывать ему в его fun[12 - Забава (англ.).], ну а в-третьих, нам кажется, что почти все европейцы не очень-то придерживаются правды». Я только-только приехал в Америку из Европы, и мне было немного стыдно за мой старый континент.

17

Отныне отец, мой брат Шабсе и я работали в пекарне Вольфа Бекера. Зарплату получал отец, общую на всех, а отработанных часов никто не считал. Начиналась рабочая неделя в субботу вечером и, с небольшими перерывами на сон, продолжалась до вечера пятницы. В пятницу мы шли в баню, а потом домой спать, суббота была выходным днем, а вечером мы снова шли работать до следующей пятницы.

Я уже разбирался в пекарном деле, как настоящий подмастерье, и подумывал о том, чтобы сбежать из дома. Как раз был большой праздник, и молодые парни, жившие и работавшие в разных городах, вернулись домой. Они возвращались хорошо одетые и рассказывали нам, что везде гораздо лучше, чем в Городенке. Брат моего школьного приятеля Розенкранца приехал из Черновиц, и у него был не только синий костюм в полоску, но и рубашка с высоким стоячим воротничком, пестрый галстук, светло-серая фетровая шляпа и ботинки из гладкой телячьей кожи с круглыми резиновыми набойками на каблуках. В Городенке эти резиновые набойки произвели настоящий фурор: они были красивыми и практичными, а когда снашивались, то можно было за пару геллеров купить новые, и ботинки оставались целыми, а при ходьбе каблуки не издавали ни единого звука. Эти резиновые набойки так меня взволновали, что я вместе со своим школьным приятелем ходил по пятам за его набоечным братом, восхищался им и завидовал ему. Дело было не только в резиновых набойках. Все в нем – как он ходил, как он махал девушкам, его набриолиненный блестящий локон на лбу и неизменно надменная, самодовольная «черновицкая улыбка», которую он тоже привез с собой вместе с серыми перчатками, – не давало покоя не только мне, но и всей Городенке. Праздники закончились, он снова уехал в Черновицы, но память о его набойках осталась. Я прямо-таки видел и слышал их, они нашептывали мне: «Давай же сваливай поскорее, ты тоже сможешь купить себе такие, но только не в Городенке».

И вот в один воскресный день мы наконец созрели: с моим школьным приятелем Розенкранцем мы надели на себя по две рубашки и по два костюма (будничный и субботний) и двинулись в направлении Коломыи. Сердце в груди бешено колотилось. Под вечер мы уже проходили мимо родного села Вербивицы и решили переночевать не у моего старшего брата, а у тети Фейги, потому что брат задержал бы нас и отправил бы обратно домой. На следующее утро мы встали ни свет ни заря, набили свои сумки огурцами с тетиного огорода и отправились в путь. Прошагав полчаса по проселочной дороге, мы услышали, что нас кто-то зовет. Ох, это была тетя Фейга, которая никогда не улыбалась и всегда разогревала свои пресные, жидкие супы. У нее вся еда была невкусная. Она из всего умудрялась сделать суп. Я думаю, она варила суп даже из старого белья и тряпок, и это всегда были вчерашние или позавчерашние супы, она их только разогревала и никогда не варила ничего свежего. Нам оставалось только удивляться, когда она готовила то, что потом разогревала? Ее мы тоже называли «подогретой» тетей, потому что именно так она и выглядела – подогретой! Жидкой и позавчерашней. И вот «подогретая» тетя догнала нас и стала обыскивать наши сумки. Не обнаружив ничего, кроме огурцов, она призналась, что подумала, будто мы украли у нее яйца, оставила огурцы нам и пошла обратно домой. Мне было так стыдно перед своим другом, что я не смог простить своей тете этого позора и даже сегодня держу на нее обиду.

Проведя полдня в пути, мы добрались до городка Гвоздец, который был еще меньше Городенки. Здесь мы впервые почувствовали сильный «голод на чужбине» и, недолго думая, продали свои нарядные костюмы, купили себе свежий хлеб, творог, масло и молоко и наелись досыта. Внезапно у нас появилось и хорошее настроение, и деньги, мы собрались с духом и снова двинулись в путь. Вечером мы пришли в Коломыю. Здесь я сразу же обошел все пекарни, впервые в жизни произнес условный пароль пекарей «Ушиц»[13 - Uschitz.]


Вы ознакомились с фрагментом книги.
Для бесплатного чтения открыта только часть текста.
Приобретайте полный текст книги у нашего партнера:
Полная версия книги
(всего 1 форматов)