banner banner banner
Вот идет человек
Вот идет человек
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Вот идет человек

скачать книгу бесплатно


Иван Федоркив сидел у нас в комнате и вел очень серьезный разговор с отцом и Рохл. Он убеждал отца задержать сегодня старших братьев дома, чтобы те не поддались на провокации, неизбежные после проповеди священника. Потом Иван отправился к себе домой и поговорил со своим отцом. Наконец домой вернулись сыновья Федоркивы, уже под хмельком, и старший сын Андрей спросил отца, как тому понравилась сегодняшняя проповедь. Старый Федоркив открыл Библию и прочел сыновьям, что сказал Господь Бог: «Возлюби ближнего своего как самого себя», – а священник сегодня говорил только о ненависти и не сказал ни одного слова о любви и прощении. Но тут уже стали накрывать на стол, и большая бутылка пошла по кругу.

В это время в нашем хлеву сцепились Рахмонесл и Благодарение-Богу. Они царапались, катались по соломе, кричали и громко смеялись, пока их не услышали и не разняли. Рахмонесла отвели домой, он залез на печку и лежал там, посмеиваясь. Вернулся домой и Благодарение-Богу – исцарапанный, с кровью под носом. Андрей привел его к отцу и сказал: «Смотрите, отец, как евреи любят своих соседей. Ну, ничего, мы сегодня с ними поквитаемся». Остальные братья уже притащили в дом палки и начали выстругивать себе дубинки, но старый Федоркив взял одну такую палку и с такой силой треснул ею по столу, что только щепки полетели, и несколько секунд все смотрели на него, не говоря ни слова. Тогда студент Иван сказал то ли братьям, то ли отцу: «Помещик не может сторговаться с банкиром, а они из-за этого хотят биться насмерть с сыновьями Арона». «Это тебе твоя жидовка нашептала?» – спросил Андрей. «Нет, – ответил за сына старый Федоркив, – это нам сегодня священник сказал». И сыновья один за другим вышли из комнаты и отправились в трактир, где уже собралось полно народу, а хозяин зажег лампу, потому что уже смеркалось. Старый Федоркив и студент Иван пошли к Арону. Арон заварил чай, и все молча сидели за столом и пили из своих чашек. Наконец заговорил Иван. Он убеждал Ароновых сыновей не поддаваться на провокации – хотя бы сегодня, потому что сегодня все село только и ждет повода, чтобы наброситься на них. Сестра Рохл восхищенно слушала умные речи своего друга, и глаза ее горели. Братья же ничего не видели, кроме этих восхищенных глаз, и не слушали, что говорит им Иван. Авром вдруг встал со своего места, подошел вплотную к Ивану и сказал: «Спокойной ночи, Иван!» Тут уже Ивану пришлось встать. Он ушел, и в комнате повисло неловкое молчание. Рохл накинула на плечи пальто и побежала за Иваном. Через какое-то время и Рахмонесл спустился с печки и пошел за своей сестрой, которую очень любил. Старый Арон зажег лампу, и все вдруг увидели, что наступила ночь.

За окном ветер гнал облака мимо луны, а Рахмонеслу казалось, что это луна так быстро проплывает по ночному небу. Он уже забыл про сестру, за которой выбежал из дома и которая сейчас шла вместе с Иваном к тополиной аллее.

Рахмонесл стоял у дома и смотрел на летящую луну.

В трактире был дым коромыслом. Один из друзей Федоркивых, тот, что всегда пил за чужой счет, снял с себя тулуп, вывернул его мехом наружу и стал ползать по комнате на четвереньках и то лаять, как собака, то рычать, как медведь. Все вокруг покатывались со смеху. Наконец и другие опустились на четвереньки, и вот уже казалось, будто в трактире не осталось никого, кроме медведей, волков и собак. Рев стоял невообразимый. Вдруг кто-то предложил спрятаться под окнами еврейского дома и подшутить над Ароновой семьей. Выпив для храбрости еще по стаканчику, вся толпа с лаем и воем выползла из трактира.

Когда они подошли к дому Арона, Рахмонесл все еще стоял у стены и играл с лунным лучом. Увидев рычащую и лающую толпу, он в ужасе бросился прочь, а те даже и не поняли, кто от них убегает. Они бросились за ним. Рахмонесл добежал до колодца и, не зная, куда деться, стал бегать вокруг него. А толпа все приближалась с пьяным хохотом и рычанием. Он остановился, остановились и бежавшие за ним звери. Его бедное больное сердце бешено колотилось, и вдруг он увидел, что и луна несется за ним, и попробовал бежать в другую сторону. Преследовавшие его звери тоже побежали в другую сторону. Теперь они бегали вокруг колодца, да так быстро, что не видели, кого преследуют. Рахмонесл снова развернулся и побежал. Его охватило отчаяние, а преследователей эта погоня только еще больше забавляла. Так они несколько раз обежали вокруг колодца, то в одну сторону, то в другую, то в одну, то в другую.

Вдруг Рахмонесл ухватился за край колодца и увидел внизу еще одну луну. Внизу луна, наверху луна, а с двух сторон – звери. Тогда он закрыл глаза, луна, звери и колодец закружились в его больной голове, и он бросился в воду.

Вокруг колодца прыгали и ползали на четвереньках братья Федоркивы. Спустя какое-то время они заметили, что тот, за кем они гнались, исчез. Они не знали ни куда он пропал, ни кто это был.

На шум из дома вышли Арон и Юз. Старый Федоркив только и сказал: «Вот они какие, мои взрослые сыновья». Те встали, немного пристыженные, смущенные, но никто из них не видел, как маленькие, тонкие ручки пытались ухватиться за скользкие, замшелые камни колодца и все соскальзывали и соскальзывали.

Старый Федоркив пошел домой, вернулись домой и его сыновья. Иван проводил Рохл. Все были рады оказаться в теплой комнате, а если бы кто-нибудь в эту минуту заглянул в колодец, то услышал бы последний всхлип воды и увидел бы последние круги, расходящиеся, будто после брошенного камня. Потом и вода успокоилась, поглотив жертву.

8

На следующее утро кто-то из соседей пошел за водой и увидел в колодце Рахмонесла, который теперь уже был утопленником. Все село вдруг проснулось – и замерло. Лица у всех будто окаменели. В нашей комнате на разостланной на полу соломе лежало нечто.

Нас, малышей, отправили к дяде Лейзеру. Никто с нами не говорил, но как на нас смотрели! Это были такие серьезные и грустные взгляды, что у нас слезы текли ручьями. Мы забились в угол в комнате дяди Лейзера, сидели там и всхлипывали, всеми силами пытаясь удержать рыдания. В сердце мы чувствовали словно пустую яму – оттуда и поднимались наши всхлипывания.

Недалеко от села, по дороге в город был небольшой участок луга, огороженный забором, – еврейское кладбище. Пока там были похоронены всего двое: старый отец дяди Лейзера и Сайка Розум. Теперь рядом с могилой Сайки рыли новую яму – для Рахмонесла.

Ближе к обеду нам сказали, что мы можем проститься с братом. Четверо самых старших из евреев подняли носилки с телом и пронесли их до половины пути. Дальше их понес отец с тремя старшими братьями. Две женщины вели под руки нашу маленькую маму, которая сегодня не произнесла ни слова и не проронила ни слезинки. Никто не плакал, только малыши стучали зубами.

Едва Рахмонесла, закутанного в белый саван, опустили в могилу, мама вдруг прошептала сопровождавшим ее женщинам: «Смотрите, как быстро все закончилось, как быстро, как быстро». Отец первым бросил горсть земли на тело Рахмонесла, а после все подходили к могиле и бросали пригоршнями землю. Отец начал было читать погребальный кадиш: «Йисгадал вэйискадаш шмэй рабо…»[2 - Да возвысится и освятится Его великое имя (древнеевр.).] Но уже после первой фразы прервал себя на полуслове и сказал просто, словно в комнате за чаем: «Сын мой, – сказал он, – не по правилам это, чтобы отец читал кадиш по своему сыну. Ты должен был бы читать кадиш по мне». Молитву так никто и не дочитал до конца, потому что теперь все начали громко рыдать и всхлипывать, и все прежнее молчание вылилось в слезы и причитания.

Мужики и бабы стояли кучками у домов и разговаривали, как вдруг мимо пробежал круглый, толстый Благодарение-Богу: он задыхался, останавливался, смотрел по сторонам и как будто кого-то искал.

Вот он приблизился к одной кучке. Какая-то женщина заплакала и сказала ему: «Бедный мальчик, потерял ты своего лучшего друга». А он в ответ только: «Благодарение Богу», – и убежал прочь.

Однако скоро он снова прибежал неизвестно откуда и на этот раз пошел прямиком к колодцу, заглянул внутрь, увидел свое отражение в воде и стал бросать в него большие куски хлеба. Он бросал хлеб в воду, время от времени откусывая от него, смотрел в колодец, улыбался и повторял: «Благодарение Богу, благодарение Богу».

Жена старого Федоркива позвала сыновей, и те увели брата и начали заколачивать колодец досками. Один из них объяснил Благодарению-Богу, что его друг больше не живет в колодце, а живет на маленьком кладбище, там, где лежат два камня.

И Благодарение-Богу снова побежал домой, взял соль и хлеб и побежал дальше.

Когда он прибежал на поле, евреи со своими детьми уже шли с похорон домой, и теперь он точно знал, что и они навещали его друга в его новом жилище. Пробегая мимо, он успел им показать, что взял для друга хлеб и соль. Но никто, даже дети, не обратил на него внимания. Когда он пришел на кладбище, дядя Лейзер как раз заканчивал засыпать могилу. Он взглянул на Благодарение-Богу и сказал: «Вот, Благодарение-Богу, теперь это его дом на веки вечные, здесь он будет жить и переживет всех нас». Сказал и пошел прочь.

А Благодарение-Богу опустился на могилу друга, достал из мешка хлеб и соль, поставил на холм и стал ждать, когда Рахмонесл высунет руку и заберет гостинец в свой новый дом.

Но ничего такого не произошло, и тогда Благодарение-Богу сам закопал хлеб и соль в могилу и стал ждать ответа…

Когда один из Ароновых сыновей увидел заколоченный колодец, он взял молоток и клещи и стал отдирать доски. Вокруг колодца стояли его братья и братья Федоркивы. Сыновья Арона отдирали доски, а Федоркивы их снова приколачивали, и, несмотря на грусть и усталость, скоро они уже стали хватать друг друга за руки, пинать в бок и толкать. В другое время это вылилось бы в настоящую драку, но сегодня их потасовка напоминала трапезу сытых людей, которые ели через силу. Ничего у них толком не выходило. Вдруг они заметили вдалеке Рохл и Ивана Федоркива, и, когда те подошли ближе, Андрей сказал: «Да это же мой любимый ученый брат, который скоро, наверное, будет ходить с вами по пятницам давенен[3 - Молиться (идиш).]». «И наша любимая сестра, которая скоро принесет в вашу семью парочку маленьких Иванов», – сказал Авром. Услышав это, Рохл заплакала, а всегда спокойный Иван ударил Аврома кулаком в лицо. Тогда Андрей встал между Авромом и Иваном и сказал: «Предоставь уж это мне. Вон из села, Иван-жиденок!» А Авром повернулся к сестре и сказал: «И ты с ним отправляйся, гойская шлюха!»

И внезапно вся ненависть и вся боль Ароновых и Федоркивых обратилась против этих двоих. К колодцу подошли соседи, и высокая толстая баба Варвара, Андреева жена, вдруг завопила: «Мы – христиане, Ароновы – евреи, а эти двое ни рыба ни мясо. Они и виноваты во всем, что произошло. Гнать их из села!» И началась настоящая травля по улицам и огородам. Снег все усиливался, сгущались сумерки, а жители села все гнались за Рохл и Иваном.

А на могиле Рахмонесла в это время, дрожа от холода, сидел Благодарение-Богу. Он снова выкопал из земли хлеб и соль и сейчас чувствовал всем телом: моему другу холодно, так холодно, что он даже не может взять в свой новый дом хлеб и соль. Тебе холодно, мой бедный друг, как же тебе, должно быть, холодно. И тогда он снял свой тулуп и заботливо закутал в него со всех сторон могилу Рахмонесла. Сам он мерз, но улыбался, а снег падал на него густыми хлопьями. Он закрыл глаза и думал про себя: «Благодарение Богу, благодарение Богу, благодарение Богу, моему другу теперь, наверное, не так холодно, как мне, благодарение Богу, благодарение Богу…» И он заснул…

Рохл и Ивана прогнали из села, и обе враждующие партии теперь были довольны. Все гурьбой отправились в трактир, чтобы отметить очередной свой подвиг. А Рохл с Иваном думали, что они – как герои той книжки, что читали вместе, только не умеют так красиво говорить. Они так устали, что могли только плакать, и Рохл сказала: «Я хочу в последний раз увидеть могилу Рахмонесла, а потом мы пойдем в город». Они пошли к могиле и увидели на ней непонятно что, занесенное снегом. Подойдя поближе, они поняли, что это Благодарение-Богу, замерзший на могиле своего друга. Иван взвалил замерзшего брата на спину и отнес его домой. Была уже полночь, но братья еще не вернулись из трактира. Старик Федоркив велел сыну запрячь сани и ехать вместе с Рохл в город. И снова все село неожиданно проснулось – и замерло, а на следующий день хоронили уже Благодарение-Богу. Священника не позвали, потому что старый Федоркив сказал: «Благодарение-Богу никогда не читал Библию и не слушал проповеди нашего священника. Но он любил своего друга такой нежной и преданной любовью, что она наверняка придется по душе Отцу всего сущего, хотя священнику этого никогда не понять».

9

Через наше село протекал ручей. Летом мы, дети, в нем купались, а зимой катались по льду. Мой молочный брат Николай утверждал, что ночью, когда все мы спим, когда спят лошади, коровы, овцы и все птицы, а на небе кто-то зажигает миллионы свечей, наш ручей тоже не бежит, а отдыхает от дневной суеты.

Нам очень хотелось увидеть, как ручей ложится спать, но как бы долго мы ни ждали вечером и как бы рано ни вставали утром, он никогда не стоял на месте.

Не стояли на месте и мы. Каждый год в нашей семье появлялся еще один маленький едок. И сегодня, в один из дней траура по Рахмонеслу, когда все взрослые евреи собрались у нас дома на поминальную молитву, отец говорил с ними и со старшим братом о наших общих заботах: «Дети подрастают… Настали тяжелые времена… Одного учителя уже не хватает… В городе есть хотя бы хедер и школы…»

Не прошло и недели, как мы похоронили Рахмонесла, поэтому отец, мать и старшие братья, без обуви, сидели на полу или на низеньких скамеечках. Они «сидели шиву», семь дней траура.

В день похорон никто ничего не ел, а на второй день Шахне Хряк дал нам, малышам, по куску вкусного светлого ржаного хлеба и по яблоку, и мы глотали свою еду вместе со слезами, потому что не могли не думать о Рахмонесле, который лежал в земле совсем один.

На третий день к нам пришла тетя Фейга, жена дяди Лейзера и сестра моей матери, и сварила невкусный жидкий фасолевый суп. Никто не любил тетю Фейгу, никто не любил ее еду, никто не любил ее сочувствие. Но теперь мы ели тихо, смущенно и очень мало.

Отец читал нам вслух про одного благочестивого и богобоязненного человека, которого любил Бог и у которого были огромные стада овец и коров, а также благовоспитанные, ученые дети. Но в один прекрасный день все у него пошло наперекосяк. Сам он стал нищим, вся скотина его передохла, сыновья умерли жалкой смертью, дома, хлева, житницы и амбары сгорели, а они, надо сказать, не были застрахованы от пожара. И ко всему этому Господь Бог наслал на него чесотку, коросту и страшную проказу.

Но закончилось все хорошо: человек этот постепенно поправился и стал еще богаче, чем прежде. Такой он был счастливец. И для нас эта история и вправду была утешительной, ведь мы все же потеряли только младшего брата и хотя мы были бедны, у нас не было проказы, не было коросты и не было чесотки, потому что каждую неделю нам мыли волосы керосином.

В тот же день вечером в нашем доме появился по-городскому одетый человек. Говорил он очень дружелюбно и все время улыбался. Он пересчитал взрослых и детей и что-то записал серебряной ручкой в свою книжечку. Он рассказал, что в городе Сколье один богатый господин по фамилии Лифшиц открыл большую фабрику, где делают спички, и именно господин Лифшиц прислал его в село, чтобы он нашел многодетные семьи, которым господин Лифшиц готов был даже оплатить переезд в город. И вместо того чтобы бессмысленно и безбожно носиться по деревне, кататься по льду и дармоедствовать, в Сколье дети смогут работать на фабрике, зарабатывать деньги и помогать родителям. Младшие смогут ходить в городе в хедер и в школу и расти так, как это предписывают священные книги. А в священных книгах было написано: «Мешане мойкем мешане мазл»[4 - Меняя место, меняешь судьбу (древнеевр.).].

Отец посовещался с Шахне Хряком и согласился. Едва закончились семь траурных дней, как за нами приехали три подводы. На них уместились все наши пожитки: кровати и сундуки, стулья и столы, корзины и узлы. Сами мы сидели кто на кроватях, кто на стульях, а кто на соломе.

Евреи и остальные жители села пришли нас проводить, а в нашем доме остался жить только Шахне. Нам, детям, наш переезд казался ужасно интересным, а кроме того, мы впервые испытывали что-то вроде гордости, потому что теперь все мы отправлялись в большую жизнь.

Мы ехали через поля и города, леса и села, а потом наступила ночь, и мы заснули.

Когда мы проснулись, мы уже были посреди новой большой жизни, но не верили своим глазам: здесь было так же темно, как у нас, а на следующий день точно так же рассвело. В полях так же рос хлеб, а на огородах – картошка. Все как у нас – у земли было то же лицо, что и у нас в селе, и это очень радовало: выходит, мы были не такими уж чужими в этом новом мире.

10

Сколье – маленький городок, населенный евреями, поляками и украинцами. Отец и все дети старше восьми лет пошли работать на фабрику. На фабрике делали спички, и там всегда пахло серой и фосфором. Кто-то работал в столярном цеху, где древесина обрабатывалась на нескольких разных станках, кто-то – в помещении, где стояли ящики с зубчатыми рейками, и в каждой зазубрине лежала спичка. Одни поднимали эти ящики и опускали их в жбан с желтой жидкостью, другие перетаскивали их в следующий цех, где их еще раз опускали в жбан уже с зеленой жидкостью. Потом эти ящики перекочевывали в сушильню, а оттуда – в упаковочный цех, куда брали на работу детей с восьми лет: своими маленькими ловкими ручками они собирали с рейки пригоршню готовых спичек и укладывали в коробки.

Через несколько дней в нашем доме все пропахло серой. Еда, хлеб, одежда, белье: от всего исходил этот скверный, спертый, горьковато-сладкий запах. Мы познакомились с соседями и семьями, которые, так же как и мы, вместе с детьми приехали в город из деревни, и они рассказали нам, что этот запах серы и фосфора проникает в кости и со временем у всех, кто здесь работает, кривятся ноги. Отца это не смущало.

Я и мой брат Шабсе ходили в хедер. Ему было шесть, мне пять. Оба мы говорили на идише с крестьянским акцентом, и дети нас дразнили «гойчиками». Учитель тоже нас невзлюбил и больно щипал исподтишка. Я его ненавидел и каждый день закатывал родителям сцены, так что в хедер меня приходилось тащить силком.

Зато после школы мы с радостью бежали в соседний лес, где обнаружили заросли земляники и черники. Хлеб с ягодами был таким вкусным! Сколье хоть и относился к Восточной Галиции, но был уже по другую сторону от Львова, у самой русской границы. По тем временам это было очень далеко от нашего села.

Однажды утром на рыночной площади нашли веретеницу, и эта находка взбудоражила весь город. На площади поднялся невообразимый переполох, бедную змейку изрубили на куски лопатами и топорами, а потом по городу поползли самые нелепые слухи. Рассказывали, будто однажды на кошку напала крыса, и это тоже послужило поводом для всеобщих волнений. А однажды в субботу из леса явился босой волосатый человек и направился прямиком в синагогу. Пришел городской раввин, все ждали на улице, что же будет дальше. Раввин остался с человеком один на один, потом вышел к людям и велел им повернуть головы в другую сторону. В этот момент волосатый человек покинул синагогу и исчез. Люди набросились на раввина с расспросами, а он сказал только, что истинное благочестие не любопытствует, и отправил всех по домам читать псалмы. Так и жил город Сколье – от одной сенсации до другой.

Был у нас сосед-поляк по прозвищу Добуш (так звали легендарного разбойника из этих мест).

У соседа Добуша тоже была куча детей, немного постарше нас. С первого же дня, едва увидев нас, они стали дразниться и кричать: «Жидки приехали!» – а потом еще и песенку спели:

Жид парх, пархалух,
Захубив капелюх,
Я ишов тай знайшов,
Том усрав тай пишов[5 - Жид пархатый танцевал, / Свою шляпу потерял, / Я нашел, насрал туда, / Запустил ею в жида.].

Соседи предостерегали нас от Добуша. Он был сильным, вспыльчивым, а когда напивался, то всегда искал ссоры с евреями и орал: «Когда я пью водку, то мне, кроме еврея, никакой закуски не надо!»

От такого соседа и от его детей добра не жди.

Наступила зима, мы брали санки и шли в лес. Там мы катались по замерзшему пруду и собирали хворост. Однажды, когда мы уже возвращались из леса домой, нас догнали сыновья Добуша. Они перевернули наши санки, побили нас и с хохотом убежали прочь. Мы были напуганы и решили дома ни о чем не рассказывать, так как знали, что наши старшие братья только и ждали повода для драки. Но добушевские сыновья уже обо всем растрезвонили, старый Добуш стоял у своего дома и смотрел на нас сверху вниз, а его герои-сыновья насмехались над нами.

Случилось все это вечером в пятницу. Отец вернулся из бани и, как всегда перед встречей субботы, принес прямоугольную бутыль с крепчайшей сивухой. По пути соседи успели рассказать ему, как на нас напали. Наш отец был для нас патриархом. Мы были послушными детьми, и бил он нас крайне редко. Мы слушались его, потому что любили. Точно так же слушались мы и своих старших братьев. Это было едва ли не частью нашей религии, а мы были очень благочестивы. Когда отец нас все же наказывал, плакали мы не от боли. Мы молча сносили побои, шли в свой угол и чувствовали себя несчастными только потому, что нас побил человек, которого мы так сильно любим. Однажды я был пойман на воровстве яблок из чужого сада. Сторож поколотил меня так, что я приполз домой на четвереньках, как собака. Отец взял меня за руку, мы вместе пошли к тому сторожу, и прямо при мне отец обрушил на него такую же порцию побоев. И разве имело значение, что дома он еще раз меня отдубасил? Ведь только он и должен был меня наказывать, а не какие-то чужие люди. Отец обладал удивительным чувством справедливости, и нас он научил тысяче неписаных законов.

И вот теперь, как всегда по пятницам, отец вернулся из бани, купив по пути прямоугольную бутыль сивухи. Он спросил нас, что случилось. Мы были похожи на побитых щенят: врать ему мы не могли, но, помня о характере Добуша, старались не сгущать краски. Все это происходило во дворе, и тут отец, к нашему ужасу, направился к дому Добуша, стукнул кулаком в окно и крикнул: «Эй, Добуш, выходи, здесь тебе и водка, и еврей на закуску!» В дверях появился Добуш с топором в руке, но, даже не успев пошевелиться, получил прямоугольной бутылью по морде и удар кулаком в живот, и вот уже Добуш вместе со своей славой непобедимого героя лежал в грязи…

Отец взял топор и вернулся в дом, а весельчак Янкл сказал: «Отец, может, ему фаршированную рыбу послать, без сивухи-то она все равно невкусная!» Тогда отец дал Янклу денег и сказал: «Прости, Янкл, но доброму соседу нужно хоть раз в жизни поставить выпивку». И Янкл пошел за новой бутылкой.

Нет, что ни говори, а в Сколье нам было не очень уютно.

Прошло какое-то время, и почти у всех в нашей семье появилась болезненная бледность, боли в суставах и особенно в коленных чашечках, а у Аврома и Янкла уже начали кривиться ноги.

И вот однажды в пятницу к нам приехал дядя Лейзер с еще одним возничим на двух крытых подводах. В субботу вечером весь наш скарб был собран, мы погрузились на подводы и выехали из города.

На следующее утро у городка под названием Долина нас догнал «улыбчивый» агент, но теперь на его лице не было никакой улыбки. Зато с ним были два жандарма, которые потребовали, чтобы мы поворачивали обратно. Отец возвращаться отказался и вместе с жандармами пошел к губернатору Долины. Тот сказал, что пока «улыбчивый» не докажет, что мы обокрали господина Лифшица или прикончили кого-нибудь, он не имеет права нас задерживать. Ибо в чем можно обвинить человека, который всего-навсего не хочет, чтобы его дети превратились в калек? И мы вернулись в Вербивицы, где нас ждал старший брат – в этот день они с отцом долго-долго разговоривали.

На следующее утро они поехали в город – смотреть невесту брата. Она была бедной родственницей богача Шлойме-Бера Офенбергера – очень красивая, сильная и разве что чересчур широкобедрая девушка. Помолвку устроили в доме господина Офенбергера. За невестой обещали сто пятьдесят гульденов приданого. Эти деньги Шахне собирался отдать отцу, чтобы мы могли уехать из деревни и поселиться в Городенке. Через несколько месяцев сыграли свадьбу. Мы, дети, остались дома, и старшие братья принесли нам с праздника сладости. Потом мы переехали жить в новый дом.

В этот дом старший брат привел и свою молодую жену. Она нас не любила, и мы отвечали ей тем же. Сам брат тоже отдалился от нас.

И вот в один прекрасный день мы снова погрузились на две подводы и поехали прочь из деревни. По пути мы попали под дождь и промокли до нитки. Отец убеждал нас, что это хороший знак: «Дождь смоет все плохое, что было в прошлом». Когда мы подъезжали к Городенке, выглянуло солнце. Но не успели мы свернуть в первый переулок, как дорогу нам перешла женщина с двумя пустыми бидонами. Отец остановил лошадей, лицо его стало белым, как мел. Он вытер пот со лба и сказал: «Дети, это недобрый знак, но вернуться мы уже не можем».

И вот в одной из Нижних улиц мы остановились перед убогим домишкой, принадлежавшим бедному портному Хаиму Каринику, у которого мы теперь снимали комнату. Здесь не было хлева для скота, не было стогов сена, не было навозной кучи, да и живности тоже не было. Ночью мы набива-лись в комнату, как сельди в бочку, и спали вчетвером на маленьком узком топчане. Родители и остальные братья в такой же тесноте спали на печке или на полу.

Через несколько дней после нашего приезда в городке началась эпидемия тифа. Дома один за другим получали черные отметины – проведенные углем полосы, которые означали: «Осторожно – тиф!» Вскоре такая полоса появилась и на нашем доме: болезнь, лихорадка и озноб свалили всю нашу семью. В какой-то момент я перестал различать сон и явь. У меня перед глазами пробегали огромные стада гигантских вшей с красными туловищами и зелеными животами: мне казалось, будто они ползают по мне, словно муравьи, а я лежал без сил и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Не было сил даже кричать, и тогда вдруг передо мной появилась черная овчарка Юза Федоркива. У нее тоже было красное туловище и зеленый живот и из огромной пасти высовывался огненно-красный, курящийся паром язык. Она схватила меня за голову и начала мотать из стороны в сторону. Голова уже еле держалась на шее, я выл и кричал в полный голос, но не мог издать ни звука, а красно-зеленые вши все ползли и ползли по моим ногам, между ног, по животу и по спине, заползали под мышки, между пальцами, за воротник и в глаза. Я пытался стряхнуть их с себя или почесаться, но руки меня не слушались. Я видел, как из бани вернулся отец с дорогим братцем Лейбци, а я все кричал и кричал. Только они ничего не слышали, а видели лишь, как шевелятся мои губы, улыбались и, должно быть, думали, что я шучу. Я никак не мог с ними объясниться. И вот уже гора вшей стояла передо мной сплошной стеной, я скатился с нее кубарем и лежал теперь где-то внизу. Я проснулся мокрый от пота и с трудом открыл глаза. Отец и брат Лейбци, спавшие вместе со мной на печке, прикладывали мне ко лбу полотенце с холодными ломтиками сырой картошки, а толстый доктор Канафас держал мою руку в своей руке. В другой руке у него были большие часы, свисавшие с цепочки, словно луковица. Он спросил меня что-то по-польски, и я увидел, как за стеклышками его пенсне поблескивают налитые кровью глаза, точно такие же, как у федоркивской собаки. Он велел мне высунуть язык, и я тут же вспомнил дымящийся язык овчарки и заплакал. Я слышал свой плач и голос отца, который говорил со мной и гладил меня по голове. Я успокоился и почувствовал себя таким усталым, что тут же заснул долгим, крепким сном. Проснувшись, я обнаружил, что по-прежнему лежу со своим братом Лейбци на печке, а рядом стоит деревянная плошка с хлебом, которую соседи каждый день передавали нам через окно. Есть нам пока не разрешали, и в тот же день я утащил пшеничную сайку. Мы с братом ели, ели и никак не могли наесться. Так мы каждый день тайком таскали друг для друга хлеб и скоро поправились. Мы первыми встали с кровати и первыми вышли наконец из нашей затхлой комнаты на свежий воздух.

Да, недобрый прием оказал нам окружной центр Городенка, но вернуться в родное село мы уже не могли.

11

Между селом Вербивицы и Городенкой разница была куда больше, чем между Городенкой и какой-нибудь европейской столицей, потому что в Городенке имелись уже все признаки ненадежной, стремительной, полной соперничества городской жизни, тогда как жизнь в Вербивицах была раз и навсегда устоявшейся и по-деревенски спокойной.

В деревне люди были связаны с землей, и земля их кормила. В городе люди кормили друг друга, но не были связаны между собой. В деревне все было «по укладу»: каждый знал, как ему достается кусок хлеба и что ему причитается. Уклад предписывал людям, как им относиться к домашним животным, к земле и даже к смене времен года. Конечно, и в деревне случалось, что заболевала скотина, или засуха высушивала поля, или на землю по весне обрушивался град, уничтожая посевы и побеги. Или посреди лета, когда все выходили в поле, вдруг откуда ни возьмись появлялась тяжелая туча и, столкнувшись с местным миролюбивым облачком, проливалась на землю ливневым дождем. Такое не просто огорчало, но и злило жителей села. Они смотрели на небо и честили бестолковую весну с ее неожиданным градом, побившим их посевы, или же сердито смеялись над летом, чьи тучи проливались дождем не в том месте и не в то время.

Так оно было в Вербивицах, а в Городенке все было по-другому. На селе тоже были бедные и богатые и тоже случались несчастья – град, засуха или падеж скота. Но страдали от них все, все без исключения, и люди держались вместе и помогали друг другу. В городе все было иначе.

В городе кормила уже не земля, а другие люди. В деревне крестьянин поднимал глаза к небу, потому что верил, что от неба зависит его благополучие. В городе благополучие зависело от польского помещика Ромашкана и еврейского банкира Юнгермана: в их власти было осчастливить или погубить человека. На них работали управляющие и агенты, распределявшие рабочие места; они могли осчастливить других, а те, другие, в свою очередь, давали работу людям победнее, а те уже давали работу самым бедным.

Строилась Городенка тоже не так, как село. Село растекалось по земле свободно, без всякого плана: огород, дом, а за ними во все стороны снова огород и дом, огород и дом. Дом похуже, дом получше, но все они крыты соломой, все мужчины носят одинаковые льняные рубашки навыпуск поверх одинаковых льняных штанов, а зимой – тулупы, кто похуже, кто получше.

В городе все было иначе. Одни – главным образом чиновники – носили короткие сюртуки, лакированные ботинки, рубашки со стоячими воротничками, фетровые шляпы и перчатки и выезжали в колясках на прогулку, а другие ходили босяком и в лохмотьях. Застройка города тоже была другой – кольцевой. За внешним кольцом городская жизнь больше всего походила на деревенскую. Крыши были крыты соломой, и только на некоторых домах была красная черепица. Жили здесь украинцы, которые каждый день отвозили на рынок свою картошку, лук, свеклу, фасоль, горох, цыплят или другой какой товар.

Потом шло среднее кольцо, и за ним уже были домики получше, почти особняки, с дранковыми крышами и палисадниками. Здесь жили чиновники, работавшие в суде, окружном управлении или налоговой службе. В центре, обрамленном этими двумя кольцами, жили евреи. Каким он был, центр Городенки? Ровно посередине – большая рыночная площадь. Из всех окружавших ее зданий почта была самой высокой, а самой заметной была нарядная старокатолическая церковь с луковичными куполами. Стены ее были тщательно выбелены, и снизу было хорошо видно, что в основании купола не хватает двух кирпичей: там совы устроили себе гнездо. Посередине площадь пересекала Кайзерова дорога, которую пересекала дорога поменьше, так что перед церковью образовался перекресток с четырьмя указателями. На восток путь вел к Днестру, в городок под названием Устечко и дальше к русской границе; на запад, через Коломыю и Станислав, – во Львов; на юг – в Залещики, известные как «галицийское Мерано»; ну а в северном направлении – в Обертин, прославившийся своими барышниками и ворами. Если кого-нибудь спрашивали: «Да вы не иначе как из Обертина?» – то в ответ следовало: «Сам ты вор!» И со всех сторон Городенку окружали сорок восемь деревень.

Кайзерова дорога делила еврейский квартал на две части: на Верхние улицы и Нижние улицы. Вдоль Верхних улиц шли тротуары, часто усаженные каштанами. Эта часть начиналась перед высоким зданием суда, шла через рыночную площадь к церкви и дальше, в сторону Залещиков, – до школы барона Гирша. Верхние улицы подметали, поливали и убирали дворники, до Нижних никому не было дела. В этой части города была большая сточная канава – «Провал», куда жители выбрасывали мусор и выливали помои; рано утром у этой канавы можно было видеть толпы людей, которые, обнажив определенные части тела, справляли нужду. Нижние улицы были грязными и вонючими, и если бы дождь и мороз не смывали грязь и не очищали воздух, то люди там просто задохнулись бы. Маленькие деревянные домики стояли вплотную друг к другу, потому что так, используя готовую стену соседского дома, было дешевле строиться. Один дом прижимался к другому, льнул к нему, опирался на него, словно немощное, больное существо, которое совсем ослабло, замерзло и боится остаться наедине с самим с собой. В этих домах жила беднота: сапожники, портные, столяры, жестянщики, бондари, каменщики, скорняки, пекари, извозчики и грузчики всех сортов – все как на подбор неутомимые труженики, которые целыми днями работали за кусок хлеба или пять крейцеров, чтобы прокормить своих многочисленных детей. Здесь с особым нетерпением все ждали вторника, когда крестьяне и евреи из сорока восьми окрестных деревень приходили на ярмарку. Этим вторником, этой ярмаркой и жили.

И тогда уж начиналась такая давка, беготня и толчея, что казалось, будто наступил конец света. Самая главная часть ярмарки – большой скотный рынок за городом, на «толоке». Жеребцы втягивают ноздрями воздух, узнают по запаху своих прежних невест или чуют новых, девственных кобыл, и все они обмениваются неудержимым приветственным ржанием. Несчастные коровы, которых сегодня не доили, чтобы все могли видеть их полное, упругое вымя, отчаянно мычат. Овцы блеют, тоскуя по своим зеленым лугам, но громче всех кричат свиньи. Они кричат так, будто от их жирных окороков по живому отрезают куски ветчины. Между скотиной рыскают торговцы и агенты: они потеют, орут, торгуются, бросают сердитые взгляды, ударяют по рукам, пытаются выторговать каких-нибудь три гульдена. Обе стороны давно уже договорились, покупатель давно уже решил приобрести эту лошадь, корову, свинью или овцу, – но последние три гульдена!.. И тогда они еще раз ударяют по рукам, идут друг другу навстречу, три гульдена делятся на две части – два скидывают, а на третий «пьют магарыч» за удачную сделку и здоровье скота.

На городском рынке торгуют товаром помельче. Здесь крестьяне победнее продают своих кур, гусей, уток, зерно, лен, холстину, масло, сахар, соль, горшки, спички, селедку, а потом идут в лавку и покупают там разноцветные платки, бисер и шерстяные нитки, чтобы вышивать свои рубашки. В трактирах яблоку негде упасть. Здесь пьют водку, пиво, медовуху или ром, едят сало или колбасу. Многие в приподнятом настроении, некоторые уже под хмельком. Все куда-то протискиваются и бегут с вытаращенными, испуганными, любопытными, блуждающими глазами. Ребенок потерялся! Вора поймали! Пугливая лошадь понесла и ворвалась в гончарные ряды! Визги, крики, пинки, тычки. Продавцы наперебой выкрикивают свой товар, им вторят карусельные зазывалы, а посреди этого шума и гама беднота с Нижних улиц пытается заработать на хлеб. Столяры выставляют на продажу свои ящики и сундуки, сапожники – сапоги и башмаки, портные – свое тряпье, и все это обменивается на зерно, кур, гусей, уток и яйца. Бабы и молодежь – самые бойкие. Бабы ходят по рядам и продают белый хлеб, булки, пирожные, вареный горох, фасоль, пироги с самыми разными начинками: с картошкой, сыром, мясом, черешней, черемухой, черникой. Все куда-то бегут, орут до хрипоты, стараясь перекричать друг друга. Каждый старается обойти другого, обругать его, надуть хотя бы на грош. Мы, дети, стараемся больше всех, потому что нам нравится участвовать в общем деле, чувствовать себя частью этого столпотворения. Мы разносим в стеклянных кувшинах квас – подслащенное яблочное сусло, изготовленное по секретному рецепту Файвла-квасника. Это было, разумеется, чистейшее надувательство, но мы покупали у него квас, ненавидели его за это и дразнили:

Наливай нам, Файвл, квас,

В зад целуй нас по сто раз!

В квас мы добавляли лед, он таял, разбавленный квас становился безвкусным и холодным, и мы продавали его, нахваливая:

Холодный квас, свежий квас!
Для здоровья – высший класс!

Или:

Кто квас пьет, того хворь не берет!

У меня лучше всего получалось продавать с угрозами. Я истошно вопил:

Квас! Квас! Ледяной квас!
Кто пьет, тот здоровым останется,
Кто не пьет, тот сегодня преставится!

Бывало, что какая-нибудь старая крестьянка, услышав мои вопли, только качала головой, крестилась, покупала у меня стакан кваса и даже давала мне лишний геллер, уговаривая больше не произносить таких проклятий. И я думал, что она, пожалуй, права. Но потом я думал, что если бы я отказался от проклятий, то она бы не дала мне лишнего геллера и, наверное, даже не купила бы себе квасу. Проклятия приносили доход, и я продолжал выкрикивать угрозы, в иной вторник зарабатывая от тридцати до сорока крейцеров. Это маленькое состояние я всегда отдавал отцу, он хвалил меня за мою деловую хватку, и его похвала наполняла меня гордостью и счастьем. Мой брат Шабсе, который был старше меня на год, приносил примерно треть моей выручки. Он завидовал мне и постепенно терял уверенность в себе. Я же, наоборот, становился еще увереннее, еще веселее – и это уже было началом соперничества, началом нашей конкуренции в городе.

В один из таких вторников из деревни приехал старший брат Шахне Хряк, ближе к вечеру они с отцом пошли к торговцу мукой Шолему Люфту и отдали ему двадцать пять гульденов. Так было решено, что теперь у нас будет собственная пекарня, а господин Люфт должен был поставить нам муки еще на двадцать пять гульденов в кредит, выплату которого гарантировал брат. И вот в один прекрасный день мы съехали из комнаты в Нижних улицах, арендовали у Фроима Глогеса пекарню рядом с владениями господина Цулауфа, недалеко от школы барона Гирша, и нежданно-негаданно оказались в благородном обществе. Мы пекли хлеб, булки, рогалики и венские розанчики, а так как работали мы все без исключения, то могли продавать все немного дешевле, чем другие пекарни. Впрочем, лучшими клиентами были мы сами, потому что не могли противостоять искушению, и, несмотря на запреты, каждый из нас за день съедал сорок-пятьдесят хрустящих, поджаристых рогаликов или венских розанчиков. Каждый думал, что так делает только он, но так поступали все. Поэтому дела у нас шли неважно. Днем мы с братом Шабсе ходили в школу барона Гирша, а ночью вставали и шли крутить рогалики и формовать венские розанчики.

И тогда произошло то, что повлияло на всю нашу дальнейшую жизнь. Моему брату было семь, мне – шесть лет. Он был очень высоким и худым, а я, наоборот, – невысоким и коренастым. Мне всегда приходилось смотреть на него снизу вверх, и меня это очень злило. Когда нас будили, он очень долго не мог проснуться, а я мгновенно выпрыгивал из постели. Он упирался, не хотел никуда идти и плакал. Я это заметил и сам всегда старался казаться бодрым и готовым к работе. Это было начало и основа моей веры в себя. За его счет я заслуживал себе похвалу, за что он меня возненавидел, а я только наслаждался его беспомощностью. Он становился все более неуверенным, а я – все более уверенным в себе. Так было в школе, так было на улице, в наших совместных играх. Началось-то все еще с торговли квасом. И да простит меня Бог, есть в этом и моя вина. И когда через тридцать лет я снова увидел своего брата, мне стало неловко. Он совсем не изменился. У него были уже взрослые дети, которые обращались с ним так же скверно, как когда-то мы, его братья. У него были такие же заплаканные, красные глаза, смотревшие на меня с немым укором, и говорил он, немного заикаясь, неуверенно, так же как тогда. Только теперь у него была борода, казавшаяся ненастоящей. Такие бороды бывают у молодых хористов в опере.

У меня было такое чувство, будто я совершил маленькое нежное убийство. Это ведь я забрал у него его уверенность и присвоил ее себе, потому что уже тогда мы были соперниками. Ведь жили мы теперь не в деревне, а в городе, с его соперничеством и конкуренцией. Ведь путь от села Вербивицы до Городенки гораздо длиннее, чем от Городенки до какой-нибудь европейской столицы.

12

Мой неудачный опыт обучения в хедере в Сколье скоро был забыт, потому что в Городенке наш учитель Шимшеле Мильницер был приветливым, усталым человеком, который не только не бил нас, но был благодарен, если мы ему не слишком докучали. Он любил говорить, что дерзкий мальчишка со светлой головой и тягой к учению ему милее, чем «прилежный и воспитанный», но глупый ребенок. Мы часто злоупотребляли этим его убеждением и то и дело устраивали мелкие каверзы. Однажды мы прибили его кафтан к стулу, на котором он сидел. В другой раз мы привязали его ногу к ножке стула, а он только покачал головой и улыбнулся добродушно и устало. В другой раз, когда он, как это часто случалось, заснул, сидя за столом и положив голову на правую руку, мы расплавленным воском приклеили его бороду к столу. Когда он проснулся, он отскоблил воск со стола и кое-как вычистил его из бороды и в этот день ни словом не обмолвился о нашей проказе и никак на нее не отреагировал.

Прошло еще несколько дней, и он сказал нам: «Дети, недавно кто-то из вас сыграл злую шутку с моей бородой. Я тогда ничего не сказал, но не потому, что я не обиделся. Напротив, я так огорчился, что просто не мог ничего сказать. Вы знаете, что у меня немало забот и я очень беден. Но Господь Бог дал мне бороду, как Он дает бороду людям, что не знают забот и живут в достатке. Поэтому моя борода была для меня утешением. Оскорбляя ее, вы делаете меня еще беднее, чем я есть, но при этом никто из вас не становится богаче».

Это было в четверг, а по понедельникам и четвергам он постился и говорил очень тихо. Мы, пристыженные, смотрели в пол, и в этот день он на час раньше отпустил нас домой.

Но с тех пор он стал для нас таким же святым, как сама Тора. Мы больше никогда не подшучи-вали над нашим учителем и не устраивали никаких каверз.

Он терпеливо учил нас буквам еврейского алфавита, которые были похожи на маленькие ящички, какие-то инструменты, маленькие домики со створками дверей или ворот или же на кубики с окошками. В Сколье все эти буквы так и скакали у меня перед глазами, и я не мог отличить одну от другой. Теперь же, благодаря терпению нашего усталого учителя, я сразу мог сказать, где какая буква, и мне даже нравилось их различать. А скоро я сам смог и писать эти буквы-ящички со значками огласовок внизу и читать состоящие из них слова, хоть и не понимал этих слов, потому что говорили-то мы на идише. Так мы и учились молиться, не понимая, о чем молимся, учились петь, не понимая, что поем.

Вскоре я начал изучать Хумеш – Пятикнижие Моисея. Теперь уже был перевод и всевозможные толкования и объяснения совершенно далекого от нас мира, который существовал когда-то в прошлом, когда Небо и Господь Бог были еще так близко, что Моисей – Мойше-рабейну, праотцы Авраам, Иаков, праматерь Рахиль и другие великие люди ходили к нему чуть ли не каждый день, подобно тому как в Городенке купцы и чиновники ходили к барону Ромашкану или к банкиру Юнгерману.