Читать книгу Перед рассветом (Александр Алексеевич Богданов) онлайн бесплатно на Bookz (2-ая страница книги)
bannerbanner
Перед рассветом
Перед рассветомПолная версия
Оценить:
Перед рассветом

5

Полная версия:

Перед рассветом

Пухлый кулак в перчатке заносится над Тартыгой.

Тартыга ловко и быстро описывает круг и приседает к земле. Кулак земского просекает пустой воздух… От нерассчитанного удара земский свертывается на щегольских высоких каблуках и перегибается набок… Он уже почти падает, но подбежавший урядник успевает вовремя поддержать его за талию.

Тартыга увиливает в сторону. На безопасном расстоянии от земского он переводит дух и кричит:

– Сорвался номерочек, ваше с-скородие!.. Теперь нет на то никаких правов, чтобы гражданина по лицу бить…

Земский оправляется. Ему неловко и перед мужиками и перед волостными властями, выстроившимися в две шеренги на крыльце правления, и особенно перед урядником, прикосновение горячих и потных рук которого чувствуется сквозь тонкую материю мундира и вызывает барскую брезгливость и досадный стыд от унижения.

Урядник виновато и почтительно отступает от земского, прикладывает руку к козырьку, отдает честь и ждет приказаний.

Земский гневно напруживает из мундира грудь. Нижняя челюсть его трясется, слова, которые он торопится сказать, дзыкают в воздухе неразборчиво и нелепо:

– З-з-з… Вз-зз-ять его!.. – приказывает он.

Урядник опрометью бросается к Тартыге. На бегу он соображает, что в руках у него крылатка, возвращается, кладет крылатку на кожаную подушку коляски и бежит снова, надувая серым парусом шинель.

Тартыга встречает его победоносно и спокойно:

– Ты докажи прежде, за какую вину меня взять?..

Урядник стремительно, вперехват, за кисти рук берет его.

– Нам доказывать нечего!..

Гармоника выпадает на землю… Тартыга сжимает кулаки, надавливает ими с силой в ребра урядника и борется.

– Нет, ты без доказательств не посмеешь взять… Коли если что так, ведь я и в газету могу ход найти…

Голос его становится все громче, заполняет площадь, на которой с жадными вытянутыми шеями мужики следят, как сплелись два тела.

– Не-т… Если уж так, – кричит Тартыга, натуживаясь, чтоб освободиться, – я и в Государственную думу до демократов дойду…

Земский чувствует, как нелепость его положения увеличивается… Он подает уряднику знак и идет в правление. Кучер тихо трогает лошадей. Урядник бросает борьбу с Тартыгой и спешит за земским. На ходу он приказывает мужикам, кивая головой на Тартыгу:

– Задержите его!..

Наум, ближе всех стоящий к уряднику, враждебно ухмыляется в черную бороду и отвечает грубо:

– Держи, коль тебе надобно… На то вам, бузукам, и жалованье платят…

Урядник ощетинивает жесткие подрезанные над губами усы.

– Поговоришь ты у меня!

Наум неожиданно и непонятно смелеет; дерзость Тартыги заразительно волнует его и крепким пьянящим хмелем ударяет в голову… Он поворачивается неприязненно к уряднику и нацеливается в него глазами так же, как незадолго перед тем нацеливался в Тартыгу во время их спора:

– А што же мне не говорить?.. Рот у меня не замазан!.. Привыкли, бузуковы дети, каждому в морду пхать!..

Урядник молча глотает колкость…

Тучная фигура земского уже колышется на крыльце… Тартыга приводит себя в порядок, поднимает гармонику, поправляет сбитый картуз и кричит вдогонку земскому:

– Гля-ди-ка, братцы… Хо-хо-хо!.. За-ад-то какой их благородие наели!..

Мужики с удовольствием пожимаются в широких рубахах и залатанных зипунах. Никто ничего не говорит, но каждый втайне с нетерпением ждет, что еще сделает Тартыга.

Земский со свитой спешит скрыться за дверью, и уход его похож на бегство, чтоб покончить скорей с этой досадной и унизительной историей.

Тартыга идет к бревнам и останавливается в кучке мужиков… Лучи доброжелательных, восхищенных глаз устремлены на него со всех сторон. Тартыга сразу вырастает… Он у всех на виду, просветлевший на ласковом деревенском солнце, и уже не прежний, ненужный, чужой, а весь новый, понятный и близкий всем, потому что поднял со дна душ у всех родную, деревенскую, накопленную годами обиду. И все забывают, что еще вчера смотрели на него как на врага, что столько мутной злобы и раздражения поднялось вокруг него и он бродил здесь ненужным и отверженным. Наум теснится с прочими к Тартыге и слушает, что говорят.

– Увертлив ты, парень, – одобрительно замечает «конопатый», раздвигая улыбкой рябое и скуластое лицо…

– А ты думал, что я морду подставлю? На, мол, бей! – отвечает Тартыга. – Эти фасоны, брат, пора из моды вывести…

– А кабы не увернулся ты, здорово бы он тебя угадал… – высказывает вслух свои предположения «конопатый».

Тартыга с торжествующим выражением отвечает:

– Ни-ичего, растакую его мать… Придет время, мы почище угадаем…

Наум бережно ловит все, что происходит кругом, ласково близится к Тартыге и примирительно добавляет:

– Вот-вот… Придет время – все Васьки Василь Иванычами будут!.. Тебя как кликают?.. Тартыгой?

– Тартыгой…

– Ну, будут Григорием Петровым Тартыгиным величать… Пойдем-ка, Григорий, от беды подальше со мной…

Тартыга взволнован. Мелко и часто движутся мускулы его лица, он дышит неровно и глубоко… Особенно трогает его участливость Наума… Он пододвигается к нему и задушевным, срывающимся голосом восклицает:

– Э-эх, друг ты мой!.. Так, ведь если што, нешто мне себя жалко?.. Нешто же я такой, как говоришь ты?.. Нешто ради чего хорошего уже и постоять не могу?.. А?..


Большой висячий замок арестантской не запирается: ключ куда-то затерян, и железная дужка над пробоем завязывается веревочкой.

Арестантская на задворках волостного правления… В пазах бревенчатых стен – щели, и пакля висит рыжими жидкими косицами…

В углу печь… А на земляном полу ворох соломы, где Тартыга спит ночью. Он арестован за оскорбление земского.

Теперь он сидит на скамье и прислушивается к тому, как живет деревня.

Погромыхали бубенцами ямские – старшина уехал из правления… Стадо прогнали с выгона, – долго в воздухе разноголосо несется коровий рев и блеяние овец. Ребятишки загомонили на площади.

Кашляет надрывно Потапыч.

Вечереет. Над деревенскими буднями проходит ночь…

Вверху арестантской маленькое окно с прозеленевшими стеклами. Днем солнечные лучи, проходящие через него, зелено-желтые и мутные, как будто они здесь заплесневели. Ночью квадратный вырез окна чернеет неясно и жутко.

Тартыге слышится за дверью голос Василисы.

Он поднимается со скамьи и прикладывается ухом к скважине между косяком и дверью.

Журчит на площади женский голос… Василиса убеждает в чем-то Потапыча…

– Я только на одну минуточку, дедушка… Вот, право слово, только на одну минуточку…

Тартыга оживляется… Приятное чувство щекочет его внутри… «Василиса – это хорошо», – радостно думает он.

Дребезжит древний, знающий цену своим годам, голос Потапыча:

– Нешто же это можно? Што удумала, курва тебя залягай! Нешто порядок, чтобы к арештанту чужого человека допустить, да ешшо девку?..

Василиса не сдается и настойчиво просит:

– Кому же какая убыль, дедушка, от того?.. Ну, приду я к нему на часочек, посижу, а потом и уйду!..

Спорит Потапыч:

– Теперь уже на часочек захотелось?.. Ах ты, Сидорова коза-дерюза, драть тебя некому!.. Вот погоди, хрестному скажу, – задаст он тебе утреню с перезвоном…

Слышно, как Василиса смеется. Шуршит ее новый ситцевый навощенный платок; для Тартыги она обрядилась в лучшее, что имела.

– Што ж мне хрестный?.. Нешто страннего человека уж и пожалеть нельзя?.. Мне, дедушка, в узелке пирога бы ему передать!..

– Пирожок, што ж, пирожок можно…

– А самой нельзя?

– Нельзя… Ну, давай пирожок, курва тебя залягай!..

Тартыга приставляет ко рту руку трубочкой и кричит в скважину:

– Василиса!

Василиса уныло стоит на месте… Потапыч смягчается и говорит:

– Подь, сходи на минутку… Только смотри – с задов обойди, штоб не встретил никто.

Оба ищут щели, через которую могли бы переговорить. Тартыга вытаскивает из паза кусок пакли, припадает к образовавшемуся отверстию глазом и шепчет:

– Василиса…

Другой глаз снаружи припадает к той же щели… Василиса обрадованно шепчет:

– Здравствуй, Григорий!..

– Здравствуй! Спасибо, что пришла…

– Не по што!.. Пирог тебе принесла с капустой…

– С капустой… Это хорошо… А что же вчерась не забегала?..

– Хотела забежать, да матушка не пустила…

– Та-ак, – протяжно говорит Тартыга…

Свидание в необычной обстановке придает чувству обоих особую жуткую и заманчивую прелесть…

– Ты бы табачку расстаралась, – говорит Тартыга. – Курить смерть хочется. Почитай с самого утра не курил…

– Принесу, – отвечает Василиса.

Ей жалко Тартыгу… В узкую щелочку она всматривается одним глазом в него, невидного ей и непонятного… Участливо спрашивает:

– Скушно сидеть?

Тартыга подбадривается и уверенно говорит:

– Пустое!.. Отсижу еще сутки, а потом… Попомнят они Тартыгу…

Василиса вздрагивает… Тьма обступает ее кругом, и в этой тьме Тартыга представляется таким таинственным и сильным, как в сказках.

– Ты чего, Григорий, удумал?..

– Ничего… Коли оказия подвернется, – спуску тоже не дам… – загадочно произносит Тартыга.

Разные мысли кружат в его голове. И ему самому начинает казаться, что его угроза не пустые слова и что он способен сделать что-нибудь необычное и большое…

Василиса глубоко вздыхает.

– Григорий…

– Что?

– Поп про тебя спрашивал… Мужики надысь говорили…

– Чего говорили?

– А разное… Говорили – правда ли, нет ли, – будто ты земского боровом обозвал… А потом будто земский осерчал и хотел тебя вдарить… А ты взял вот так ево за руку да и вывихнулся… Правда ли, нет ли?

– Брешут мужики, – отвечает Тартыга. Но ему приятно, что о нем идет прикрашенная народная молва. Он приосанивается и придвигается ближе к щели.

– Ну, а еще что говорили?

– А еще говорили, что грозил ты земскому… «Я, говорил, у князя младшим дворником служил, и князь меня так любил, што по десять рублев на чай давал… Ничего для меня князь не пожалеет… Я и на вас, говорит, суд найду… А то так и без суда…» Это значит красного петуха под крышу али ещо што…

Лицо Тартыги остро и любопытно вытягивается…

– Н-н-у-у? Так и говорили?..

– Так и говорили… Засудят они тебя, Григорий… Убьют вот здесь, как летось одного страннего так-то убили… Убьют, скроют – и концов не найтить…

– Не бойсь, не убьют.

– Теперь по селу такая галдеж… Только и разговоров, што о тебе.

– Ну-у!

– Право слово!.. Еще говорили, что попа на дороге ты встретил, палкой хотел вдарить…

Тартыга удивляется и вытягивает шею… Так занятны все эти новости, рассказы о том, чего не было.

– За што же попа-то? – спрашивает он.

– А это тебя знает, за што…

– Ну, а поп што?..

– Поп поднял, слышь, рясу да в проулок бегтить…

– Бегтить?..

– Бегтить…

– Так ему и надо, – удовлетворенно говорит Тартыга, как будто все, о чем рассказывает Василиса, происходило на самом деле и участником этого был не Тартыга, а кто-нибудь другой.

– Что же поп мужикам сказал?

– Што сказал… Сказал, што такими, как ты, Сибирь заселяют. Я сама слышала… С матушкой огурцы в кадке перекладывали – опять тебя вспоминали… Таким, говорит, как он, надо колодки на ноги набивать…

Тартыга возмущается:

– Уж и колодки! Заколодили бы всех, да над кем пановать будут…

Молчание… Тартыга размышляет о том, как диковинно складывается его бродяжная жизнь. И в тихой темноте ночи придвигается близко к нему какая-то необъяснимая и новая сила, властно и крепко соединяющая его со всем, чем волнуется и живет деревня…

– Василиса, – шепчет он опять после молчанья.

– Што?..

– Ты обойди кругом, там к замку веревочка прилажена…

– Боязно… – отвечает Василиса и осторожно оглядывается по сторонам.

– Чего боязно?.. Никто не увидит!..

– Боязно…

– Экая ты, право, – досадливо вырывается у Тартыги… – А я думал, ты смелая… Ну, спасибо и на том, что пришла…


После двухнедельного ареста Тартыга на свободе. Ни гармоники, ни новых сапог у него уже нет… Все это продано и пропито… На ногах его стоптанные городские башмаки, а на голове бурый, кем-то подаренный гречишник.

В берестовом кузовке, который принесла Василиса, – хлеб и бутыль молока.

В тени поповского омета с нахлестами свежей соломы пахнет приятно колосом. Мягкий холодок сентябрьского вечера бодрит…

От выкатившейся ранней луны длинные синеватые тени. Тартыга лежит на боку, упираясь локтем в землю, и раздумчиво кусает соломинку.

– Хорошо здесь, Василиса, – говорит он, вдыхая большими глотками воздух.

Василиса в большом теплом платке, наброшенном на плечи.

– А хорошо, так и оставайся здесь, Григорий, – робко отвечает она, удивляясь тому, что сказала, и прислушиваясь в пустоте к собственному голосу.

Тартыга стряхивает с себя мечтательные думы, так хорошо и уютно улегшиеся в его душе.

– Нет, не рука мне здесь оставаться. Делать мне у вас, Василиса, нечего…

В тени он весь мягкий, словно за полтора месяца жизни деревня стерла с него остроту и угловатость, которые он принес из босяцкой жизни в городе. И слова его так грустно вплетаются в нежную задумчивость ночи.

– Решай, Василиса, пойдешь со мной аль нет?

Василиса колеблется и нерешительно проводит рукой по лицу… От волнения, которое она испытывает, круглые стеклянные бусы поднимаются и опускаются на ее груди… И голову туманит от внезапно поднявшихся заманчивых желаний. Рисуется соблазнительный город, где большие каменные дома и интересные, нарядные и богатые люди. Тартыга убеждает ее.

– Что ж тебе здесь делать? А?.. Хозяйства у тебя нет, а в кухарках жить – так лучше в городу уж, а не в глуши.

Василиса жмется к омету и перебирает кончики платка… В недоумении спрашивает:

– Как же так-то?.. Взять вот да и пойти?..

Тартыга ждет такого ответа, скрывает, что ему больно выслушивать слова отказа, и продолжает убеждать ее:

– Вместе, Василиса, пойдем. На одном месте будешь сидеть – никакого толку не увидишь…

Василиса беспомощно и по-детски глядит, на него. Узкие, неразвитые ключицы ее выпирают острыми соединениями, и она походит на девочку.

– Боюсь я, Григорий!..

– Чего ты боишься?..

– Боюсь!.. У нас вот как-то Мирохина Данька в городу жила, а потом вернулась, – спортили ее – вся в пупырях и зачивренная… Барчонок, бают, спортил…

Тартыга убежденно и поучительно говорит:

– Что же из того?.. Испортиться везде можно!.. На этот предмет каждый человек наблюдать за собой должен. И в деревне можно. Твоему попу, я чаю, тоже пальца в рот не клади… Правда, Василиса, обижает тебя поп?

Василиса смущенно опускает вздрагивающие ресницы.

Ветер тихо стелет по земле тени и шелестит сонными серебряно-сизыми кустами полынка, отбежавшего от заросших полянок на вытоптанную плешивину около омета.

– Что же ты молчишь?.. Обижает? – участливо допытывается Тартыга.

Василиса краснеет. В тени не видно, как лицо ее мучительно движется от стыда… Тихо она отвечает:

– Нет, поп у нас строгий, не балуется…

– Известное дело – попадья есть, – говорит Тартыга. – Ну, а псаломщик?..

Василиса низко опускает голову, – ей тяжело сделать это признанье, – и она с усилием говорит:

– Псаломщик намедни в пуньке в самый угол загнал, всю руку досиня защипал, больно – страсть!..

Тартыга вдруг становится злым и острым, не похожим на того размечтавшегося деревенского, который только что сидел рядом:

– Жеребцы гладкие!..

Он свертывает из бумаги папироску, чиркает о коробку серной спичкой. Синее пламя фосфора шипит и обдает его едким запахом.

– Не подожги омета, – говорит Василиса.

Тартыга бросает тлеющую спичку на землю и небрежно отвечает:

– Не лиха беда, если и загорится!.. Не обеднеет твой поп.

Оба молчат. Тартыга сосредоточенно попыхивает папироской. Лицо его то освещается – с выпуклыми рельефами носа, бровей и черных усов, – то погасает, полное загадочных мыслей.

Докурив, он спрашивает:

– Что же, Василиса, решай куда-никуда!..

Василиса глубоко вздыхает…

– Замуж, что ли, хочешь выйти?.. Так ведь кто ж тебя, бобылку, возьмет? И к полевой работе ты непривычна!..

Тартыга оглядывает худые руки Василисы, ее узкие плечи и маленькие ноги в кожаных полусапожках, непохожие на мужские широколапые ноги деревенских девок.

Василиса под его взглядом съеживается и уходит в себя. Ее сердце тревожно бьется от мысли, что вот уйдет Тартыга в город, и она останется опять одна с своей тоской…

– Не пойду я, Григорий, замуж, – говорит она, и в голосе ее дрожат глухие слезы.

– Что же ты, бобылка, будешь делать?

– А в келью уйду… У нас за Агафошкиными выселками деушки в кельях спасаются… К деушкам уйду…

– В кельях проку тоже мало, – говорит Тартыга, решая, что пора кончать беседу. – Ну, твое дело, – как хочешь…

Он поднимается и отряхивает с пиджака солому. Тоскливое и одинокое растет в душе Василисы… Все происходящее с ней – Тартыга, его внезапное появление и теперь уход – кажется ей каким-то смутным сном, который блеснул на мгновенье и уже пропадает…

– Куда же ты? – спрашивает она Тартыгу.

– Куда?.. В город, – отвечает он. – Пройдусь по холодку выселками, а обогреет солнце – завалюсь в стога, высплюсь…

– На ночь-то глядя, – говорит Василиса и ласково с покорностью заглядывает ему в глаза. – Хоша бы переночевал…

– Нет, пойду, – бесповоротно решает Тартыга. – Который день собираюсь, да все никак не выберусь…

Он оглядывается и поправляет на голове сбитый гречишник.

Василиса отвертывается от него, лезет за пазуху, достает холщовую тряпицу, развязывает и поворачивается снова.

– Ну хоша вот возьми на дорогу.

– Это что?

Тартыга протягивает руку и ощупывает пальцами теплый, пригретый на груди полтинник.

– Не надо!..

– Возьми, пригодится!..

Тартыга, подумав, берет.

Луна плетет вверху голубую вязь. Тартыга сжимает крепко монету. Сладкое ноющее чувство от давно неиспытанной ласки, которую он нашел так неожиданно здесь, в деревне, охватывает его… Дружно придвигаются поля, полынок… И поля ласковые и родные… И кажется, что все это старое, близкое, давно знакомое – и гумно, и солома, и полынок, и Василиса… Только все забытое… И смутно крадется холодная мысль: встретит ли он где-нибудь еще такую ласку? А если и встретит, – не будет ли тосковать о полях, о полынке, о Василисе?.. Может быть, он уже никогда более сюда не вернется?..

Василиса прислоняется к омету и, уткнувшись лицом в рукав, беззвучно плачет…

Тартыга бережливо обнимает ее за стан, дышит в ее щеки горячим и близким дыханием и дрогнувшим любовным голосом говорит:

– Ну, чего ты?.. чего?..


Еще не поздно, когда Тартыга возвращается через площадь.

Церковный дом, разделенный на псаломщическую и дьяконскую половины, освещен. У створчатого окна псаломщик разбирает партитуру церковных нот.

Тартыга издали всматривается в его профиль с узко сжатым лбом. Со злостью он наклоняется, шарит рукой по примятому гусиному остролистннку, схватывает булыжник и с размаху бросает в обшитую тесом стену:

– Эт-то тебе за пуньку…

Псаломщик бежит на дьяконскую половину, дрыгая жидкими козлиными ногами. На белых занавесках окон церковного дома появляются двигающиеся испуганные тени…

А Тартыга идет к «конопатому». В сенцах он оставляет берестовый кузов. «Конопатый» еще не спит. Он сидит за столом. Хозяйка его Агафья штопает что-то при тусклом свете жестяной лампы. В углу на дощатых широких нарах спят двое ребят, прикрытые ветошью.

Игнат спрашивает Тартыгу, не хочет ли он есть, и отодвигается на край скамьи, очищая место подле себя за столом. Тартыга кладет на подоконник гречишник и садится. Движенья его серьезны и значительны. Теперь он совсем напоминает степенного, домовитого мужика, который в других вызывает только уважение…

– Что хорошего, дядя Игнат? – спрашивает он. Игнат озабоченно повертывается к нему и недовольным, скрывающим в себе тревогу, голосом отвечает:

– С коего ляду в нашем быту хорошему приключиться?

Тартыга внимательно наблюдает за ним. Все кругом полно для него теперь важного смысла и заставляет принимать близко к сердцу и радости и огорчения этих людей, ставших для него своими…

– Случилось что, дядя Игнат?..

– Так, пустое, – уклончиво отвечает «конопатый». Но по его глазам, угрюмо светящимся в затененной глубине, видно, что он не договаривает чего-то. Тартыга тревожится:

– Что?.. Беда какая?..

«Конопатый» колеблется… Наконец, говорит, выбирая с осторожностью каждое слово, чтобы не смутить, а главное – не обидеть Тартыги:

– Пустое… Старшина с урядником даве в волости про тебя допытывались… Нечего, бают, ему здесь делать… Еще какая склока от него выйдет…

Тартыга некоторое время размышляет над словами Игната и потом спокойно отвечает:

– А, это уж я про себя мекаю, есть ли мне дело, или нет.

«Конопатый» одобрительно поддакивает ему:

– На меня осерчали… Брыкнулся я в них тоже… Спрашивайте, мол, не меня, а Григорья… Што ж тогда его с земским не осилили?

Тартыга радостно вспыхивает и благодарными глазами смотрит на Игната.

– Так, так, дядя Игнат…

Оба молчат. То, о чем думает один, неуловимо передается другому и родит в обоих согласную и крепкую близость…

Тартыга встает с лавки и успокоительно говорит:

– Ты не тревожься, дядя Игнат… Я ведь уйду… Вот посижу малость, да и пойду…

Игнат испуганно вскакивает следом за ним… Лицо его становится виновато-растерянным и смущенным, – он как будто сожалеет о том, что так некстати затеял этот разговор, и теперь хочет загладить свою вину… Он протягивает к Тартыге руки и говорит:

– Што ты, милай… Нешто я к тому, штобы ты уходил? По мне, живи, сколь хочешь. Ноне, слава богу, хлеб уродился, – чать, лишним куском не объешь. Заработаешь.

Агафья тоже огибает стол и заговаривает с Тартыгой: – Што ж нам ноне земский? Это вот летось в ссуду хлеб получали, так земский с попом, кому хотели, тому и писали. Богатому мешок, а бедному шишок…

Тартыга растроган и глядит повлажневшими глазами то на Игната, то на Агафью. Светлая нечаянная радость вспыхивает внутри его, растет горой и подступает к самому горлу… Хочется ответить чем-нибудь таким же добрым и незабываемым на всю жизнь… Из многих нахлынувших мыслей хочется выбрать одну – простую и любовную, как просто и любовно все, что движется в тесной тишине избы. Тартыга не находит таких слов и только умиленно говорит:

– Спасибо, родные!.. Спасибо!..

Игнат и Агафья заботливо усаживают его. Игнат по-дружески кладет на его плечо руку.

– Нет, не гоже, Григорий, ты удумал… Как же это в непутевое время идти?.. Ровно вор ты, али палкой кто тебя гонит… Ты хоша переночуй, до утра обожди… Честь честью соберем тебя, проводим честь честью, – как быть…

Тартыга весь во власти этих ласк.

– Спасибо, Игнат, и тебе, Агафьюшка, спасибо.

Агафья суетится около лавки, прибирает со стола и ухаживает с материнской нежностью:

– Так-то лучше будет… Ложись-ка вот здесь, на лавке, да и спи до утра. – Она сносит тряпье на сундук и из угла заботливо продолжает: – Будешь, Григорий, стелиться, – в головы мужиков чапан возьмешь.

Тартыга ничего не отвечает. Душой его завладевает прилив нежности и любви. Ему кажется, что он не заслуживает всех этих забот, и думает о том, сможет ли он, и сумеет ли он отплатить за все это добро…

На печи возится, протяжно стонет и с удушливым надрывом кашляет старуха, мать Игната. Тартыга вздрагивает и смотрит в угол на печь.

Старуха свесилась головой на край печи, – белеют растрепанные космы, выбившиеся из-под грязного, замызганного платка, с хрипом вылетают слова:

– Игн-а-ат…а-а-а…т!

Игнат подходит к печи…

– Пи-и-ить…

Игнат молча черпает из кадки ковшом воду и подает матери. Та припадает к ковшу, жадно отпивает несколько глотков и подает ковш обратно. Игнат сплескивает остатки в помойную лохань и кладет ковш на лавку.

– Что у вас с бабушкой? – спрашивает Тартыга.

Игнат возвращается к домашним тревогам, лицо его сразу тускнеет, глаза быстро уходят вглубь, и он отвечает глухо:

– Запритчила старуха… С самых полден животом мается…

Тартыга против воли начинает думать о старухе. И чем больше думает, тем сильней завладевает им желание сделать что-нибудь такое, отчего всем в избе стало бы легче и свободней жить. Но ничего такого он не находит, неприятная тяжесть наваливается на него, и он говорит досадливо:

– Не надо бы сырую воду давать… От сырой воды вред.

– Што ж поделаешь, – соглашается Игнат. – Как утица, пьет да пьет… Кабысь не померла…

– За ночь-то, чать, не помрет, – вставляет свое слово Агафья.

Голос у обоих спокойный и одеревеневший, видимо оба примирялись с мыслью о смерти старухи.

bannerbanner