
Полная версия:
Маг, сдерживающий армии
— И кто же будет гарантом соблюдения озвученных вами условий? Кто будет осуществлять надзор за соблюдением и следованием правил новой конвенции?
Президент встретился с ним взглядом.
— Тот, кто уже доказал, что может осуществлять это. Но, разумеется, не в одиночку. Для этого нужен новый международный орган. Совет. Из представителей наших стран и… из первых, стабильных магов. Чтобы ОНИсудили СВОИХ. Чтобы они контролировали СВОИ силы. Чтобы они были не оружием в руках отдельных генералов и государств, а гражданами с правами и обязанностями.
И тут, когда идея уже начала обретать формы в их головах, леди Чандлер подняла руку, требуя тишины. Её голос зазвучал с ледяной, неумолимой чёткостью, обращаясь к самой сути вопроса.
— Всё это — теории о будущем, Иван Сергеевич. Но есть настоящее. И есть конкретное лицо, совершившее акт невиданного разрушения. Ваш так называемый «Первый маг». Он не страховочный механизм. Он — исполнитель. Массовый убийца, действовавший по вашему приказу или с вашего попустительства. Пока он существует как ваше личное оружие, никаким конвенциям верить нельзя. Они будут просто ширмой. Мы требуем выдать его. Для международного трибунала. Для справедливого суда, который покажет, что новый мир будет строиться на ЗАКОНЕ, а не на ПРОИЗВОЛЕ СВЕРХСУЩЕСТВ.
Все взоры впились в президента. Это был удар ниже пояса, но смертельно точный. Требование выдать главный «актив» и главный «козырь» подрывало всю его позицию.
Однако, несмотря на кажущийся сокрушительным удар, Иван Сергеевич не дрогнул. Он медленно отнял руки от трибуны и сложил их за спиной. Его лицо стало непроницаемым.
— Справедливый суд, — повторил он, растягивая слова. — Вы абсолютно правы, леди Чандлер. Закон должен быть един для всех. И высшая справедливость не знает границ.
Он сделал паузу, и в этой паузе повисла надежда его оппонентов… Неужели он сломается? Так просто уступит? Так просто откажется от столь значительного преимущества?
— Поэтому я заявляю следующее, — продолжил он, и в его голосе зазвучала странная, почти доброжелательная ясность. — Российская Федерация не будет препятствовать правосудию. Мы не будем прятать обвиняемого. Мы не будем оспаривать юрисдикцию международного трибунала, если таковой будет создан по общему согласию.
В зале ахнули. Немецкий канцлер недоверчиво покачал головой. Американский госсекретарь прищурился, ища подвох.
— Более того, — продолжил президент, и в его серых глазах вспыхнул холодный, стальной блеск, — чтобы облегчить работу правосудия и доказать нашу добрую волю, я официально заявляю: с завтрашнего дня все ограничения на посещение особой резиденции, где в настоящее время находится Первый, будут сняты для уполномоченных представителей международного следствия. Вы можете отправить туда своих лучших юристов, своих психиатров, своих военных или кого бы то ни было ещё, чтобы предъявить ему обвинения. Чтобы призвать ЕГО к ответу.
Он снова сделал паузу, оглядев зал. Его взгляд скользнул по лицу каждого, видя, как до них начинает доходить жуткий смысл его слов…
— Единственное условие, — сказал он тихо, вкрадчиво, но так, что было слышно каждое его слово. — Поскольку Первый является лицом, обладающим экстраординарными способностями, его задержание и доставку в суд мы, в духе сотрудничества, предлагаем осуществить силами тех стран, которые выдвигают обвинения. Наши бойцы, увы, не обладают необходимым опытом задержания существ, способных в одиночку инициировать термоядерный синтез. Мы предоставим вам все необходимые координаты, схему охраны объекта и даже… рекомендации по подходу к резиденции. Однако остальное — дело вашего правосудия и вашей… решимости.
В зале воцарилась мёртвая тишина. Та тишина, что наступает после того, как понимаешь, что только что сам наступил на гранату, а тебе любезно указали на чеку. Последняя же фраза Президента РФ была уже открытой насмешкой над присутствующими.
Леди Чандлер побледнела. Француз протёр платком внезапно вспотевший лоб. Немецкий канцлер устало смотрел в стол, словно пытаясь найти на деревянной поверхности ответ.
Они потребовали выдачи оружия. Он согласился. И даже заботливо предложил им самим прийти и забрать это оружие из рук того, кто им управлял. Зная, что никто, НИКТО в этом зале, не отдаст приказ своим солдатам идти на такое «задержание». Это было не согласие. Это был абсолютный, беспроигрышный контрудар, под который они сами подставились из-за паники. Он выставил их обвинения детским лепетом, за которым не стояло ни мужества, ни понимания реальности, ни компетентности.
И тогда Иван Сергеевич позволил себе то, чего не делал никогда на публике. Уголки его губ дрогнули и потянулись вверх, складываясь в выражение, которое нельзя было назвать улыбкой в привычном смысле. Это была дьявольская усмешка — циничная и бесконечно уверенная. Кривой, животный оскал, который невозможно получить в офисной работе. В его серых, как сталь перед выстрелом, глазах вспыхнул тот самый блеск, который видел доселе только Первый Маг в комнате полевого штаба: блеск стратега, поставившего на кон всё и выигравшего, потому что противник не успел понять изменившихся правил игры.
— Так что, господа, — закончил он, и его голос снова стал тихим и весомым. — Давайте решим практические вопросы. Создаём рабочую группу для разработки Конвенции? Или… формируем совместный спецназ для операции по задержанию? Выбор за вами. Но, пожалуйста, решите быстро. Потому что тот, кого вы хотите судить, сейчас, вероятно, пьёт чай. И с каждой минутой становится чуть сильнее. И чуть больше разочарован в нашей, общей, нерешительности.
И, не дожидаясь ответа, он кивнул «чёрным». Те развернулись и пошли к выходу, открывая ЕМУпуть. Президент России последний раз окинул взглядом парализованный зал, развернулся на пятках и вышел тем же неспешным, властным шагом, оставляя за собой вакуум тишины, в которой медленно тонули старые правила мира.
А политики, вдруг осознавшие всю жалкую ничтожность своей власти перед лицом нового, страшного игрока, устало сидели, опустив лица в столы.
Глава 13
Сон...
Тишина...
Не та благословенная тишина после боя, когда в ушах лишь звенящий звон. И не стерильная тишина бетонной коробки комплекса. Эта тишина была... такой домашней... Глухой, плотной, укутывающей, как старое ватное одеяло. Тишина одинокого дома, в котором давно не ждут гостей.
Я сидел за столом. Это был обычный пластиковый, шатающийся стол из хозяйственного магазина. Передо мной стоял торт. Невзрачный, покупной, с сахарными розочками, поблёкшими и залежавшимися. На нём торчали две одинокие свечки. «31». Они горели ровным, жёлтым пламенем, и их отражение тихо дрожало в тёмном стекле окна, за которым уже сгущались сумерки.
Мне исполняется 31 год.
Мысль пришла не как воспоминание, а как простая, безоценочная констатация факта. Да. Так и было. Я сидел в своей однушке. Вон там, в углу, валялся старый матрас. Там — хлипкий шкаф. Пахло пылью, одиночеством и сладковатым запахом торта, смешанным с затхлостью.
Я чувствовал усталость. Тяжёлую, костную, въевшуюся в позвонки, как ржавчина. Та самая усталость, что привела меня когда-то в первую лабораторию. Разочарование собой. Пустота. Желание... исчезнуть.
Рука лежала на столе рядом с тортом. Пальцы медленно пошевелились, скользнули по липкой клеёнке, нащупали рукоять. Нож. Обычный кухонный нож с чёрной пластмассовой ручкой. Лезвие тускло блестело в свете свечей.
Взять и отрезать кусочек. Потом ещё один. Проглотить эту приторно-сладковатую массу... Запить водкой из горла. Лечь на матрас и смотреть в потолок, пока сознание не отключится. Идеальный день рождения, чтоб его...
Мысли текли лениво, привычно, как по накатанной колее. Тело откликалось на них с механической покорностью. Я устало окинул взглядом комнату — промёрзлые стены, убогий свет лампочки, своё отражение в окне: мужчина с пустыми глазами, застывший в позе вечного ожидания.
Пальцы сомкнулись на рукояти ножа. Крепко, уверенно, как держал когда-то снайперскую винтовку. Я поднял его. Лезвие замерло над тортом, прямо над розочкой. Вдох, и... движение вниз. Плавное, решительное.
Но лезвие не вошло в мягкий бисквит.
Оно встретило какое-то странное сопротивление...
Не твёрдое, как кость, а... что-то упругое, плотное, живое. Лёгкий хруст, едва различимый, будто хрустнул хрящ. Рука, не встречая ожидаемого, приложила чуть больше силы. Нож пошёл глубже, что-то разрезая...
Мой взгляд, до этого блуждавший по потолку, резко, судорожно рванулся вниз.
Свечи. Их пламя. Их свет падал теперь не на крем и бисквит...
Он падал на морщинистую, бледную кожу. На знакомую, добрую родинку у виска. На седые, аккуратно уложенные волосы...
На столе лежала не праздничная выпечка.
Лежала моя бабушка. Анна Петровна. В своём лучшем ситцевом платье, в котором она ходила по воскресеньям на рынок. Её глаза были закрыты, лицо спокойно, почти умиротворённо, как во сне. Она спала. И я... я вонзал нож ей в грудь.
УЖАС.
Он пришёл не криком, не паникой. Он пришёл ледяной волной, выморозившей всё внутри. Мозг отказался понимать происходящее. Это не могло быть. ЭТОГО НЕ МОГЛО БЫТЬ!Бабушка умерла за десять лет до моего тридцать первого дня рождения. От старости. Тихо. Во сне.
Но я чувствовал. Чувствовал под лезвием структуру ткани — кожу, тонкий слой жира, мышцы. Чувствовал то самое, чудовищное, не поддающееся отрицанию сопротивление плоти. Видел, как лезвие входит, как кожа расступается тонкой, тёмной линией, из которой тут же, медленно, лениво начинает сочиться алая влага.
— НЕТ!— закричал я внутри. Кричал изо всех сил, рвал голосовые связки в клочья. — ОСТАНОВИСЬ! ВЫБРОСИ НОЖ! ЭТО НЕ ТОРТ!
Но моё тело меня не слушалось.
Оно принадлежало кому-то другому. Какому-то холодному, безразличному... жестоко равнодушному. Я был заперт внутри, как в стеклянной банке, и мог только смотреть. Смотреть, как моя собственная рука, сильная, жилистая, рука снайпера и мага, уверенно ведёт лезвие вниз. Разрез удлиняется. Бабушка не просыпается. Она лишь тихо, едва слышно вздыхает во сне, и её губы шевелятся, будто что-то бормочут...
Лезвие вышло с другой стороны разреза. Кусок плоти — небольшой, аккуратный, размером с ломтик торта — с влажным треском отделился от тела. Мои пальцы оставили нож, воткнутый в стол рядом с телом. Большой и указательный пальцы потянулись вперёд. Они ухватились за этот тёплый, сочащийся кровью кусочек. Аккуратно подняли его.
Я боролся. Изо всех сил моего сознания, моей воли, той самой, что совсем недавно удерживала термоядерную реакцию. Я пытался отдёрнуть руку, разжать пальцы, закрыть себе рот! Но мышцы не подчинялись. Они были чужими. Я был пассажиром в собственном теле, пристёгнутым и беспомощным.
Пальцы поднесли кусочек ко рту. МОЕМУ РТУ.
Я чувствовал его тепло. Тепло только что отнятой жизни. Чувствовал металлический запах крови, смешанный со сладковатым, знакомым запахом бабушкиного одеколона.
Губы разомкнулись сами.
Я зажмурился. Внутри ревела буря отрицания, мольбы, отвращения.
Но я ощутил. Ощутил, как этот кусочек ложится на язык.
Сначала — консистенция. Нежная, волокнистая, чуть упругая. Совсем не как бисквит. Потом пришёл вкус.
О, БОЖЕ. ВКУС.
Это был не вкус мяса. Не кровь. Это был... вкус воспоминаний. Концентрированная, чудовищная эссенция всего, что я любил и... что потерял. Сладковатый привкус её пирогов с капустой. Солоноватый — её слёз, когда она провожала меня в первую командировку. Горьковатый — лекарств, которые она пила в старости. И сквозь это всё — привкус бесконечной, безоговорочной, старческой любви. Любви, которую я сейчас, своими руками, осквернял, резал и... ПОЖИРАЛ.
Это было самое отвратительное, самое кощунственное, что я мог представить. Это было хуже, чем убить тысячу незнакомцев. Это было пожирание собственного прошлого, собственного света, последнего тёплого местечка в душе.
По щекам потекли слёзы. Горячие, беззвучные, обильные. Они капали на стол, смешиваясь с кровью. Я рыдал внутри, но тело моё было спокойно. Челюсти сомкнулись. Зубы сделали то, для чего были созданы — раздавили, разорвали, перемололи. Горло сглотнуло.
И в этот миг, в момент этого непоправимого, чудовищного акта, мир взорвался светом и провалился в бездну.
Больше не было комнаты. Не было стола. Не было бабушки.
Я стоял по щиколотку... нет, по колено в том, что когда-то было людьми. Вокруг лишь бескрайние, уходящие за горизонт холмы из трупов. Они были разных годов, разных армий, в разной степени разложения. Вот форма афганских моджахедов, вот камуфляж европейских солдат, вот белые робы подопытных из комплекса... И везде, повсюду, лица. Лица с последними выражениями ужаса, боли, удивления. Их стеклянные, потухшие глаза смотрели на меня. Все. ВСЕ, кого я когда-то навёл на мушку, на кого нажал на спуск, кого сжёг, разорвал, стёр в пыль. Моё личное, выстраданное, выросшее до размеров маленькой вселенной кладбище.
Воздух был густым и сладким, как сироп, от запаха разложения. Даже дышать было больно и омерзительно. Каждый вдох — это вдох праха чужих жизней.
Я стоял, парализованный величием собственного греха. Это был я. Я создал эти холмы. Каждая смерть — кирпичик в этом монументе мне, Великому Мяснику.
И тут что-то схватило меня за ногу. Ниже щиколотки. Хватка была цепкой, влажной, отчаянной.
Я вздрогнул и посмотрел вниз.
Из груды тел, прямо у моих ног, вылезала рука. Не просто рука. Рука в грязном, порванном камуфляже знакомого покроя. Пальцы впились в мою икру, цепляясь, как когти. Потом появилась вторая рука. И между телами показалось знакомое до боли лицо.
Лицо лейтенанта Маркова.
Но это был не Марков, каким я его запомнил — уставший, но живой, с умными глазами. Это была его посмертная маска. Кожа землисто-серая, один глаз отсутствовал, на его месте зияла тёмная впадина. Из разорванной губы свисала нитка засохшей крови. Но вот другой глаз — живой, полный нечеловеческой муки и упрёка — смотрел прямо на меня.
— П... пер... вый... — прохрипело нечто. Звук его голоса был омерзительно рваным, дрожащим, глухим.
Он начал подтягиваться, используя мою ногу как опору. Его тело, изуродованное, с торчащими рёбрами, выползло из груды трупов. За ним — другие. Тот самый русоволосый пацан, половину черепа которого теперь занимала воронка от снаряда. Коренастый сержант с распоротым животом. Худой боец с некогда умными глазами, а теперь — пустыми глазницами.
Все они, те, кого я спас, кого защитил, ради кого нашёл в себе силы жить ещё один день... Они лезли на меня. Медленно, с мерзким хрустом костей и шуршанием окровавленной ткани. Их пальцы впивались в мои брюки, в мою плоть. Их глаза — живые и мёртвые — смотрели на меня с одним и тем же немым вопросом: «Почему? Почему ты нас спас, если всё равно привёл сюда? Если мы всё равно стали частью ТВОЕГО пейзажа?»
— Нет... — вырвалось у меня наконец. Мой голос был хриплым, разбитым. — Нет, вы... вы живы... Я же... я же вас спас...
— СПАС?— будто эхом отозвалось со всех сторон, из тысяч ртов, лежащих вокруг. — Ты нас сожрал... Как съел свою бабушку. Как съел всех нас. Ты — пожиратель, ПЕРВЫЙ! Ты — то, что ходит по нашим костям... Герой. Защитник. ЧУДОВИЩЕ...
Марков медленно дополз до моего пояса. Его холодное, мёртвое лицо оказалось в метре от моего. Я почувствовал запах гнили и гари.
— Спасибо за гречку, Первый, — прошептал он, и в его шёпоте был заключён ледянящий душу сарказм. — Очень вкусная была каша. А мы... все мы ещё вкуснее, Первый!
Его рот, неестественно широко растянувшись, потянулся к моей руке.
Я закричал.
Не внутренним криком, как в комнате с бабушкой. Настоящим, ледяным, рвущим глотку криком абсолютного, первобытного ужаса. Это был крик, в котором смешались вина, отвращение к себе, страх и бессилие. Крик, который не мог принадлежать бессмертному богу. Он мог принадлежать только маленькому, запутавшемуся, безумно одинокому мальчишке, который где-то внутри всё ещё сидел в пустой комнате и хотел умереть!
Я резко сел на койке. Движение было таким внезапным, что кровать подо мной жалобно застонала.
В горле стоял ком, а сам рот был полон слюны — горькой, с привкусом меди и... и чего-то ещё. Сладковато-солёного. Привкуса, которого не должно было там быть.
Я тяжело дышал, как будто только что пробежал марафон. Сердце колотилось где-то в висках, бешено, по-человечески. Руки дрожали. По спине, по груди, по лицу струился ледяной пот, пропитывая простыню.
Я огляделся, дико вращая глазами.
Не бескрайнее кладбище. Не та одинокая комната. Стерильная, белая камера в моей новой «резиденции». Приглушённый свет. Гул систем вентиляции. Никаких трупов. Никакого Маркова. Никакой бабушки.
Сон.
Это был всего лишь сон...
Я поднял руки, тупо уставился на свои ладони. Чистые. Ни капли крови. Я провёл языком по зубам, по нёбу. Никаких волокон. Никакого чужого вкуса. Только сухость и тот самый призрачный, невыводимый привкус кошмара.
— Просто сон, — попытался убедить я себя, сжимая голову пальцами. — Напряжение. Перегрузка. Психоэмоциональная усталость после... после всего.
Но рациональное ядро разбивалось о ледяную волну ужаса, которая всё ещё накрывала меня с головой. Это было не просто страшное сновидение. Это было ощутимо... это было слишком РЕАЛЬНО. Я до сих пор чувствовал под пальцами упругость живой плоти, видел каждый завиток седого волоса на виске бабушки, слышал хруст. И вкус... этот проклятый, многогранный вкус любви и смерти...
Я сгрёб с лица мокрые от пота волосы. Тело пронзила мелкая, предательская дрожь. Бессмертное, всесильное тело, способное пережить испарение в ядерном огне, мелко дрожало от кошмара.
— Я не ел её. Я не... Это невозможно.
Но ведь и превратиться в бога, порождающего звёзды, тоже когда-то было невозможно. И сдерживать ударную волну силой мысли — невозможно. Грань между кошмаром и реальностью после семисот инъекций стала такой призрачной... как дым.
Я встал с койки, босиком ступив на холодный деревянный пол. Подошёл к смотровому окну — толстому, непробиваемому стеклу, за которым была видна ночь и тёмный лес. В тёмном отражении на меня смотрело моё лицо. Лицо двадцатилетнего юноши. Без морщин, без следов усталости. Совершенное. Лицо чудовища, которому только что снилось, что оно жрёт свою собственную бабушку.
Я прижал лоб к ледяному стеклу. Внутри была пустота. Та самая, знакомая пустота, которую на время заполнили благодарность Маркова и холодная логика Президента. Но сейчас она вернулась, расширившись, наполнившись новыми, чудовищными образами. ОНА ВЫРОСЛА.
— Что же со мной происходит? — тихо прошептал я своему отражению. — Это... это начало? Начало того, чего все боялись? Того, ради чего добровольно кололи препарат? Это безумие?
Мой разум, мой крепкий, нерушимый рассудок, выдержавший сотни инъекций, вдруг показался мне хрупкой скорлупой. А под ней бушевало море из крови, трупов и невыносимой вины, принявшей форму самого изощрённого кошмара.
Я отшатнулся от стекла. Мне нужно было... движение. Действие. Что-то, что вернёт ощущение реальности. Я протянул руку, сконцентрировался. Между ладонями, с сухим щелчком, вспыхнула крошечная голубая искра — искусственная, контролируемая ядерная реакция. Реальность. Физика. Закон.
Но даже глядя на неё, я чувствовал на языке привкус бабушкиного пирога, смешанный с железом её крови...
Я разжал пальцы, и искра погасла. Тишина снова навалилась на меня своей тяжестью, но теперь она была иной. Она была настороженной. Словно бы в ней притаился кто-то...
Я остался стоять посреди комнаты, одинокий бог в своей пустой вселенной, сжимая дрожащие кулаки и пытаясь убедить себя, что кошмар закончился. Что всё недавнее было лишь наваждением. Глупой игрой уставшего рассудка.
Но самая страшная мысль, холодная и ясная, уже поселилась внутри:
А что, если это не кошмар? Что, если это первое, робкое пробуждение чего-то нового? Не силы. Не мощи. А той самой, окончательной, необратимой потери себя? И дело даже не в безумии. А в осознании истинной, чудовищной цены, которую ты заплатил за свою силу? Цены, которую теперь придётся платить снова и снова — во сне и наяву?
— Я не хочу ТАКсходить с ума... Только не так... Пожалуйста...
Глава 14
Тишина в комнате не была пустой. Она была плотной, как вода после взрыва глубинной бомбы — потемневшей, вибрирующей от прошедшего удара, несущей в себе взвесь обломков. Я сидел на краю кровати, вцепившись пальцами в ткань матраса. На языке всё ещё стоял противный привкус сна. Он не был словесным. Это было ощущением, въевшимся в нервные окончания, в память самого тела.
Ядром моего кошмара было не отвращение, не ужас, не жуткая невозможность происходящего. Это было признание. Подсознание, наконец, оформило в гротескную аллегорию то, что сознание отказывалось принять: я был не просто убийцей. Я был системой. Пожирающей, поглощающей чужие судьбы, чтобы поддерживать собственное существование. Бабушка, Марков, гречка, победа — всё это было топливом для механизма под названием «Первый Маг». Механизма, продолжающего работать. И сейчас, в этой стерильной тишине резиденции, он требовал новой задачи. Машина не терпела пустоты.
Но задача не пришла. Пришло… Разрешение.
Дверь открылась без стука. На пороге стоял не генерал и не психолог с планшетом. Стоял Клим. Тот самый офицер связи. Его пустые глаза впервые показались мне не маской, а зеркалом — в них отражалась та же выжженная пустыня, что была и во мне, только у него она была иного толка. Не пустота силы, а пустота долга, вытравленная до самого дна.
— Ограничения сняты, — сказал он. Голос был ровным, как и всегда. — В пределах подконтрольного периметра вы свободны. Вам можно покинуть резиденцию.
Он не уточнил, чьё это решение. Президента? Совета? Или они просто решили, что удерживать в клетке стихийное бедствие бесполезно? Что безопаснее наблюдать, как оно взаимодействует с миром, который сам стал непредсказуем...
— Зачем? — мой голос прозвучал хрипло, будто всё ещё не пришёл в норму с момента кошмара.
— Чтобы вы видели мир, — ответил Клим, не моргнув глазом. — И чтобы вас видели в мире. Не как символ на экране. Не как тень за бронестеклом. Как факт. Новый компонент реальности. Вживую.
Он положил на тумбочку у двери аккуратную пачку наличных, простой кожаный плащ тёмно-серого цвета и пластиковую ключ-карту без опознавательных знаков.
— Периметр — два километра от главных ворот по радиусу. Датчики везде. Попытка выхода за пределы будет расценена как враждебный акт. Хотя, — он сделал едва уловимую паузу, — даже за это вам, вероятно, ничего не будет. В остальном — вы вольны сами определять свои действия. Сегодня ваш первый день адаптации к обычной жизни. Или к её подобию.
Он кивнул, развернулся на каблуках и вышел, не закрыв за собой дверь. Она осталась приоткрытой, и в щель потянуло свежим воздухом из коридора, нарушая затхлость моей комнаты.
А я всё также остался сидеть, глядя на свои новые вещи. Это была не форма. Не камуфляж. Это была обычная гражданская одежда. Одежда простого человека, которым я не был уже пятнадцать лет. Которым, вероятно, не буду уже никогда. Эта мысль не была ни грустной, ни трагичной. Она была просто фактом, холодным и тяжёлым, как речной камень.
— Надо же… Обычная жизнь… Я…
Внезапно на глаза навернулись слёзы, меня повело в сторону и затошнило. Рот наполнился противной горечью — отголоском кошмара, смешанным с чисто физиологической реакцией на шок.
— Я… Столько всего… Чтобы… Что?!
Внезапный порыв эмоций, давно сжатых в тиски железной воли, привёл к выбросу сил. Воздух в комнате завихрился, бумажки на тумбочке зашуршали, а лампа под потолком закачалась, отбрасывая пляшущие тени. Я чувствовал, как энергия рвётся наружу, готовая превратить эту усадьбу в груду щепок.
Но...
ВОЗЬМИ СЕБЯ В РУКИ, ТРЯПКА!
Леденящий душу мысленный ор мгновенно очистил голову от лишнего, как удар током. Внутренний голос, тот самый, что вёл меня через ад лабораторий и боёв, зазвучал не просто как часть меня, а как командир, отдающий приказ подчинённому, который вот-вот сорвётся.
ТОШНИТ? РВАТЬ ОХОТА? ПЛАКАТЬ?! А О ТЕХ, ЧЬИ ЖИЗНИ ЛЕГЛИ В ОСНОВУ ТВОЕЙ ЖИЗНИ, ТЫ НЕ ПОДУМАЛ?! ИХ НЕТ. А ТЫ — СИДИШЬ И СТОНЕШЬ. ОНИ КУПИЛИ ТЕБЕ ЭТУ МИНУТУ СЛАБОСТИ СОБСТВЕННОЙ КРОВЬЮ. НЕ ИМЕЕШЬ ТЫ НА НЕЁ ПРАВА!

