
Полная версия:
Расклад

Айлин Рейвенкрофт
Расклад
ГЛАВА 0. ШУТ.
Свечи в приюте Святой Инессы гасли сами только раз в году. Мара Кровли знала это с детства, потому что каждое утро её будили шаги старухи, которая обходила коридоры с медным подсвечником и зажигала всё, что погасло за ночь. Свечи были дешёвые, сальные, они чадили и оставляли на стенах жирные пятна, но настоятельница считала, что огонь в приюте должен гореть всегда, потому что там, где темно, живут те, кому не место среди людей. Мара выросла с этой мыслью, впитала её вместе с запахом воска и мокрой шерсти, и когда настоятельница умерла, первое, что она почувствовала, было не горе, а страх. Потому что огонь в приюте теперь никто не зажигал.
Смерть пришла к настоятельнице тихо, как приходит вор, который не хочет, чтобы его услышали. Она умерла в своей постели, в маленькой комнате на втором этаже, где пахло лавандой и старыми книгами. Мара нашла её утром, когда принесла чай, который настоятельница всегда пила с двумя кусками сахара, хотя врачи запрещали ей сладкое. Чай остыл, пока Мара стояла в дверях и смотрела на восковое лицо, на котором застыло выражение, которого Мара не могла понять. Это не было спокойствие. Это не было боль. Это было что-то другое, что-то, что заставило Мару попятиться и выронить чашку. Фарфор разбился о половицы, и звук показался ей оглушительным, как выстрел.
Хоронили настоятельницу в четверг, под серым небом, которое висело над Фейтфором уже третью неделю. Город был мрачный, каменный, пропитанный туманом и запахом угля, который поднимался от фабрик в низине и оседал на крышах, на одежде, на коже. Мара стояла у могилы, среди других послушниц, и слушала, как священник говорит слова, которые он говорил сотни раз и которые давно потеряли для него всякий смысл. Она смотрела на гроб, на дешёвое дерево, на металлические ручки, и думала о том, что настоятельница никогда не любила Фейтфор. Она говорила, что этот город проклят, что здесь слишком много теней и слишком мало света, и что единственное спасение — это уехать. Но она так и не уехала. Она осталась. И умерла здесь.
После похорон Мара вернулась в приют и пошла в комнату настоятельницы, чтобы разобрать вещи. Это была её обязанность, потому что она была старшей послушницей, потому что она знала настоятельницу дольше всех, потому что больше некому было это сделать. Комната была маленькая, с одним окном, которое выходило на внутренний двор, где росли чахлые кусты и стояла колодезная колонка, из которой давно не текла вода. Мара открыла шкаф, потом комод, потом сундук в углу, и всё, что она находила, было обычным и незначительным. Одежда, книги, письма, которые настоятельница писала кому-то, кого Мара не знала, и которые так и не были отправлены. Мара складывала всё в коробки, стараясь не думать, не чувствовать, не вспоминать, потому что воспоминания причиняли боль, а боль была роскошью, которую она не могла себе позволить.
Шкатулку она нашла на дне сундука, под стопкой старых простыней. Она была деревянная, тёмная, с резьбой по краям, которая изображала что-то, что Мара сначала приняла за цветы, но потом поняла, что это не цветы. Это были глаза. Сотни маленьких глаз, вырезанных в дереве, которые смотрели на неё, куда бы она ни повернула шкатулку. Мара хотела отложить её, но что-то заставило её остановиться. Что-то в этой шкатулке было знакомым. Что-то в ней было неправильным. Мара провела пальцами по крышке и почувствовала, как дерево отзывается на её прикосновение, как будто оно живое, как будто оно ждало её все эти годы.
На крышке лежала записка, сложенная вчетверо. Почерк настоятельницы, который Мара узнала бы из тысячи, потому что она видела его каждый день, когда настоятельница писала письма, счета, распоряжения. Мара развернула записку и прочитала:
«Вскрой, когда свечи погаснут сами».
Она перечитала эти слова три раза, четыре раза, пять раз, но смысл не стал яснее. Свечи в приюте гасли сами только один раз в году, в ночь на первое ноября, когда ветер с болот, которых в Фейтфоре не было, но которые настоятельница всегда упоминала, задувал огонь во всех комнатах сразу. До этой ночи оставалось три дня.
Мара положила шкатулку на стол и вышла из комнаты. Она спустилась вниз, в трапезную, где послушницы ужинали, и села на своё место, и съела то, что ей положили, и не почувствовала вкуса. Она думала о шкатулке, о записке, о глазах, вырезанных в дереве, и о том, что настоятельница знала что-то, чего не знала она. Мара не верила в предзнаменования, не верила в знаки, не верила в то, что мёртвые могут говорить с живыми. Она верила в работу, в дисциплину, в порядок, потому что только они спасали её от мыслей, которые могли свести с ума. Но в ту ночь она не спала. Она лежала в своей постели, в дортуаре, где спали ещё двенадцать послушниц, и слушала их дыхание, и смотрела в потолок, и ждала, сама не зная чего.
Первого ноября туман опустился на Фейтфор так плотно, что город исчез. Мара вышла во двор и не увидела ни ворот, ни стены, ни кустов, только серую мглу, которая пахла сыростью и чем-то ещё, чем-то сладковатым, что напомнило ей запах цветов на похоронах. Она вернулась в приют и закрыла дверь, и в этот момент свечи начали гаснуть. Одна за другой, в коридорах, в трапезной, в часовне, в дортуаре. Мара шла по коридору и видела, как огоньки исчезают, как будто кто-то идёт за ней и задувает их, и когда она дошла до комнаты настоятельницы, вокруг неё была полная темнота. Только шкатулка на столе светилась слабым, зеленоватым светом, который исходил изнутри, как будто внутри был огонь, но не было дыма.
Мара открыла шкатулку.
Внутри лежала колода карт, перевязанная чёрной лентой. Мара узнала таро, потому что видела такие карты в книге, которую настоятельница держала в своей комнате и которую запрещала трогать. Она развязала ленту и взяла колоду в руки, и карты показались ей холодными, как будто их держали в морге, как будто они не лежали в сундуке три дня, а лежали в земле триста лет. Она перевернула первую карту. На ней был изображён человек, который шёл к обрыву, не глядя под ноги, с узелком на палке и собакой, которая кусала его за ногу. Мара знала, что это значит. Она читала книгу. Шут. Начало. Конец. Ноль. Тот, кто не знает, куда идёт, но всё равно идёт.
Под картой лежала вторая записка. Почерк был другой, незнакомый, острый, как будто писали иглой.
«Ты — первая. Ты — последняя. Не сдавайся».
Мара перевернула записку, но на обратной стороне ничего не было. Она перечитала слова, и они показались ей знакомыми, как будто она уже слышала их, как будто она уже читала их, но не помнила когда. Она положила записку обратно в шкатулку и закрыла крышку, и свет погас, и темнота стала ещё гуще, чем прежде.
Мара вернулась в дортуар и легла в постель, не раздеваясь. Она держала шкатулку в руках, под одеялом, и чувствовала, как дерево согревается от её тела, как будто шкатулка была живым существом, которое хотело тепла. Она не спала. Она слушала, как ветер бьётся в окна, как скрипят половицы, как где-то внизу, в трапезной, кто-то ходит. Она знала, что в приюте никого нет, кроме послушниц и старой кухарки, которая спала на первом этаже и не могла ходить по ночам из-за больных ног. Но шаги были. Медленные, тяжёлые, они поднимались по лестнице, и Мара считала их, и когда они дошли до её двери, они остановились. Она ждала стука. Стука не было. Было только дыхание, тяжёлое, хриплое, как будто кто-то стоял за дверью и не мог решиться войти.
Утром Мару разбудил крик. Он шёл со двора, от колодца, и в нём было столько ужаса, что Мара вскочила с постели, не понимая, где она, не понимая, что происходит. Она выбежала в коридор, босиком, в одной рубашке, и увидела, что другие послушницы тоже выбегают из своих комнат, и все они бегут вниз, к выходу, и Мара побежала вместе с ними. Во дворе, у колодца, лежал старый садовник, мистер Пелл, который работал в приюте столько лет, что никто не помнил, когда он пришёл. Он лежал на спине, раскинув руки, и лицо у него было красное, как будто он задохнулся, и рот открыт, и на губах застыла пена. Но самое страшное было не это. Самое страшное было то, что он смеялся. Он смеялся, хотя был мёртв. Смех застыл на его лице, как будто мышцы свело судорогой, и Мара, которая видела много смертей, потому что приют был местом, где люди умирали часто, никогда не видела ничего подобного.
Прибежала кухарка, закричала, упала на колени, начала молиться. Прибежали другие, кто-то побежал за врачом, кто-то за полицией. Мара стояла и смотрела на мёртвого садовника, и в голове у неё билась одна мысль, которую она не могла отогнать. Свечи погасли сами. Шкатулка открылась. И человек умер. Она не верила в совпадения. Она не верила в знаки. Но она верила в причину и следствие, и она видела, что причина была, и следствие было, и между ними была она.
Врач пришёл через час. Он осмотрел тело, покачал головой, сказал, что это разрыв сердца, что такое бывает, что старик был уже не молод, что нужно просто похоронить его и не искать виноватых. Полиция пришла через два часа. Констебль, молодой, с красными руками, которые он не знал, куда деть, записал что-то в блокнот, спросил, не видел ли кто-нибудь, как это произошло, и, не получив ответа, ушёл. Тело увезли в морг, на телеге, которую прислали из города.
Мара вернулась в свою комнату и села на кровать. Она смотрела в стену и видела лицо садовника. Она видела его рот, открытый в смехе. Она видела его глаза, которые смотрели в никуда. Она слышала его смех, который не был смехом. Она знала, что это значит. Она знала, что это только начало. Она знала, что смерть садовника — это не разрыв сердца.
Шут.
Это первая карта. Это тот, кто идёт к обрыву, не глядя под ноги. Это тот, кто смеётся, потому что не знает, что будет дальше. Это тот, кто умирает первым. И это только начало.
Мара просидела в своей комнате до вечера. Она не выходила, не ела, не разговаривала. Она смотрела в стену и думала о настоятельнице, о шкатулке, о записке, о глазах, вырезанных в дереве. Она думала о том, что настоятельница знала, что умрёт, и что она оставила шкатулку именно ей, Маре, а не кому-то другому. Она думала о том, что в приюте было двадцать две послушницы, и настоятельница выбрала её. Почему? Что в ней было такого, чего не было в других? Мара не находила ответа. Она находила только вопросы, и вопросы множились, как крысы в подвале, и к ночи их стало так много, что она перестала их считать.
Вечером пришла Хетти Лоум. Хетти была медсестрой, работала в городской больнице, и она была единственным человеком в Фейтфоре, которому Мара доверяла. Они выросли вместе, в этом приюте, и, хотя Хетти ушла пять лет назад, она возвращалась каждый месяц, чтобы навестить Мару и принести ей что-нибудь из города. Хетти была высокая, худая, с рыжими волосами, которые она прятала под чепцом, и с руками, которые всегда были тёплыми, даже зимой. Она вошла в комнату, не постучавшись, потому что Мара не запирала дверь, и села на кровать рядом, и взяла Мару за руку, и Мара почувствовала, что руки у Хетти холодные. Впервые за все годы, что Мара её знала, руки у Хетти были холодные.
— Ты слышала про садовника? — спросила Хетти. — Весь город говорит. Говорят, он смеялся, когда умер.
— Слышала, — сказала Мара. — Я его нашла.
Хетти замолчала. Она смотрела на Мару, и в её глазах было что-то, чего Мара не видела раньше. Страх. Настоящий, глубокий, тот страх, который не проходит, когда узнаёшь, что бояться нечего. Хетти боялась. И это было хуже всего, потому что Хетти не боялась ничего. Она работала в больнице, где умирали люди, где была кровь, гной, крики, и она не боялась. А теперь боялась.
— Что случилось? — спросила Мара.
Хетти отпустила её руку и встала. Она подошла к окну и посмотрела на двор, где уже стемнело, и где туман снова поднимался от земли, как будто город выдыхал его из себя. Она стояла долго, так долго, что Мара начала думать, что она не ответит. Но она ответила.
— В больнице вчера умерла женщина, — сказала Хетти. — Она умирала от чахотки. Врачи говорили, что ей осталось не больше недели. А сегодня утром она встала. Сама. Без помощи. Она ходила, говорила, ела. Она сказала, что получила то, чего хотела больше всего. Врачи не могли объяснить. Они говорили, что это чудо. А вечером она умерла. Тело разорвало изнутри. Как будто что-то росло у неё в животе и вырвалось наружу. Врачи говорят, что это был ребёнок. Но ребёнок не может расти так быстро. Ребёнок не может убить мать за один день.
Мара слушала, и холод, который она чувствовала с утра, становился сильнее. Он расползался по телу, как будто вены наполнялись льдом. Она думала о садовнике, который умер от смеха. Она думала о женщине, которую разорвало изнутри. Она думала о том, что смерть садовника была первой, а смерть женщины — второй, и что между ними была связь, и что эта связь была в ней.
— Хетти, — сказала Мара. — Ты помнишь, что говорила настоятельница? Про Фейтфор. Про тени. Про то, что здесь слишком мало света.
Хетти обернулась. Лицо у неё было бледное, как бумага.
— Она говорила, что город проклят, — сказала Хетти. — Она говорила это всем. Но она говорила это и о себе. Она говорила, что она тоже проклята. Я не понимала, что она имеет в виду. А теперь...
Она не договорила. Мара встала и подошла к ней. Они стояли рядом, у окна, и смотрели на двор, где туман становился всё гуще, и где уже ничего не было видно, кроме серой мглы.
— Теперь что? — спросила Мара.
— Теперь я думаю, что она знала, — сказала Хетти. — Она знала, что умрёт. И она знала, что после неё что-то начнётся. Что-то, что она не смогла остановить. И она оставила это тебе.
Мара не ответила. Она не могла ответить. Потому что Хетти была права. Настоятельница знала. Настоятельница оставила шкатулку. И настоятельница умерла, не сказав ни слова.
В ту ночь Мара снова не спала. Она лежала в постели, держа шкатулку в руках, и слушала шаги. Они вернулись. Медленные, тяжёлые, они поднимались по лестнице, и Мара знала, что это не человек, потому что человек не может ходить так. Человек не может ходить так, чтобы пол не скрипел под ногами, чтобы воздух не двигался, чтобы тишина становилась ещё тише. Шаги дошли до её двери и остановились. Мара ждала. Она ждала всю ночь. И всю ночь за дверью кто-то стоял. Кто-то дышал. Кто-то ждал вместе с ней.
А утром, когда она вышла в коридор, она увидела, что все свечи в приюте погасли. Все до одной. И на полу, у двери, лежала карта.
Шут.
Та самая карта, которую она видела в шкатулке. Но теперь она была здесь. На полу. У её двери. Мара подняла её и посмотрела на изображение. Человек у обрыва. Собака. Узелок. Ноль. Начало. Конец. Она перевернула карту и увидела на обратной стороне надпись, выцарапанную, как будто изнутри.
«Один».
Мара смотрела на эту цифру долго. Она думала о садовнике. О его смехе. О его лице. О том, как он лежал у колодца. Один. Первая смерть. Первая карта. Шут. Тот, кто идёт к обрыву, не глядя под ноги. Тот, кто смеётся, потому что не знает, что будет дальше. Тот, кто умирает первым.
Мара положила карту в карман. Она не знала, почему. Может быть, потому что боялась. Может быть, потому что хотела понять. Может быть, потому что что-то внутри неё, что-то, что она не могла назвать, уже знало, что это только начало.
ГЛАВА I. МАГ.
Утро в Фейтфоре всегда начиналось с дыма. Он поднимался от фабричных труб в низине, стелился по крышам, заползал в переулки и висел там до полудня, пока ветер не сгонял его к реке, которой в городе не было, но которую все называли просто водой. Мара Кровли стояла у окна своей комнаты в приюте Святой Инессы и смотрела, как серые клубы выползают из труб, как они закручиваются вокруг шпиля старой церкви, как они закрывают солнце, которое и без того показывалось редко. Она держала в руках шкатулку, прижатую к груди, и чувствовала, как дерево отзывается на каждое её движение, как будто внутри что-то живое поворачивается и устраивается удобнее. Она не спала вторую ночь подряд. Шаги за дверью больше не приходили, но тишина, которая наступала после них, была хуже любого звука.
Хетти Лоум пришла рано, ещё до того, как послушницы сели завтракать. Она вошла в комнату без стука, как всегда, но на этот раз в её движениях не было привычной уверенности. Она закрыла за собой дверь, прислонилась к ней спиной и посмотрела на Мару так, как смотрят на человека, который стоит на краю крыши и не решает, прыгать или нет. Мара знала этот взгляд. Она видела его у многих людей, которые приходили в приют и просили приюта, и она знала, что за ним обычно следует либо признание, либо просьба, либо что-то, чего человек не может произнести вслух.
— Я не спала, — сказала Хетти. — Я думала о том, что ты рассказала. О картах. О шкатулке. О шагах. Я думала всю ночь.
— И что? — спросила Мара.
— И я вспомнила кое-что, — сказала Хетти. — В больнице есть пациентка. Женщина. Её привезли три дня назад. Она не больна. То есть она больна, но не так, как остальные. У неё чахотка, врачи говорят, что ей осталось не больше месяца. Но дело не в этом. Дело в том, что она говорит странные вещи. Она говорит, что видела смерть. Она говорит, что смерть пришла к ней и предложила сделку. И она согласилась.
Мара поставила шкатулку на стол и села на кровать. Она смотрела на Хетти и ждала продолжения, потому что чувствовала, что оно будет, и что оно ей не понравится.
— Что за сделка? — спросила она.
— Она не говорит точно, — сказала Хетти. — Она говорит, что смерть обещала ей жизнь. Настоящую жизнь. Не существование в чахотке, не кашель кровью, не боль. Она сказала, что получит то, чего хотела больше всего. И она получила. Вчера она встала с постели. Сама. Без помощи. Она ходила по палате, она ела, она смеялась. Врачи не могли поверить. Они говорили, что это чудо. А сегодня утром...
Хетти замолчала. Она смотрела в пол, и Мара видела, как её руки сжимаются в кулаки, как костяшки белеют, как она борется с собой, чтобы не заплакать.
— Сегодня утром её нашли мёртвой, — сказала Хетти. — Тело разорвало изнутри. Врачи говорят, что это был ребёнок. Но ребёнок не может вырасти за один день. Ребёнок не может убить мать за несколько часов. А она была беременна. Она сказала об этом вчера. Она сказала, что смерть дала ей ребёнка. И она была счастлива. Она была счастлива, Мара. А потом её не стало.
Мара сидела неподвижно. Она думала о садовнике, который умер от смеха. Она думала о женщине, которая получила то, чего хотела, и умерла от этого. Она думала о том, что смерть садовника была первой, а смерть женщины — второй. И она думала о том, что между ними была связь. И что эта связь была в ней.
— Ты видела её? — спросила Мара.
— Видела, — сказала Хетти. — Я была там, когда её нашли. Я видела, что осталось. Я видела, что вышло из неё. Это не ребёнок, Мара. Это что-то другое. Что-то, что не должно существовать. Оно было живое. Оно двигалось. Оно смотрело на меня. А потом оно умерло. Оно прожило несколько минут. И всё это время оно смотрело на меня.
Мара встала. Она надела шаль и взяла шкатулку. Она посмотрела на Хетти и увидела, что Хетти смотрит на неё с чем-то, что было похоже на надежду. Или на отчаяние. Мара не могла различить.
— Ты пойдёшь со мной? — спросила Мара.
— Куда? — спросила Хетти.
— В больницу, — сказала Мара. — Я хочу увидеть тело. Я хочу увидеть то, что вышло из неё. Я хочу понять, что это было.
Хетти кивнула. Она не сказала ни слова, но Мара видела, что она согласна. И это было всё, что ей нужно было знать.
Городская больница Фейтфора стояла на холме, над низиной, где дымили фабрики, и от неё открывался вид на весь город. Здание было старое, каменное, с высокими окнами и узкими коридорами, которые пахли карболкой и чем-то ещё, чем-то сладковатым, что Мара не могла определить. Хетти провела её через главный вход, мимо регистратуры, где сидела женщина с усталым лицом, мимо палат, где лежали больные, мимо морга, где стояли тела, накрытые простынями. Они шли долго, и Мара смотрела по сторонам, и видела то, что видела всегда, когда приходила в больницу. Страдание. Тишину. Людей, которые ждали смерти, и людей, которые ждали жизни. И между ними — врачей, которые делали вид, что знают, что делают.
Морг был в подвале. Хетти открыла дверь ключом, который висел у неё на поясе, и они вошли в холодное помещение, где на столах лежали тела. Их было три. Два мужчины и женщина. Мара подошла к женщине и откинула простыню. Она увидела то, что ожидала увидеть, но не была готова к этому. Тело было разорвано. Не разрезано, не вскрыто, а разорвано изнутри. Рёбра были раздвинуты, как будто что-то вырвалось наружу, и на груди зияла рана, которая не была похожа ни на что, что Мара видела раньше. Края раны были неровные, как будто их разгрызли, и в глубине, среди костей и мышц, было что-то, что не было человеческим. Мара наклонилась ближе. Она увидела остатки того, что вышло из женщины. Это было маленькое, сморщенное, похожее на ребёнка, но не ребёнок. У него была голова, руки, ноги, но лицо было гладкое, без глаз, без рта, без носа. Как будто оно не успело сформироваться. Как будто оно вышло слишком рано. Как будто оно вообще не должно было существовать.
— Вот, — сказала Хетти. — Вот что я видела. Вот что смотрело на меня.
Мара протянула руку и коснулась того, что лежало в ране. Это было холодное. Это было твёрдое. Это было мёртвое. Но когда она коснулась, что-то произошло. Она почувствовала, как что-то проходит через её пальцы, как будто ток, как будто волна, как будто что-то живое всё ещё было там, в этом маленьком, сморщенном теле, и это что-то отозвалось на её прикосновение. Мара отдёрнула руку. Она посмотрела на свои пальцы. На них не было крови. На них не было грязи. Но они покалывали, как будто она держала их в снегу.
— Ты что-то почувствовала? — спросила Хетти.
— Да, — сказала Мара. — Я не знаю что. Но я что-то почувствовала.
Она снова посмотрела на тело. Она смотрела долго, изучая каждую деталь, каждую рану, каждую тень. Она думала о том, что произошло. Женщина хотела жить. Женщина хотела ребёнка. Женщина получила и то, и другое. Но жизнь оказалась слишком сильной, а ребёнок оказался слишком быстрым. Она получила то, чего хотела, но не так, как хотела. И это её убило. Мара думала о том, что это не болезнь. Это не случайность. Это карта.
Маг.
Человек, который поднимает руку к небу. Человек, который получает силу. Человек, который не может остановиться. Она думала о том, что будет дальше. Она думала о том, кто следующий.
— Нам нужно поговорить с врачом, — сказала Мара. — С тем, кто её лечил. Он должен знать больше.
Хетти кивнула. Она накрыла тело простыней, и они вышли из морга. Они поднялись по лестнице, прошли по коридору и остановились у двери с табличкой, на которой было написано имя врача. Хетти постучала. Голос из-за двери сказал войти.
Доктор Криспин Мерроу был старый, сухой, с лицом, которое напоминало Маре сморщенное яблоко. Он сидел за столом, заваленным бумагами, и когда они вошли, он поднял голову и посмотрел на них с выражением, которое Мара уже видела у многих врачей. Это было выражение человека, который видел слишком много смертей и научился не показывать, что они его трогают. Но в его глазах было что-то ещё. Что-то, что Мара не могла назвать. Что-то, что было похоже на страх.
— Мисс Лоум, — сказал он. — Я ждал вас. И вы, должно быть, мисс Кровли. Я слышал о вас. Вы нашли садовника в приюте.
Мара кивнула. Она не спрашивала, откуда он знает. В Фейтфоре все знали всё.
— Я хочу спросить о женщине, — сказала Мара. — О той, которая умерла сегодня утром. О той, которую разорвало изнутри.
Доктор Мерроу отложил перо, которым писал, и посмотрел на Мару внимательно. Он смотрел долго, так долго, что Мара начала чувствовать себя неуютно. Но она не отвела взгляд. Она ждала.
— Я знал, что вы придёте, — сказал он наконец. — Я знал это с того момента, как увидел её тело. Я знал, что кто-то придёт. Я не знал, кто именно. Но я знал, что это будет кто-то, кто понимает. Кто-то, кто видел такое раньше. Кто-то, кто знает, что это не болезнь.
— Что это? — спросила Мара.
Доктор Мерроу встал и подошёл к окну. Он смотрел на город, на дым, на серое небо, и Мара видела, как его руки дрожат. Он был старый, но не настолько, чтобы дрожать. Это был не возраст. Это был страх.
— Я работаю в этой больнице сорок лет, — сказал он. — Я видел много смертей. Я видел чуму, холеру, тиф. Я видел людей, которые умирали от голода, от холода, от того, что их тело переставало работать. Но я никогда не видел ничего подобного. Я никогда не видел, чтобы человек получал то, чего хотел, и умирал от этого. Я никогда не видел, чтобы тело разрывало изнутри, как будто что-то рвалось наружу. Я никогда не видел, чтобы ребёнок рождался за один день и умирал через несколько минут.

