
Полная версия:
Стены Тревельян-Холла

Aila Less
Стены Тревельян-Холла
Пролог: год 1738-й. Утёс возле Тревельян-Холла.
Весеннее солнце озаряло суровые корнуоллские скалы робким, почти стыдливым светом, бессильным прогнать сырой холод, вечно витавший над заливом. В своей крошечной комнатке на самом краю утёса, сидела Элизабет Карью, дочь рыбака, и водила гусиным пером по пожелтевшим страницам потрёпанной тетради. Вечный и неизменный шум прибоя, служил ей фоном, а солёный воздух пропитывал каждую вещь в доме. Она писала, старательно выводя буквы, будто вверяла бумаге не просто мысли, а частицу своей души, нуждающейся в спасении.
«Мой дорогой Томас, – писала она дрожащей рукою, – твои глаза, подобные цвету морской пены в ясный день, не оставляют меня ни днём, ни ночью. Когда ты вновь отплывёшь в далёкий рейс к берегам Ньюфаундленда, я буду считать каждый день, каждый час, ожидая твоего возвращения с тою же верностью, с какою волны возвращаются к берегу. Но сквайр Тревельян… Ах, этот человек является мне воплощением самой тьмы. Он предлагает мне руку, положение, богатство – всё, чего, как ему кажется, жаждет любая девушка моего звания. Но как могу я принять то, что отравлено его природой? Моё сердце и моя судьба навсегда отданы тебе. Кольцо, которое ты вложил мне в руку перед отплытием, стало для меня единственной и нерушимой истиной в этом мире полном неопределённостей».
В тех строках Элизабет подробно описывала свою повседневную жизнь, полную простых радостей и тихих мечтаний. Она повествовала о ранних утрах, когда, проснувшись с первыми лучами солнца, помогала отцу чинить сети у очага. О прогулках вдоль берега, где она собирала гладкие ракушки и перламутровые осколки, воображая, как однажды покажет их своим детям от Томаса. О вечерах, проведённых у окна, где она шила или пряла, слушая рассказы отца о далёких морях и бурях. Но над всеми этими картинами нависала тяжёлая тень Ричарда Тревельяна, шестидесятилетнего вдовца.
Поместье Тревельян-Холл, унаследованное им от предков, возвышалось над деревней: его серые каменные стены, увитые плющом, башни с узкими окнами и огромные залы, уставленные пыльными гобеленами и серебряными канделябрами, хранили память о былом великолепии и былых грехах. Сквайр слыл человеком жестоким и неумолимым: он выжимал последние гроши из арендаторов, карал за малейшую провинность плетьми или штрафами и, по слухам, тайно сносился с контрабандистами, что в тёмные ночи выгружали свой груз на скрытых бухтах побережья.
Элизабет вспоминала их первую встречу на сельском празднике, когда запах жареного мяса и дым костров смешивался с солёным воздухом. Он подошёл к ней, и его тяжёлый, пропитанный табаком и дорогим вином запах перекрыл все другие ароматы. «Мисс Карью, – властно произнёс он. – Ваше присутствие освещает это сборище подобно тому, как алмаз мог бы осветить груду булыжников. Столь редкая красота не должна пропадать в хижине рыбака. Позвольте мне предложить вам иное будущее». Её решительный отказ разжёг в нём неукротимую ярость, и с тех пор он преследовал её: слуги приносили дорогие дары – шёлковые ленты, кружева из Брюгге, сладости из Лондона, – а вместе с ними приходили скрытые угрозы, намеки на долги отца и на то, что простая девушка не вправе отвергать предложение человека его положения.
Напряжение в повествовании достигало своей высшей точки, когда в руки Элизабет попадало долгожданное письмо от Томаса, доставленное на одном из вернувшихся с промысла кораблей. В нём он клялся вернуться через месяц и сочетаться с нею браком в маленькой деревенской церкви. Радость переполнила душу Элизабет: она прижала письмо к груди, шепча молитвы о его скором возвращении.
Но в тот же вечер, когда сумерки сгустились над заливом, сквайр Тревельян явился в коттедж. Его тяжёлые шаги эхом отозвались в маленькой комнате, освещённой лишь тусклым светом свечи. «Элизабет, – прорычал он, подходя ближе и заполняя собой всё пространство, – вы не понимаете своего места в этом мире. Я предлагаю вам богатство, титул, жизнь в достатке. Откажитесь от этого жалкого моряка, или вы горько пожалеете о своём упрямстве». Она ответила твёрдо, хотя голос её слегка дрожал: «Моё сердце не является товаром, сэр Тревельян, и не будет продано ни за какие богатства. Прошу вас, оставьте нас в покое, или я позову отца и соседей».
Он не ответил. Он лишь медленно осмотрел её с ног до головы, и в его взгляде не осталось и тени мнимого обожания – лишь холодная, нечеловеческая решимость. Он развернулся и вышел в наступающую ночь, оставив за собой не пустоту, а ощущение неотвратимой беды. В ту же ночь, дрожащими руками, Элизабет спрятала свой дневник под незаметную половицу, и легла спать. Она не знала, что за стенами её дома уже шепчутся чужие тени, и пара глаз, подкупленных серебром, неотрывно следит за её окном.
Глава 1: Дорога в Корнуолл
Ранним утром тысяча семьсот шестьдесят восьмого года, когда густой лондонский туман, пропитанный едким дымом тысяч угольных очагов, ещё цеплялся за остроконечные шпили церквей, а первые бледные лучи солнца лишь пытались пробиться сквозь эту вечную, сырую пелену, улицы столицы начали медленно пробуждаться от ночного оцепенения. Из переулков и подворотен выползали привычные звуки: грохот тяжёлых колёс по булыжнику, отрывистые окрики возчиков, звонкое цоканье копыт по мостовой и протяжные выкрики разносчиков, предлагавших свежий хлеб, парное молоко в жестяных бидонах и ещё пахнущие типографской краской газеты.
В этот час, когда город лишь начинал свой ежедневный труд, Эдвард Локвуд, тридцатилетний юрист, покинул свою холостяцкую обитель в районе Темпл. Темпл, с его лабиринтами тихих, вымощенных камнем дворов и почерневшими от времени зданиями, был царством закона и порядка. Здесь, в тени древних стен, среди скрипа перьев и шелеста пергамента, обитали адвокаты и нотариусы, стряпчие и клерки – все те, чья жизнь проходила в бесконечном разборе человеческих споров о собственности, долгах и наследствах. Квартира Эдварда, расположенная на втором этаже одного из таких домов, отражала характер своего хозяина: скромная, но безупречно опрятная, с добротной, хоть и не новой, мебелью, полками, уставленными книгами в переплётах из телячьей кожи, и большим письменным столом, на котором царил образцовый порядок. Здесь не было ничего лишнего, ничего, что не служило бы делу или интеллектуальному упражнению.
Он оделся со свойственной ему тщательностью, подчёркивающей положение человека, который всего добился собственными заслугами, а не милостью рождения. Тёмно-синий сюртук из плотной английской шерсти, сшитый у портного на Стрэнде, сидел на нём безупречно. На голову он водрузил классическую треуголку, под полями которой скрывались волосы, зачёсанные назад и уже тронутые первой, преждевременной сединой у висков – отметиной не прожитых лет, а бессонных ночей, проведённых над юридическими фолиантами, и постоянного напряжённого труда мысли. В одной руке он держал дорожный портфель из тёмной кожи, где в идеальном порядке лежали: бумаги, запасные перья, склянки с чёрными и красными чернилами, печать с его инициалами и несколько наиболее важных документов, касающихся предстоящего дела. Через плечо был перекинут плотный шерстяной плащ – необходимая защита от капризов английской погоды и сырости дорог.
Эдвард Локвуд был плотью от плоти своей эпохи, того столетия, что с гордостью именовало себя Просвещённым. Его умственное воспитание зиждилось на незыблемых основаниях, заложенных трудами Джона Локка. Идея о разуме как о чистой доске, на которую лишь опыт наносит свои письмена, была для него не философской абстракцией, а руководящим принципом жизни. Он верил в силу наблюдения, в последовательность логических умозаключений, в то, что любой феномен мира, от движения планет до страстей человеческого сердца, может быть разложен на составляющие, изучен и объяснён.
В его небольшой, но тщательно подобранной библиотеке, помимо кодексов и комментариев, стояли тома Юма, рассуждавшие о природе человеческого понимания, трактаты Руссо, волновавшие умы идеей общественного договора, и новейшие памфлеты, в которых обсуждались права личности и пределы власти монарха. Он был частым гостем в кофейнях «Грешиан» и «Джонатанс», где в облаках табачного дыма велись оживлённые диспуты о последних научных открытиях, политических пертурбациях и границах разумного.
Его карьера в солидной конторе, что располагалась в самом сердце Сити, неподалёку от монументальных зданий Банка Англии и Королевской биржи, развивалась по восходящей линии, суля в недалёком будущем желанное партнёрство. Он избрал для себя узкую, но требующую виртуозной точности специализацию – наследственное право. Его стихией были: старинные завещания, запутанные генеалогические древа с их внебрачными ветвями и забытыми претендентами, титулы на землю, оспариваемые на протяжении поколений. В этом мире, где малейшая описка или двусмысленная фраза могли стоить целого состояния, холодный расчёт Эдварда, его дотошность и беспристрастность ценились чрезвычайно высоко. Он приносил конторе не только солидные гонорары от клиентов из высшего света, но и репутацию безукоризненной профессиональной честности.
Размышляя о своём пути, он испытывал тихую, сдержанную гордость. Сирота, потерявший родителей в раннем детстве от той жестокой лихорадки, что нередко косила густонаселённые лондонские кварталы, оставив его на попечение далёких родственников и благотворительных школ, где царила строгая дисциплина. Он поднялся из низов благодаря одному лишь упорству, острому уму и стипендии, полученной за выдающиеся успехи в классической гимназии, где он изучал латынь, греческий и основы философии. Всё, чего он достиг – комфорт своей квартиры, уважение коллег, перспективы будущего – было воздвигнуто им самим, кирпичик за кирпичиком, силой воли и интеллекта.
Теперь, шагая по знакомым, отполированным миллионами ног булыжникам, ещё блестевшим от недавнего дождя, он направлялся к постоялому двору на окраине города, где его ждал дилижанс. Его мысли были заняты деталями нового поручения – оформлением наследства покойного сквайра Ричарда Тревельяна, владельца поместья где-то на диких, отдалённых скалах Корнуолла. В конторе об этом деле говорили с лёгкой, снисходительной усмешкой, сопровождая рассказ замечаниями о суеверных нравах местных жителей и мрачной репутации самого поместья. «Это дело, – думал Эдвард, и в груди его шевельнулось знакомое волнение честолюбия, – может стать той самой решающей ступенью. Аккуратно разобраться в бумагах, уладить все формальности, представить безупречный отчёт – и предложение о партнёрстве станет неизбежным. Тогда я смогу позволить себе дом. Небольшой, но достойный дом в Челси, возможно, с видом на Темзу. И тогда… тогда можно будет подумать и о женитьбе. На женщине из хорошей семьи, ценящей ум и характер превыше громкого титула или грубого богатства».
Дилижанс, громадный, неуклюжий экипаж на высоких колёсах, запряжённый четвёркой крепких, нетерпеливо перебирающих копытами лошадей, уже стоял на мощёном дворе постоялого двора «Золотой Крест». Воздух был густ от запахов конского пота, влажного сена и дыма, выбивавшегося из трубы кухни. Кучер, мужчина грубого вида в засаленном кожаном фартуке, покрикивал на грумов, закрепляющих упряжь. Пассажиры, словно подобранные по карикатурному замыслу самой судьбы, уже занимали свои места внутри. Дородный торговец из Бристоля, сэр Харрис, от которого пахло луком и портвейном. Напротив него, бледный, худой священник в потёртой сутане, прижимающий к груди потрёпанный том Библии. Рядом разместились две дамы средних лет, сёсстры Уилсон из Бата, закутанные в тёмные дорожные платья и капоры. Эдвард, соблюдая холодную вежливость, слегка склонил голову в общем поклоне этому случайному обществу, устроился у окна и положил свой гладкий кожаный портфель на колени, ясно давая понять, что не намерен нарушать уединение.
С первым ударом кнута и грубым окриком возницы дилижанс с тяжёлым скрипом и грохотом тронулся с места. Колёса загремели по булыжникам, выезжая за городские ворота, оставляя позади знакомый хаос и дым Лондона. Эдвард смотрел в окно, наблюдая, как городские предместья с их чадящими мастерскими и тесными лачугами сменялись сначала фермерскими угодьями, а затем и вовсе уступали место зелёным полям, перелескам и одиноким фермам. Воздух, наполнявший теперь карету, был уже другим – чистым, влажным, пахнущим травой и сырой землёй.
Когда дилижанс выехал на открытую дорогу и тряска немного утихла, сэр Харрис, откашлявшись, решил нарушить молчание. Побагровев от неудобства и нахлынувших чувств, он обрушил на попутчиков поток жалоб.
– Клянусь честью, джентльмены! – воскликнул он, потирая ушибленные бока и обращаясь ко всем, но глядя преимущественно на Эдварда. – Эти дороги – сущее наказание Господне! И кому мы обязаны таким безобразием? Правительству, которое драконическими налогами обдирает честных коммерсантов, а на починку трактов – ни фунта! Новая пошлина на шерсть, я вам скажу, добьёт последние мануфактуры в Бристоле. Сидят себе в Лондоне, в своих палатах, думают о своих заморских авантюрах, а мы здесь, в Англии, платим за их прихоти последней рубахой.
Эдвард, видя, недовольный взгляд сэра Харриса на себе, медленно отложил книгу, которую читал.
– Ваше негодование понятно, сэр, – произнёс он ровным, бесстрастным голосом. – Война, увы, – предприятие разорительное. Но позвольте заметить, что сильный флот, который эти налоги содержат, – та самая гарантия, что ваши корабли с шерстью достигнут континента, а не станут добычей французских каперов. Рациональный расчёт часто требует неприятных вложений.
В беседу, словно дожидаясь своей очереди, мягко вступил священник. Сэр Грин поднял глаза от Писания, и на его усталом лице появилось выражение кроткого упрека.
– Святой апостол Павел наставляет нас в Послании к римлянам, – сказал он. – «Всякая душа да будет покорна высшим властям, ибо нет власти не от Бога». Испытания, посылаемые нам, будь то дурные дороги или тяготы податей, должны принимать со смирением.
– О, как вы правы, добрый пастор! – вдруг оживилась старшая из сестёр мисс Элизабет Уилсон, видя, что разговор принимает вполне приличное, хотя и скучноватое, течение. – Терпение есть главная добродетель в пути. Ах, эти ухабы! Мой бедный позвоночник… Но, простите нашу бестактность, сэр, – она обернулась к Эдварду, и в её глазах загорелось неподдельное любопытство. – Вы, я вижу, из Лондона. Не сочтите за праздный интерес, но столь дальняя поездка в нашу сторону – дело редкое. Неужели и ваши стопы направлены в Плимут, как и наши?
Все взгляды невольно устремились к Эдварду. Сэр Харрис приумолк, ожидая ответа, пастор Грин одобрительно кивнул, а младшая сестра, мисс Энн, затаила дыхание.
Эдвард, понимая, что краткая вежливость сейчас уместнее упорного молчания.
– Мой путь лежит несколько дальше Плимута, – ответил он, тщательно подбирая слова, чтобы не дать пищи для лишних расспросов. – Меня ждут дела в Корнуолле. Оформление наследства одного поместья.
– В Корнуолл? – не удержалась мисс Энн, всплеснув руками. – Как романтично! Такие дикие и живописные края. Говорят, там до сих пор поют на древнем кельтском наречии.
– И говорят ещё, там водятся призраки в каждом замке, – с хриплым смешком вставил сэр Харрис, подмигивая. – Особенно в тех, что на утёсах. Не туда ли вы, сэр… простите, не расслышал фамилии?
– Локвуд. Эдвард Локвуд. – Он назвал себя, чувствуя, как разговор скользит в нежелательное русло. – Моё дело имеет сугубо практический, юридический характер. Призраки и легенды – прерогатива поэтов и… местных жителей, не обременённых точными знаниями.
– О, конечно, конечно! – поспешно согласилась мисс Элизабет, бросив сестре предостерегающий взгляд. – Мы ни в коей мере… Просто дорога длинная, и интересно узнать о попутчиках. Вы, должно быть, адвокат?
– Юрист, специализирующийся на наследственном праве, – подтвердил Эдвард, надеясь этим поставить точку.
– Благородное занятие, – благословил его пастор Грин. – Наводить порядок в мирских делах и восстанавливать справедливость согласно закону.
После этого разговор постепенно разбился на отдельные ручейки. Сестры Уилсон снова зашептались, на сей раз уже «о загадочном молодом мужчине, едущем в самую глушь». Сэр Харрис, не найдя в Эдварде союзника по части налогов, углубился в размышления о ценах на шерсть. Эдвард же с облегчением вернулся к своему чтению. Его мысли витали далеко от этой дорожной какофонии – диалоги вокруг были для него лишь фоном, любопытным, но несущественным социальным шумом.
Дороги Англии в те времена были далеко не совершенны: в сухую погоду они покрывалось густой пылью, а после дождя превращались в вязкую грязь, где колёса вязли по ступицу, заставляя кучера браниться, а пассажиров терпеливо ждать. Путешествие от Лондона до самых западных пределов Корнуолла отняло у Эдварда несколько долгих, утомительных дней. Их однообразный ход отмерялся монотонным, навязчивым грохотом колёс, прерываемым лишь неизбежными остановками в пыльных или грязных – в зависимости от милости небес – дворах постоялых дворов. В этих прибежищах усталых путников, разбросанных вдоль Большой Западной дороги, дилижанс менял уставших, взмыленных лошадей на свежих, а пассажиры наконец-то могли выпрямить затекшие спины, подкрепиться сытной пищей и обменяться новостями, почерпнутыми из случайных слухов и газет.
В первой же такой таверне, в уютном городке на полпути к западу, Эдвард, едва сойдя на землю, отыскал продавца печатной продукции и приобрёл свежие, на его взгляд, номера – «Газета Лондона» и «Свежие новости», вышедшие за день до его отъезда. Усевшись у окна за грубым дубовым столом, он заказал кружку крепкого эля и тарелку холодного ростбифа с чёрным хлебом. Погрузившись в чтение, он находил в этом привычное интеллектуальное утешение среди дорожной суеты. Колонки пестрели отчётами из обеих палат парламента. Обсуждался нашумевший «Дело Уилкса»: неугомонный журналист и парламентарий Джон Уилкс, обвинённый в клевете после публикации критики короля в своей газете, вновь избран в парламент от Мидлсекса, что вызвало бурю в Вестминстере и уличные волнения его сторонников в Лондоне.
За океаном, в американских колониях, напряжение, вызванное недавним законом о гербовом сборе и Тауншендскими актами, не спадало. Корреспонденты сообщали о растущем бойкоте британских товаров в Бостоне и Нью-Йорке, а также о новых памфлетах, привозимых кораблями, где радикальные авторы вроде Сэмюэла Адамса открыто рассуждали о «правах англичан» и «тирании далёкого правительства». В соседней колонке сухо констатировало, что войска Его Величества в Бостоне приведены в состояние повышенной готовности для «поддержания порядка и защиты собственности верных подданных Короны».
Быт, окружавший его в этих придорожных заведениях, был простым, грубым и лишённым всяких претензий на столичную утончённость. Общие залы с низкими, закопчёнными потолками, грубые дубовые столы, залитые пятнами эля и вина, густой воздух, пропитанный запахом жареного сала, копчёного окорока, трубочного табака и влажной шерсти от одежды постояльцев. Слуги, чаще всего подростки или дюжие женщины в засаленных фартуках, сновали меж столов, неся деревянные миски с дымящейся овсяной кашей, ломти сыра, копчёную сельдь или грубые мясные пироги.
Эдвард, привыкший к более изысканной, хотя и скромной кухне лондонских кофеен, ел мало и избирательно, предпочитая наблюдать. Лица окружавших его людей – фермеров, мелких торговцев, ремесленников – были вылеплены другой жизнью: обветренные, с грубой кожей. Их громкие и бесхитростные разговоры крутились вокруг цен на зерно, здоровья скота, свадеб или похорон в соседнем приходе. В эти моменты Эдвард с новой силой ощущал пропасть, отделяющую его, человека книги и закона, от этой стихийной, коренящейся в земле и физическом труде жизни. Он размышлял, что именно образование, доступ к знанию и жизнь в большом городе, этом котле идей, возносят человека над этой первозданной, хотя, возможно, и здоровой в своей простоте, грубостью.
В углу, у стола, стоявшего в глубокой тени от массивной балки, сидели двое мужчин. Они наклонились друг к другу, и их хриплый шёпот временами прорывался сквозь общий гомон. Эдвард, дочитывая колонку о дебатах в парламенте, уловил его краем уха.
– …и говорю тебе, Джек, на «Бесстрашном» не иначе как бунт готовится, – бубнил более молодой, с лицом, обветренным до красноты. – Капитан Харгривз урезал порцию солонины вдвое, а за опоздание на вахту – плети. Ребята из Ливерпуля шепчутся, что в Картахене можно найти шкипера поприличнее.
– Тсс, болван! – прошипел второй, постарше. Он огляделся и понизил голос. – Ты бы лучше о своих долгах подумал. Видел я, как Сэмюэль Клэй, тот самый сборщик портовых сборов из Плимута, вчера здесь околачивался. Неспроста. Ищет, говорят, контрабандистов, что шёлком и бренди из Гернси торгуют под видом сельди солёной. А кого первым за пятку щелкнёт? Тех, у кого с языком не в порядке.
– Чёрт… – пробормотал первый, нервно глянув на дверь.
– Да и с торговлей нынче беда, – продолжал старший, отхлёбывая эль. – Французы опять свои сети у островов Силли ставят, наших рыбаков от лучших мест отгоняют. А в Лондоне им хоть бы что. Только и слышно: «налоги да акцизы». На эти деньги, поди, новую яхту королю строят, пока честные люди с голоду пухнут.
Эдвард медленно сложил газету, не подав виду, что слышал что-либо. Этот разговор – о бунтах на кораблях, контрабанде и трениях с французскими рыбаками – был ещё одним штрихом к картине империи, живущей своей сложной, часто тёмной жизнью, о которой в кабинетах Темпла знали лишь по сухим протоколам. Он развернулся и спокойным, размеренным шагом направился обратно к дилижансу, где уже заканчивали запрягать свежую упряжь. Эдвард сел на своё место у окна, поправил плащ на коленях и устремил взгляд вперед. Дорога вилась среди всё более холмистой местности, а на самом горизонте уже начинали вырисовываться тёмные силуэты корнуоллских высот.
Глава 2: Тревельян-Холл
Наконец, после долгих дней, проведённых в тряске и духоте дилижанса, когда пейзаж за окном окончательно сменился суровыми вересковыми пустошами и гранитными скалами, на четвёртые сутки путешествия экипаж достиг своей конечной точки. Дилижанс, скрипя всеми своими многочисленными частями, въехал на небольшую, неровную площадь маленькой рыбацкой деревушки, носившей имя Порт-Тревельян. Место это казалось приютившимся на самом краю света, там, где земля отчаянно сопротивлялась неумолимому натиску океана.
Как только Эдвард Локвуд открыл дверцу и ступил на землю, его встретил шквальный, пронизывающий насквозь порыв, нагруженный мельчайшей солёной водяной пылью. Ветер хлестнул его по лицу с неожиданной силой, заставив на мгновение зажмуриться, забился под полы дорожного плаща и отчаянно дёрнул треуголку, едва не сорвав её с головы. Воздух, которым он дышал, был густым, насыщенным и совершенно чуждым лондонской атмосфере. В нём смешивались резкий, йодистый запах морских водорослей, сладковато-гнилостный дух свежего улова, дым от торфяных очагов и влажная прохлада витавшая над заливом. Женщины в тёмных, грубых платьях и белых чепцах несли деревянные корзины, отягощённые серебристой рыбой; дети с босыми, почерневшими от грязи ногами носились меж камней, выкрикивая что-то на странном, певучем наречии; а рыбаки, сидя на перевёрнутых лодках или у порогов своих жилищ, с невозмутимым терпением чинили бесконечные сети.
Взгляды, которые они бросали на незнакомца, были быстрыми, оценивающими и лишёнными какого бы то ни было гостеприимного любопытства – лишь холодное, отстранённое наблюдение. Узкие, кривые улочки спускались к самой воде, к небольшой гавани, где на чёрной, как смоль, воде качались десятки рыбацких лодок с поблёкшими парусами. И над всем этим миром, над соломенными крышами и гранитными скалами, на самом краю устрашающего утёса, вырисовывался тёмный, неясный силуэт того самого места, куда лежал его путь – Тревельян-Холл.
Эдвард остановился у повозки, где возница уже сгружал багаж, и окинул взглядом окрестности с привычной для него холодной наблюдательностью. «Дикое место, – подумал он про себя, – отрезанное от цивилизации, как и многие уголки этого графства. Здесь время, кажется, течёт медленнее, а люди живут по старым обычаям, не тронутым прогрессом Лондона». Его мысли прервал приближающийся звук шагов по камням.
Эдварда уже ждала женщина средних лет, которую он сразу узнал по описанию из письма лондонской конторы. Это была Мэри Пенроз, экономка поместья в прошлом, а ныне, видимо, его временная проводница. На вид ей можно было дать лет пятьдесят, хотя тяжёлая жизнь могла прибавить и лишнее десятилетие. Седые волосы были аккуратно собраны под простым чепцом, а в глазах, серых и проницательных, читалась смесь усталой покорности судьбе и скрытой, глубокой тревоги, которую она старалась не показывать. Одета она была скромно и практично: в тёмное платье из грубой шерсти, поверх которого был повязан чистый, но потрёпанный фартук.

