
Полная версия:
Контрольная группа
В тележку легли: две упаковки каши без молока, банан, зелёные яблоки, творожки, большой пакет гречки, чай в пакетиках (Алиса пьёт только один сорт, я его знаю), мандарины, три килограмма мясного фарша, ромашковые сушки, деревянный поезд из магазина игрушек. Последнее я взяла не думая и поняла только на кассе: я покупаю не продукты, а пропуск. Не в квартиру, а в разговор.
Алиса просила не приезжать в воскресенье. Сегодня суббота. Юридически я не нарушаю. Фактически знаю, что нарушаю. Ограничиваюсь тем, что записываю это здесь, как улику против себя же.
ЗАПИСЬ 2. 13:05
Пишу в машине, возле дома. У меня трясутся руки, поэтому почерк, прошу прощения, нерасшифровываемый. Если потом не смогу прочесть, значит, так и не надо.
Дом у них на окраине, девятиэтажка с облупленными балконами, вокруг одинаковые дворы, в которых легко потеряться. Лифт пахнет жареным луком и чем-то аптечным, и между седьмым и восьмым этажами он на секунду останавливается, будто раздумывает. Раньше этого не было. Или было, а я не замечала. Это моя главная неприятность последних недель: я начала замечать то, что раньше аккуратно отфильтровывала.
Позвонила в дверь. Подождала. Из-за двери донёсся голос, весёлый, тёплый, слишком хорошо поставленный:
— Алиска, это мама! Открываю!
Дверь открыл Данила.
Расскажу о нём подробно, потому что я привыкла описывать испытуемых до того, как с ними что-нибудь случилось. Двадцать два года. Худой, красивый какой-то женской красотой, с густыми ресницами и кривоватой улыбкой, которая делает лицо мальчишеским. Ногти обкусаны до мяса, но руки чистые, и пахнет от него мятной жвачкой. Футболка, спортивные брюки, в левой руке полотенце, которым он вытирает кружку. Типичный молодой отец. Если бы мне показали его фотографию в журнале про семейное счастье, я бы не удивилась.
— Елена Андреевна! — Он улыбнулся так, как улыбаются люди, которые умеют. — А мы вас ждали. Алиска вчера говорила, что вы, может, заедете.
Алиса вчера мне писала, чтобы я не приезжала. Я промолчала, потому что тут же включилась привычка фиксировать, не спорить.
Алиса стояла в глубине коридора, у стены, как тень от шкафа. Серый свитер с растянутыми рукавами. Волосы собраны в хвост, лицо бледное, но не больное, скорее вымытое. Не обняла, не подошла, не улыбнулась. Просто сказала:
— Я писала, чтобы ты не приезжала.
Данила рассмеялся, обнял её за плечи одной рукой. Так обнимают человека, которого любят и которому доверяют.
— Ну она всегда так пишет. А сама у окна караулит. Правда же, Алиска?
— Нет, — сказала Алиса.
— Ты вчера сама просила, чтобы мама приехала. Помнишь? Поздно вечером.
— Не помню.
— Ну вот. — Он посмотрел на меня с нежным, заговорщицким сочувствием. — Бывает у неё. Вы же знаете.
Я знаю. Я ужасно, ужасно знаю. И в эту секунду мне стало стыдно за то, что внутри меня с готовностью щёлкнул переключатель: «дереализация, нарушение памяти на события, возможны эпизоды сниженного фона». Я почти кивнула. Остановила себя на половине кивка. Данила, кажется, это заметил.
Заметку на полях записываю отдельной строкой, потому что не могу решить, куда она относится. Он умеет делать одну вещь: превращать утверждения Алисы в симптомы. Ни разу не соврал. Просто повернул её слова так, чтобы они упали вниз, как карточка.
ЗАПИСЬ 3. 13:50
Продолжаю. Руки трясутся меньше.
Они живут в двухкомнатной, на кухне стол с трещиной посередине, на нём клеёнка в ромашках. Фёдор сидел под столом, не рядом, а именно под. Увидел меня и не выбежал. Выглянул. Посмотрел. Молча сел обратно. На коленях у него был обрывок картонки, на которой он что-то рисовал фломастером, большой жёлтый круг и рядом маленький тёмный.
Я присела на корточки, колени хрустнули, и сказала: «Привет, Федя». Он смотрел на меня секунд десять. Потом сказал одно слово:
— Ба.
Это первое слово, которое я от него слышу. Я услышала его как бабушка, а не как исследователь. Я достала поезд, он взял его, не улыбнувшись, повертел в руках, поставил рядом с собой на пол. Ни одного звука. До слёз оставалось секунд двадцать семь, я засекла. Потом встала и сделала вид, что мне нужно к раковине.
Данила, разумеется, всё это время поил меня чаем. Он заварил его в фарфоровой чайной паре, достал из шкафа сушки, нарезал лимон. Говорил легко, по-хозяйски: про работу («подвернулся хороший склад, Елена Андреевна, смена с восьми, пока на испытательном»), про ремонт («обои переклеим, как только Алиска окрепнет»), про Фёдора («растёт, как на дрожжах»). Он смотрел мне в глаза, не отводя, ни разу. И я вспомнила Толстого, которого в школе проходили как будто для обязательного ритуала:
«Все счастливые семьи похожи друг на друга, каждая несчастливая семья несчастлива по-своему».
Я сидела за кухонным столом и думала, что Толстой, вероятно, не учёл случай, когда они похожи. Когда несчастье научилось маскироваться под счастье так хорошо, что его можно снимать для рекламы чая.
В какой-то момент Данила встал, чтобы убрать посуду. Он открыл шкаф над раковиной, поставил чашки и захлопнул дверцу. Не сильно, обычный бытовой звук.
Фёдор замер.
Теперь только факты. Ребёнок, 2 года, под столом. В момент резкого звука прекратил движение рук, перестал дышать (грудная клетка не двигалась около четырёх секунд), глаза не закрыл, а, наоборот, расширил и уставился на пол, строго перед собой. Затем медленно выдохнул. Продолжил рисовать. Ни плача, ни вздрагивания, ни возгласа. Реакция, которую я видела у крыс, проведших недели в хроническом стрессе: не бегство, а замирание.
Данила повернулся, мягко улыбнулся и сказал: «Ой, прости, Федь, не сильно хлопнул». Тон абсолютно нежный. Фёдор не поднял головы.
Алиса видела всё. Она сидела напротив, держала чашку обеими руками, не пила. Заметив, что я на неё смотрю, перевела взгляд на чашку, потом на скатерть, потом на окно. И вот тут я впервые за день увидела у неё на левом запястье синяк.
ЗАПИСЬ 4. 14:20
Описание. Левое запястье, внутренняя поверхность и прилегающая часть предплечья. Площадь около четырёх на шести сантиметров. Цвет: жёлто-зелёный по краям, фиолетово-серый в центре. Давность, судя по цвету, пять-семь дней. Рукав свитера, подтянутый при поднятии чашки, на секунду открыл его, затем она опустила руку. Я не успела определить форму, только общее впечатление. Если бы мне пришлось нарисовать, я бы нарисовала несколько овалов, расположенных почти параллельно.
Я смотрела дольше, чем нужно. Данила, не оборачиваясь, сказал с раковины, будто чувствовал взгляд затылком:
— Это она дверцей шкафа. Дверцей, да, Алиска? Она у нас ловкая.
Алиса посмотрела на его спину. Секунды две. И сказала ровным голосом:
— Дверцей.
Мне надо записать, что произошло в моей голове, потому что именно здесь, как мне теперь кажется, находится весь смысл этой главы. В моей голове за долю секунды возникло три объяснения. Первое: действительно дверцей, это правдоподобно, у Алисы нарушена координация и пространственная ориентация, у таких людей синяки встречаются часто. Второе: самоповреждение, при её диагнозе нельзя исключить. Третье я не называю.
Я выбрала первое. Не потому, что оно вероятнее. Потому, что оно позволяло мне допить чай.
Алиса вышла в коридор, сказав «сейчас вернусь», и я вышла следом, под предлогом «помыть руки». Мы остались вдвоём в узком коридоре у вешалки, в запахе сырых курток. Я спросила:
— Как ты спишь?
— Нормально.
— Таблетки пьёшь?
— Пью, когда помню.
— Это не ответ. Тебе назначили…
— Ты опять.
Она сказала это негромко. Не зло, а как констатацию. И, глядя мне прямо в лицо, без той манеры, когда её взгляд проходит куда-то сквозь, добавила:
— Ты смотришь на меня как на препарат с побочными эффектами. Заметила? Каждый раз. Ты приезжаешь, смотришь на руки, на глаза, на то, как я стою. Не на меня. На данные.
Я открыла рот, чтобы возразить. Закрыла. Потому что она была права до такой степени, что любое возражение прозвучало бы как подтверждение. Когда я смотрела на синяк, я видела не дочь, а гематому. Когда слушала голос, считала паузы. Когда увидела её в дверях, зафиксировала: «осанка сутулая, мимика обеднена». Только потом, через полсекунды, пришло слово «Алиса».
Записываю это с почти научным интересом, который, наверное, и есть главная улика против меня.
— Мам, — сказала она, и это «мам» было, кажется, за год первым. — Я знаю, что ты хочешь, как лучше. Но ты опять приехала меня спасать, а я не тону. Правда не тону. Я тебя ненавижу.
Последние слова она произнесла так, как говорят «до свидания». Без злости, без крика, по-деловому, как диагноз.
Я не нашла, что сказать. И, что хуже всего, нашла. Услышала собственный голос, который спросил:
— А дозировку тебе не меняли?
Алиса посмотрела на меня. Долго. Потом чуть улыбнулась. Не обидно, не злорадно. Скорее с каким-то тихим, усталым удивлением, с каким смотрят на собаку, которая в сотый раз приносит то, что её просили не приносить.
— Вот видишь, — сказала она.
И ушла на кухню.
ЗАПИСЬ 5. 14:55
Ушла я через пять минут. Оставила пакеты в коридоре, у вешалки. Данила, провожая, помог надеть пальто, нежно, по-сыновьи, придержал рукав. Сказал: «Спасибо за продукты, Елена Андреевна, правда выручили». На пороге добавил тише, наклонив голову:
— Вы не волнуйтесь за неё. У неё бывает, но я рядом. Я слежу.
«Я слежу». Эти два слова я записала, не отходя от двери, на обороте чека. Не знаю зачем. Позже перечитаю и пойму.
Когда лифт, остановившись между седьмым и восьмым, ожил снова, я заметила, что считаю. Секунды. Шесть. Столько же длилась инъекция, и столько же, видимо, длится любое ожидание, которое потом называют жизнью.
ЗАПИСЬ 6. 21:10
Не могу.
ЗАПИСЬ 7. 02:15
Почерк восстановился. Привожу итог вечера в виде таблицы, потому что иначе нельзя.
Гипотеза А. Ушиб о предмет мебели. Вероятность: высокая. Против: форма, расположение (внутренняя поверхность запястья, а не наружная), реакция на вопрос.
Гипотеза Б. Самоповреждение. Вероятность: умеренная. Против: у Алисы никогда не было такого паттерна, она не причиняла себе боли даже в худшие периоды. За: диагноз, стресс, отношения.
Гипотеза В.
Строка В осталась пустой. Не потому что я её не вижу. А потому что у меня нет формы, куда её вписать. Я сорок лет умею заполнять формы. Эта не заполняется.
И ещё одно, чего в таблицу не поставишь. Когда я уходила, на диване, под краем подушки, торчал уголок тетради в клетку, школьной, в зелёной обложке. Алиса, проходя мимо, села на неё, как будто просто села. Но села быстро. И этого движения я никогда не забуду, потому что в одиннадцать лет, в доме у других людей, я делала точно так же.
Я не стану спрашивать, что в тетради. Я знаю, что в такие тетради пишут. Знаю, зачем. Знаю, что значит прятать записи под подушкой и чувствовать, что хоть что-то остаётся твоим.
Я знаю, и это единственное, что я знаю про них обеих.
Я должна была что-то сказать ему про «я слежу». [зачёркнуто]
Нет, правильнее так: я должна была что-то сказать себе.
Следующая запись: когда смогу.
Глава 4
Информант, как правило, ненадёжен
в том, что касается собственного детства.
Из руководства по сбору анамнеза
И звуков небес заменить не могли
Ей скучные песни земли.
М. Ю. Лермонтов
ПРОТОКОЛ САМОНАБЛЮДЕНИЯ № 4
Дата / время: 18 октября, воскресенье, 04:40.
Вес, АД, пульс: не измерялись. Впервые.
Настроение (0–10): не оценивалось.
Сон: отсутствует. Около четырёх часов в кресле, не считается.
Протокол в обычном смысле заполнять не буду. Показатели не изменились настолько, чтобы заслужить цифры. Запись иная: она не про сегодня.
Вчера вечером Алиса сказала мне, что я смотрю на неё как на препарат с побочными эффектами. Двенадцать часов я пыталась с этим не согласиться и не смогла. Тогда я решила сделать то, что сделал бы любой исследователь, обнаруживший систематическую ошибку: вернуться к исходным данным. К самым ранним.
Форму выбираю привычную. Анамнез. Описание в третьем лице, без оценок, в прошедшем времени, как будто пишу о посторонней пациентке. Я умею так писать. Это единственный способ, при котором я могу говорить об этом дольше трёх фраз.
ПРИЛОЖЕНИЕ А. АНАМНЕЗ. (из памяти, без документов)
Девочка, восемь лет. Единственный ребёнок. Живёт с родителями в двухкомнатной квартире на третьем этаже старого дома, окна во двор, где растёт один большой тополь, который каждый июнь засыпает подоконник пухом. Отец, Андрей, инженер, уходит рано, возвращается поздно. Мать, Раиса, тридцать шесть лет, преподаватель литературы в школе, где девочка не учится: мать принципиально не хочет, чтобы дочь «видела маму на работе».
Мать — самый яркий человек из всех, кого девочка знает. Не красивый, а именно яркий: высокая, с резкими чертами, с привычкой разговаривать на ходу, жестикулируя руками, в которых всегда что-нибудь: ложка, книга, чужая тарелка. Она смешная. Невероятно смешная. Умеет изобразить соседку так, что девочка плачет от смеха. Умеет прочесть вслух заводской приказ голосом Гамлета. Умеет, придя из школы, сразу объявить войну пыли, жаре и унынию и действительно выиграть.
Ещё мать умеет читать вслух.
Это ритуал, и он священный. По вечерам, когда отец ещё на работе, они садятся на кухне, на клеёнку в красную клетку. Чай с малиновым вареньем, три печенья на тарелке. Мать открывает книгу и начинает, и тогда кухня перестаёт быть кухней. У каждого героя свой голос. Нос майора Ковалёва (девочка гордится однофамильцем) говорит в нос и надменно. Сам майор верещит. Цирюльник Иван Яковлевич бормочет, как будто боится, что его подслушают. Мать читает «Нос» Гоголя три вечера подряд, и на третий девочка задыхается от смеха под столом, держась за ножку табурета.
И вот финал. Мать читает его тихо, почти без интонации, и вдруг голос становится другим, не театральным, а настоящим. Она говорит:
«…Кто что ни говори, а подобные происшествия бывают на свете, — редко, но бывают».
Девочка не понимает, почему мать замолкает после этой фразы. Закрывает книгу. Долго смотрит в окно. Девочка тогда решает, что это просто театральная пауза.
Теперь, из сорока пяти лет, я думаю, что это был единственный раз, когда мать прочла вслух правду о себе, и я её не услышала.
ПРИЛОЖЕНИЕ А, ПРОДОЛЖЕНИЕ. 05:20
Есть и другая мать. Она появляется не сразу и не навсегда.
Первые признаки девочка не умеет назвать. Они мелкие и бытовые. Мать начинает ставить чашки на стол в определённом порядке и сердится, если порядок нарушен. Начинает говорить тише, как будто боится, что стены слышат. Не спит ночами, ходит по коридору. Однажды приходит из школы в двух разных туфлях и не замечает, и весь вечер смеётся над этим так, что отец не решается спросить, что смешного. Девочка замечает всё. Девочка с первого класса умеет замечать. Это её способ быть полезной.
В октябре того года (девочке восемь, ей скоро будет девять) мать впервые говорит на кухне нечто, чего девочка не понимает. Она смотрит на часы, прислушивается и шёпотом произносит: «Они сегодня говорят о нас, Леночка. Не вслушивайся». Девочка спрашивает: кто? Мать отвечает: «Те, кто за стеной». За стеной живёт соседка баба Нюра, которая смотрит сериалы и ест пирожки. Девочка кивает. Девочка, кажется, решает, что это игра.
Через неделю после этого, в ноябре, вечером, наступает день, который в этой семье потом никогда не называли по имени.
Они сидят на кухне. Мать читает вслух, но не Гоголя, а Пушкина, «Сказку о мёртвой царевне». Девочка слушает, уткнувшись подбородком в сложенные руки. Мать читает хорошо, ровно, как всегда. На середине страницы она останавливается. Не театральная пауза. Просто останавливается, так же, как останавливаются часы.
Поднимает голову. Смотрит на девочку. Не мимо, не сквозь, а прямо, внимательно, без всякой злости. Так смотрят в поликлинике, когда в очередь встаёт кто-то незнакомый. И очень вежливо, очень спокойно, тем же голосом, которым только что читала вслух, спрашивает:
— А вы кто?
Девочка смеётся. Она думает, что это новая игра, из тех, что мать иногда придумывает. Она говорит: «Мама, ну ты чего». Мать не улыбается. Она аккуратно закрывает книгу, кладёт на неё ладонь и говорит:
— Простите. Вы, наверное, из соседнего подъезда. Я не помню, чтобы приглашала. Вам нужно уйти, пока муж не вернулся.
Девочка отвечает: «Я Лена». Мать смотрит на неё с интересом, как на любопытный феномен. Потом очень мягко говорит:
— Леночка осталась в садике. Она там ещё маленькая. А вы очень на неё похожи. Но вы, пожалуйста, не обманывайте.
Девочка не плачет. Я хорошо помню: я не заплакала. Я сидела, держа ладони на коленях, как на уроке, и думала только одно, очень чётко, словами, которые нашла потом спустя годы. Я думала: нужно запомнить, как она сейчас говорит. Во что одета. Что на столе. Сколько на часах. Записать. Вдруг пригодится.
Вот. Я перешла на «я» и не заметила. Оставляю так.
ПРИЛОЖЕНИЕ А, ПРОДОЛЖЕНИЕ. 06:10
Я просидела на той кухне, как мне сейчас кажется, около двух часов. Не плакала, не звала на помощь. Мать ушла в комнату, закрыла дверь. Слышно было, как она ходит. Потом перестала. Потом снова пошла. Мне было восемь, и я понимала только, что мою мать, ту, у которой в руках всегда что-нибудь, заменили, а меня вместе с матерью вычеркнули из списка тех, кого она знает.
Отец пришёл в девять. Увидел меня на кухне, мою ладонь на клеёнке, нетронутый чай. Не спросил ничего. Сказал: «Мама отдыхает. Иди умойся и ложись». Подошёл к двери в комнату, приоткрыл, постоял. Потом снял куртку и долго стоял в прихожей, не включая свет. Я слышала, как он дышит.
Это та самая тишина, которую я услышала в коридоре моей нынешней квартиры в ночь первой инъекции. Я не ошиблась. Она не новая. Она мне знакома по запаху.
Утром мать вышла на кухню, обняла меня обеими руками и спрятала лицо мне в волосы. От неё пахло мылом и малиновым вареньем. Она сказала:
— Леночка. Прости меня. Это была не я.
Она помнила. Не всё, но достаточно. Это было, пожалуй, страшнее всего: она вернулась, узнала меня и знала, что меня не узнавала. Она ничего не объяснила. Я ничего не спросила. Так мы научились жить: через такие утра, в которых вчера не случалось, а потом снова случалось, и ничьим голосом об этом не говорили.
Диагноз поставили поздно. «Нервное истощение», «астенический синдром», «реактивное состояние», так называлось это поначалу. Название «шизофрения» в нашем доме прозвучало лет через шесть, и произнёс его не врач, а отец, на кухне, ночью, глядя в стену. А я в это время уже вела блокнот.
ПРИЛОЖЕНИЕ А, ПРОДОЛЖЕНИЕ. 06:40
Блокнот. Это нужно объяснить, потому что в начале октября я сделала вид, что случайно купила похожий.
Серый, в твёрдой обложке, в клетку. Мне его подарила мать. Подарила в светлый период, примерно через месяц после той ноябрьской кухни, когда была особенно нежной и смешной. Она вручила его мне за ужином, как вручают награду, и сказала, сдвинув брови, с абсолютной серьёзностью:
— Записывай, Леночка, что видишь. Это единственное, что не обманет. Люди обманывают. Я обманываю. Слова обманывают. А записанное остаётся как есть.
Она произнесла это, понимая, что делает. Мне сейчас кажется, что она дала мне оружие и инструкцию против самой себя. Она знала, что однажды перестанет быть собой, и ей нужен был свидетель, который будет помнить, какой она была на самом деле. Выбрала меня. Мне было девять.
Я вела этот блокнот пять лет. Каждый день писала, что она ела, как говорила, что читала вслух, не называла ли меня чужим именем. Придумала шкалу: «ясно», «с облаком», «далеко». Считала дни. К одиннадцати годам у меня была статистика. Я знала, сколько в среднем длится «далеко» и сколько проходит между периодами. Я могла предсказывать. К двенадцати предсказывала с точностью до двух дней.
А потом наступил день, когда статистика оказалась бесполезна. Но об этом не сегодня.
Той первой страницы в блокноте, как мне кажется, никто не видел. Не показывала ни Риделю, ни Зое Марковне. На ней, в самом верху, мамин почерк. Одна строка. Я перечитывала её, наверное, тысячу раз, но никогда не переписывала в протокол, не цитировала в разговоре и не называла вслух. Она не воспроизводится.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ. 07:05
Теперь о систематической ошибке, ради которой я начала.
Алиса говорит, что я на неё смотрю как на данные. Я знаю, почему. В восемь лет я научилась смотреть на мать так, чтобы не чувствовать, что она на меня не смотрит. Это был навык выживания, а не жестокости. Но навык, однажды закреплённый, не отключается. Я навела его на дочь. Я так смотрю на неё с её семи лет, когда лампа в коридоре «смотрела» на неё.
Вопрос, который я сформулирую и потом вычеркну, потому что его нельзя ставить в протоколе: если человек мог любить и не узнавать, то что вообще значит любовь?
Мать любила меня. Это не вызывает у меня сомнений. Мать смотрела на меня, свою единственную дочь, и спрашивала, кто я такая. Оба факта одинаково достоверны. Из этого я вывела единственное правило, которому следовала сорок лет: не доверять собственной любви. Чувствовать её может каждый, а проверять нужно по результатам.
Информант ненадёжен. Это записано в первых строках любого руководства. Я не знаю, где сейчас кончается воспоминание и начинается интерпретация, и, кажется, давно не знала.
Девочка из анамнеза, которая сидела за кухонным столом и считала минуты, — это я. [да. это я]
Следующая запись: когда смогу вернуться к цифрам.
Глава 5
Большинство побочных эффектов были лёгкими
и проходили самостоятельно.
Из описания клинического исследования
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи.
Ф. И. Тютчев
ПРОТОКОЛ САМОНАБЛЮДЕНИЯ № 5 (СВОДНЫЙ)
Дата / время: 14 ноября, суббота, 07:40.
Период: пять недель от базовой линии.
Вес по неделям: 98,2 → 96,8 → 95,9 → 94,7 → 93,8. Сегодня: 93,4 кг.
Итого: минус 4,8 кг. Темп: умеренный, по литературе ожидаемый.
Доза: 2,5 мг, четыре введения (14, 21, 28 октября, 4 ноября). С 11 ноября: 5 мг.
АД / пульс: 124/80, 72 в минуту.
Настроение (0–10): 5. Стабильно. Подозрительно стабильно.
Побочные явления: лёгкая тошнота по вечерам (недели 1–3), запоры, сухость во рту, металлический привкус кофе, отвращение к жирному, головная боль дважды.
Сводка выше выглядит как должна выглядеть сводка. Ровная, воспроизводимая, пригодная для публикации в приложении к статье. Всё, что в ней нет, я напишу ниже.
Вернулась к цифрам, как обещала. Видимо, с цифрами у меня договор: я не прошу у них утешения, а они не требуют у меня правды.
ЗАПИСЬ 2. ШУМ
Пять недель назад я написала в протоколе, что подозреваю: еда для меня не награда, а шум. Хочу описать, как этот шум пропал, потому что в литературе об этом сказано плохо.
В клинических работах это называется «пищевой шум», food noise. Постоянные навязчивые мысли о еде, не голод, а гул вокруг голода: что приготовить, когда поесть, не пора ли, а вот это, а вот то. Пациенты на этом классе препаратов часто пишут, что шум уходит «как будто выключили холодильник». Мне эта формулировка казалась забавной метафорой. Сейчас я понимаю, что это просто точное описание.
Он ушёл на второй неделе. Не сразу, а как уходит тёплый воздух из комнаты, когда открыли окно: сначала не замечаешь, потом по ногам тянет. Однажды утром я стояла в кухне, смотрела на банку с орехами, и ничего не произошло. Не было привычного: «возьми, попробуй, чуть-чуть». Я просто знала, что в банке орехи. Информация, а не искушение.
Это было похоже на отключение шума в самолёте. Секунду думаешь, что оглох, потом понимаешь, что просто двигатель всё время гудел, а ты этого уже не слышала.
А потом я заметила, что шум был не только про еду.
Весь последний месяц я вслух и про себя называла это «ясностью головы». Мысли стали короче, спокойнее. Не стало навязчивых диалогов с Риделем в душе. Не стало внутренних повторов фраз, которые я не произнесла. Меньше стало внутреннего судьи, который по ночам перечитывает мой день и ставит оценки. Мне это нравилось. Именно это я бы с удовольствием описала в статье как «положительный центральный эффект».

