banner banner banner
Приглашение в скит. Роман
Приглашение в скит. Роман
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Приглашение в скит. Роман

скачать книгу бесплатно


Выдержав небольшую паузу, – полагая, вероятно, что я должен удивиться? – Валерьян продолжил:

– Отец его, как некогда германский Fatter Амадея Моцарта, насильно возжелал преклонить дитя своё музыке. Идея благородная сама по себе. Худо, что насильственно внедряемая. Младой музыкант, как ты, наверно, догадываешься, не имел в жилах немецкой крови, германского педантизма и менталитета к послушанию. Поэтому, как наелся-накушался, так и воспротивился сразу, даже дома не имеет теперь инструмента…

«Где же, в таком случае, ты соблаговолил его услышать?» – хотел я вставить, но не успел.

– После окончания курса предпочёл юноша музыкальной карьере геологический факультет МГУ. Затем, как геолог и альпинист, облазил весь Кавказ, защитил диссертацию. И затем – очередной, столь же непредсказуемый, поворот – подался в художники-живописцы, Суриковское закончил. Стал выставляться, в том числе за рубежом, имел даже финансовый успех. Женился, родил дочь. И вновь поиск себя, своего подлинного предназначения. Духовное училище… И тут жена сказала: выходила я, дескать, за художника, а не за попа, – и ушла к другому… Само собой, о мотивах разрыва с супругой, не пожелавшей стать матушкой, не нам с тобой судить, они, очевидно, не столь просты… причины, я имею в виду. Тут ведь как – едины ль мы и в вере также… Ан нет, даже вера у нас различна… Ну и так далее, по понятно развивающимся законам любви и ненависти. Каждый, как давно уже прописано, ищет для себя, помимо материального, и мир идеальный… даже если этот мир противен и противопоказан другим. Отсюда, наверно, и метания батюшки – до того ещё как он стал батюшкой. И всех остальных человеков. Разница в активности. Более активный индивид становится лидером. И формирует вокруг себя среду обитания, и более пассивные примыкают…

«Э, – подумалось мне, – да ты, вижу, тоже очарован. Эк изячно поёшь!»

– А почему не нам судить? – попробовал я перевести в диалог его академическое вещание. Однако не преуспел. Валерьян, очевидно, затвердил полюбившуюся биографию многими презентациями… И биография эта служила ему не только поводом к зависти, но и в успокоение – не всё-де подлежит тлену и не все намерения бесплодны в нашем мире соблазна и мытарств…

– Будучи уже игуменом одного из монастырей Вологодчины, взялся батюшка за перо. Написал более десятка духовных книг… Правда, последние годы на творчество у него времени не остаётся: все силы отнимает скит, ведь с нуля воздвигаем… Ему бы хорошего хозяйственника в подручные… снять тяготы с себя хотя бы по прокорму братии…

– Да, хочется поскорее взглянуть, что же это за оазис такой. Да и книжки его не мешает посмотреть.

– Как художника его сравнивали с Серовым и… неким французом… забыл вот только каким, – Валерьян помедлил, вспоминая. – А как музыканта – с Рахманиновым.

– А как писателя?

– Писателя? Ах да! С бароном фон… опять же позабыл… Флобером, что ли? Он стилист, слово его пластично… А он взял да в монахи подался.

– Так, может, потому и подался в монахи, что понял: в писаниях на того-то похож, в рисовании – на другого, в музыке – тоже не оригинал?

– Есть ещё вопросы? – Валерьян ощетинился – ну не терпит он моих подначек: обижается как ребёнок.

– Да. Ты сейчас будто по шпаргалке шпарил. Или наизусть биографическую справку выучил?

– Отстань. Дурень стоеросовый.

– Одна-ако.

Судя по столь решительной отповеди, деликатность экскурсовода иссякла. И потому – молчок. Клинышек бороды остриём кверху. И веки смежил.

– Что ж, спасибо и на этом.

Отец Ефим неспешно показывал нам свою церковь на третьем этаже. Со знанием дела рассуждал о мастерах, непрофессионально постеливших линолеум, об удачном освещении… И во всём – будь то похвала или неодобрение – чувствовалось, как бурлит в нём нетерпеливая мальчишеская похвальбишка обладателя в целом прекрасной обители.

– Мне давно хотелось именно вот такие иконы, – и опять заметно было, как неприкрыто-ненасытно, в тысячный, наверно, раз, любуется игумен ликами святых. – Наконец-то нашёл чудесного иконописца, и он сотворил, как мне хотелось, как и я вижу… Что за иконы! Как светло на душе от них, да? А колорит!.. Даже звучание колокола присутствует, слышите? Прислушайтесь! Боже мой, а какие выразительные глаза! И непорочные совершенно…

И батюшка оборачивался, заглядывал и в наши с Валерьяном очи.

Чуть позже батюшка подарил мне несколько своих книг.

– Правда, уже семь лет ничего не промышляю на сём поприще… А семь лет – как раз тот срок, когда не только кровь в человеке полностью обновляется, но и душа приобретает добавочный опыт, не так ли? Так что не будьте слишком строги к моим запискам.

Первая трапеза

На трапезу нас позвал Диомед. Имечко, да? Кроме как в книгах и не встречал раньше. Но соответствует ли сие необычное по нашему времени имя внутреннему содержанию этого круглолицего крепыша? Он как-то болезненно и неприятно суетлив… потому и неприятно, что это и тебе передаётся. И говорун до мозга костей: так обычно характеризуют степень крепости мороза, лютости его – пробирает, мол, до костей… бр-р! – и передёргиваешься всем телом. И вот с таким именно, как Диомед, проведя несколько минут, хочется зафырчать или же затрясти головой навроде лошади, которую заели слепни. И бормочет, и бормочет, огромный ворох подробностей на ограниченном отрезке времени, так что начинает мерещиться: месяц или даже два уже с ним в непрерывном общении, причём в замкнутом пространстве – слух непроизвольно отключается! Невероятное ощущение – тебя вроде как ухватили за руку и насильно повели по рынку сквозь гомонящую толпу, где каждый торговец цепляет за локоть и предлагает свой товар, и ты обалдел и оглох от гвалта, ещё чуть-чуть – и глаза разъедутся врозь… Глупые, право, мысли вертятся в моей голове. Понимаю. Вероятно, акклиматизация даёт себя знать. В общем, Диомед себе ничего парень. «Мне сорок пять на днях исполнится», – не помню, по какому поводу сообщил он. Я остерегаюсь сам задавать вопросы таким людям – это их вдохновляет на душевные излияния. Назойливость их, я догадываюсь, происходит от постоянного внутреннего беспокойства, неуверенности в себе, потому он и хочет быть тебе (да, собственно, и неважно кому) полезен. «Тебе не надо кровать передвинуть, поближе к окну, чтоб читать посветлее было? Нет? Сумка тебе не мешается тут? А то давай я заброшу на шкаф…» – и это через каждую почти фразу словесного извержения. И рассказывает, рассказывает, волнуется, заискивающе ловит твой взгляд – сочувствия вроде ищет. В Германии вот жил несколько лет, работал там водителем. Сестра у него там замужем. И он туда поехал по её вызову. Женился. Теперь разведён. «Ты знаешь, где тут душ? Там можно и постирать…» Что-то у него с головой не в порядке. Точно.

Его товарищ, Игорь, к кому он приехал на побывку, – бывший подводник, майор – тоже улыбается несколько виновато и отрешённо, и как бы ждёт поручения, чтобы тут же опрометью помчаться исполнять. Выпуклый лоб, курчавая редкая бородёнка, глаза чуть навыкате.

– Мы с ним на одном заводе работали, – сообщает Диомед, – там и подружились.

Они похожи, как братья, – оба рыжие. Только Игорь долговяз и, как жираф, взирает сверху, чуть пригибая голову набок, а Диомед приземист, ему по плечо. Последний доминирует и назойливо воспитывает. И жалуется посторонним. Как мне сейчас:

– Ну, вот чего он заикается по мобиле? Сколько денег уходит на одно заикание! И говоришь ему и говоришь: сформулируй прежде, на бумажке даже запиши, а потом звони! Всё без толку! Как о стенку горох.

И, похоже, Диомед опять нервничает всерьёз и переживает искренне по этому поводу. Да, неуютно, неспокойно у него на душе. Сумятица некая будоражит. И мне, хотя и сочувствую, хочется поскорее отделаться от него. Он спор затевает, и не понятно, с кем. Откуда возникла эта тема, например: о разрешённой скорости на окружной московской трассе? Мне это надо?

Впрочем, я отвлёкся. Нас ждут за столом.

Я, как выражаются, слыхивал краем уха или кина насмотрелся: игумены обычно столуются отдельно от братии. Этому причиной может быть диета или желание сохранить дистанцию. Здесь же батюшка вкушал со всеми вместе, возглавляя стол и заправляя беседой, которая не прекращалась во всё время насыщения чрева.

Насытиться же было чем – на длинном столе, покрытом клетчатой скатертью, кроме казана с кашей, стояли разнообразные соусы, овощные и фруктовые салаты, на парапете-преграде к кухне ждал своей очереди большущий арбузец…

Повар – тот же художник или композитор, записывающий музыку прямо из головы в нотную тетрадь. Он заносит для памяти на бумагу свои вкусовые ощущения – какими-нибудь доморощенными знаками-формулами, выводит красивое уравнение. Вот, курица, допустим, на вертеле источает аромат, прибавить корицы, затем шафран, затем… и в том же порядке все эти перемены вкуса складываются в последовательность – мелодию вкуса гурмана. Или симфонию. Или концерт фортепьяно с оркестром… то бишь курицы с ингредиентами… К чему это я? Причём тут курица? Пост, а он про курицу…

На сей раз бразды правления в общем разговоре перехватил – узурпировал! – мой Валерьян. Он точно старался поразить всех неординарностью своей персоны: вещал почти непрерывно, всех перебивая, в том числе и батюшку – о своих посещениях монастырей: в их числе Валаама, Афона, Иерусалима и других, о мироточащей иконе, которую собирался привезти сюда, но не посмел без благословения батюшки. Батюшка снисходительно кивал и – присматривался, как доктор присматривается к пациенту. (То бишь роли поменялись, – мог бы я съязвить, будь на то подходящие условия). Насчёт иконы, однако, заметил:

– Надо было привозить без всякого спроса. Я бы и тут благословил.

– Да, батюшка, вы правы, тямы не хватило… мозгов, я имею ввиду. Не уразумел.

А мною всё владело какое-то суетливое злорадство, исток коего я пока не мог уяснить. Моя журналистская сущность – или сучность, как приговаривает Тамара – изнывала от желания уязвить-таки своего друга: уж очень он задавался. Но я озирал окружающие меня лица и не замечал в них осуждения этому бахвальству. Лишь внимание и сочувствие… Сочувствие к чему? – пытался я постичь. Да, неведомый и неугомонный бес подзуживает Валерьяна всё время на спор, на хвастовство… желание быть на виду у него в крови, понравиться всем, услышать похвалу – елей для его души… всё это меня давно в нём раздражает. Другое дело, что дома я могу плюнуть и уйти, а тут?.. Тот, кто сталкивается с ним впервые, невольно ведь подумает: там, где побывал не он – вовсе не так замечательно, вовсе и не Афон, и тропка не тропка, и горы не горы, и люди не те, не такие уж и святые… Дело в восприятии?.. Кто сильнее способен преувеличить, что ли, тот и прав?

Однако в этом назойливом трёпе есть и преимущество: вот, подишь ты, напросился в поездку – и про меня не забыл – в Абхазию!

– Батюшка, а мы скоро в скит поедем?

– После Абхазии сразу и… Хотя нет, мы же ещё к отцу Ору собирались на праздник…

– А нас, батюшка, возьмёте в Абхазию? – льстиво-заискивающе. Ну как такому подлизе откажешь? Как ребёнок смотрит просительно, вот-вот захнычет… И тут же продолжает о своём:

– …Жду на остановке. Жду-пожду, а мороз клубится, я задрыг в сосульку. Где-то мой троллейбус пристыл к проводам. Пойду, думаю, погреюсь немножко. И захожу в церковь, это неподалёку от моего дома. Там свет горит, там тепло. Толкаю дверь, а мне навстречу сладчайший звук: «Господи, помилуй…» А я любитель хорового пенья. У меня большая фонотека. И тут меня как током ударило. Что меня особенно поразило, так это молитвенное наполнение голосов. Не просто профессиональное, а духовно насыщенное! Как бальзам на сердце. И вот с этого раза я стал приходить, слушать. Потом я прооперировал матушку одну, жену отца Николая… потом святить куличи понёс в Сретенский монастырь…

Валерьян умолкает, погружаясь в то давнее своё благостное состояние – на мой взгляд, он слегка переигрывает: этак в дурном театре плохой актёр прикрывает дланью взор, при этом подглядывает сквозь раздвинутые пальцы за публикой. Чего-то он добивается, не пойму только чего.

Батюшка пользуется паузой:

– А я, когда художничал, ходил к товарищу в монастырь, он там иконы реставрировал. Ещё ж в советские времена – всё непросто, никому ничего не говори – и я вот пошёл посмотреть, что он там малюет… Этот непередаваемый запах красок, они их сами зачастую изобретают! И позже ходил по монастырям – смотрел, как работают иконописцы. И…

– Да-да-да, я там тоже был! – отнимает длань от глаз Валерьян…

Я, между тем, отвлекаясь слухом от говорка Валерьяна, изучал присутствующих за столом. В первую очередь меня интересовал Олег, которого я в минуту встречи принял за сына. В нём так же, как и в моём Пете, присутствовала глубокая созерцательная сосредоточенность на внутреннем своём мире. А курчавая каштановая бородка придавала ему ещё большую закрытость и… значительность, что ли. Он единственный, кто до сих пор не проронил ни слова. И казалось, он обдумывает некие глобальные вопросы бытия. Как некий патриарх. Да! Почему-то я видел его в будущем именно первым лицом в церкви – благородная осанка, величественный наклон головы, выражение лица и глаз. Откуда он такой взялся? Как сюда попал?

Ну да с патриархом я, видимо, хватил через край. Это оттого, должно быть, я возмечтал, что и сыну своему, с кем он был так схож, я бы также хотел прекрасной перспективы…

За Валерьяном по правую руку от отца Ефима сидит отец Иов. С ним я тоже пока не общался. Он что за птица? Лицо аскета. Вкушает неспешно, что-то тихо иной раз говорит батюшке. Иногда ненавязчиво бросает взгляд то на одного, то на другого…

Брат Алексей по левую руку от батюшки. Этот словоохотлив, как попавший в своё болотце лягушонок. И квакает, и квакает, выражает своё одобрение и приятие всё той же улыбкой до ушей с розовыми дёснами и лошадиными зубами напоказ. При встрече и в пути от вокзала он выглядел совсем иным. Теперь он совершенно не похож на того водителя, который смутил своей невозмутимостью фельдшера «Скорой помощи».

– Да, вы правы, правы, это удивительно! Удивительно! Я тоже нечто подобное испытывал. Это знаменательно. Это присуще всем мыслящим существам.

И откуда взялась эта его велеречивость? Озадачил-таки. Перед батюшкой рисуется? Вроде ни к чему. Впрочем, отец Иов по правую руку, этот по левую… Есть тут что-то иерархическое. Или детская борьба за близость к главе сообщества? Как апостолы спорят…

За ним Диомед с Игорем. И Паша или, как тут к нему обращаются – Пашик (очевидно, от слова пшик – так мне почему-то хочется трактовать суффикс). Заморенный с виду и тщедушный телом паренёк с капризным лицом. Интересно, чем недоволен? Или тоже рисуется? С такого, пожалуй, станется. А может, бывший наркоман? Из семьи богатых родителей и потому денег хватало на эксперименты?..

Он вставляет порой какие-то невразумительные реплики своим скрипуче-превередливым голоском, но без каких-либо чаяний быть услышанным, будто из него выскакивала шальная, неконтролируемая эмоция и бесследно растворялась в воздухе. Вот как сейчас:

– Жизнь могла пойти иначе, не давай я людям сдачи… – и уткнулся носом в тарелку. Ну, что об этом сказать? Или совсем уж невпопад – возможно, своим мыслям: – Для меня это подвиг – в горы подниматься, раньше мне это и в голову не могло придти…

Действительно – пшик да и только. Почему батюшка к нему снисходителен? О таких, превередливо-заносчивых, в простонародье говорят: глисты замучили. Пардон, конечно. Не за столом буде сказано. Или: не в коня корм. Точнее. Действительно, он уплетал за обе щеки так, словно год целый не ел. Отчего же такой худосочный – до сероватого отлива морды лица, как опять же выражаются в некоторых слоях населения – чукчи на севере, к примеру. Насытившись, Пшик тут же стал клевать носом. При этом совершенно утратил вид умника. И, взглянув на него, батюшка веселым басом изрёк:

– Чай не пьёшь – откуда ж сила? Да, Паш? Чай попил – совсем ослаб!

Поднялся, оглядел всех из-под приопущенных век:

– Помолимся

А когда уже все убирали со стола, спросил:

– А не потрудиться ль нам перед вечерней службой?

Первое послушание

Отдыхая после трапезы, мы с Валерьяном услышали голос Алексея: проходя мимо нашей кельи, он кому-то, кто шаркал за ним следом, пенял:

– Эй вы, ковыряшки! Ноги в руки и вперёд! Ковыря-ашки! – И шлёпая подошвами сандалет по каменным ступенькам в сад, продолжал бурчать: – И ковыряются, и ковыряются… монахи бородатые! Язви вас совсем…

Переглянувшись, отправились и мы на послушание – освобождать переднюю часть двора от строительного хлама и камней. Здесь, работая бок обок, мне удалось пообщаться с отцом Иовом, а затем и с Олегом.

Отче недавно исполнилось полста. В оные года окончил лесной институт. Был женат, да не сложилось… Теперь заправляет садом-огородом в скиту. Подробнее поспрошать мне помешал вездесущий Валерьян, продолжавший изображать рвение в выворачивании камней и всё время укоризненно вздыхавший за моей спиной, когда я отвлекался на разговоры:

– Работать надо, друг мой, работать. Это монастырь, а не дом отдыха для вольнопределяющихся.

– Работай, – огрызнулся я, – а не отвлекайся на замечания другим! И вообще, сочувствую я твоим зятьям – если дочери твои характером в тебя! – И, отдельно ото всех, я стал приводить в порядок участок земли в тени под деревом, чьи плоды уже давно влекли мой исследовательский инстинкт. Отец Иов несколько раз подходил и подсказывал, как лучше устроить планировку. В результате получилось неплохо. Прилично получилось – этакий тенистый закуток со спуском в тот самый цветник с прудиком, где краснопёрые рыбёшки лениво пошевеливали плавниками. А плоды на дереве оказались ещё зелены, так что я даже забыл у отца Иова спросить их название.

С Олегом же я перемолвился уже после завершения работ, в тени нижней террасы у водопроводного крана. Умывшись, он посветлел взором и почувствовал в себе, по всей видимости, охоту поговорить. За плечами у него электромеханический институт, работал механиком. Была у него девушка, но ушла, когда запил. Пил до чертиков. Некто помог ему выкарабкаться из запоя и летом отправил бродить по монастырям (так он выразился) … Побывал в разных местах – и в средней полосе России, и на Север забирался, но как-то нигде не прижился, не показалось. Встретился недавно с батюшкой Ефимом – по совету одного монаха… и вот теперь здесь, послушником, всего вторую неделю. Говорил он глуховатым грудным голосом.

– Мне до сих пор снится всякая всячина… нездоровая. Вот нынешней ночью… Иду в какой-то, что ли, детдом. В руках у меня, откуда ни возьмись, сумки с игрушками, гостинцами. А в полутёмном коридоре встречают меня странные тётки. Подарки принимают, но почему-то испуганно: озираются, точно окрика опасаются. Маленькая девочка вертится подле них, и у неё просящие глазёнки, палец во рту… Но затем – уже долгий по ощущению, тягостный, точно у меня из сознания выскочил большой кусок – разговор с тоскливым-тоскливым мужичком, серо-буро-малиновым каким-то, замшелым, с перепою, может быть… в затемнённом закутке и – странно как-то – у книжных стеллажей. И он, этот архивариус, то есть библиограф, глаз не поднимает, половицы разглядывает, стесняется чего-то, робеет. А сидим мы отчего-то на корточках и посматриваем в низкое оконце, а за ним унылый городской пейзаж. Мусор там ветром гонит, пыль или дым стелется… И вот он, библиофил этот, говорит мне:

– Вы были в музее? – и называет музей. И спохватывается: – Конечно, бывали! Чего это я?

Затем, скомкав наш разговор, прощаемся поспешно, и я думаю: надо ли забрать опорожненные от игрушек сумки. Но может, они тоже понадобятся детям? Хочу спросить об этом жену, хотя, рассуждаю, откуда ж у меня жена, я ж не женат! Но она очень быстро идёт впереди, и мне хочется её обогнать и заглянуть в лицо – посмотреть, какая она. И вот мы уже у низких дверей, таких низких, что приходится присесть чуть ли не на четвереньки… И внезапный – я даже вздрогнул! – бьющий в затылок свет. Нестерпимый даже для темечка – будто кто сканирует мой мозг, сквозь череп. Я страшно испугался, засуетился, пошёл быстрее, даже побежал, чтобы отвязаться от этого просвечивания. На ходу натягиваю пальто, и что-то мне в нём мешает.

Уже на улице, в каком-то сквере, обнаруживаю бутылку «сухаря» – ну, сухого вина – и поворачиваю её в кармане так, чтоб не мешала. А она всё равно топорщится.

– Что это у тебя? – спрашивает меня жена, и я тут вижу её недобрый оскал. – Опять?! – и в истерику. И руками размахивает. Перехватываю ладонь у своего лица и сжимаю так, что пальцы в солому.

– Тётки вернули мне твою ж бутыль! – Ору ей в ухо. – А сказать не сказали! Сама ж в богадельню дала это вино! Зачем – не понятно. И вообще – кто ты такая?! Образина! Кто ты?! – кричу.

Олег замолчал и при этом прикрыл ладонью рот, желая вроде сам себя заставить молчать.

Я не утерпел, помня своё видение его будущего, спросил:

– Не собираешься делать духовную карьеру?

– В тридцать пять лет? Да нет.

– Помоги-ка, – попросил Валерьян, – ломиком поддень…

Да чтоб тебя! – чуть не вырвалось у меня. – И тут достал!

– Слушай! Я уже вымыл руки – какой лом? Ты что? И нету у меня никакого лома. Заканчивай свой кордебалет, хватит играть святошу… Папу римского он тут изображает!

Затем была вечерняя служба, где я старался быть усерден как все… И никаким лицедеем себя не чувствовал. Мне хотелось ощутить физически и вникнуть в своё непростое состояние духа…

Уже совсем стемнело, когда Диомед остановил меня на террасе второго этажа и предложил для похода в горы рюкзак вместо сумки и тут же вынес его из кельи и протянул мне. Сразу уйти мне показалось не учтивым, хотя я уже знал его неудержимую словоохотливость. Я посмотрел на быстро меркнущее небо, где начинали прорезываться крупные леденцы звёзд, помял в руках брезент пустого рюкзака, сказал:

– Да, выручил ты меня. С сумкой на одной лямке лазить по оврагам – удовольствие не из самых удобных.

– А я сразу об этом подумал, Ван Саныч… – и Диомед затараторил о своих путешествиях: – Да, славно путешествовать в хорошей компании. Вот, когда мне было тридцать лет ещё, я сподобился…

От одного этого «сподобился» мне сразу захотелось нахлобучить ему на голову его же рюкзак.

Ночь я спал как убитый.

Опять «в поле»

Приехав утром, Вансан не нашёл сына на том месте, где оставил. В убежище из панелей – также никого, лишь остывшее кострище да пальто, скомканное, испачканное землёй. Вспомнились ключи, оставленные Петей вчера на даче – это вполне мог быть знак прощания разуверившегося в жизни и отчаявшегося юноши. Несколько минут Вансан ходил туда-сюда по гравийной дороге вдоль участков в надежде на появление сына откуда-нибудь из кустов. Потом пошёл к крайнему дому у реки, где всё лето обитал пожилой мужик, похожий на долговязого Кихота с морщинистой маской на лице. Пока шагал, зорко и ожесточённо оглядывал окрестности. Посёлок расположился на возвышенности, и вокруг дышал под солнцем простор – справа и слева синели леса, за рекой же невдалеке в рыжем поле тарахтели тракторы с прицепными агрегатами – убирали солому, создавая из них аккуратные конусные шалашики.

Из дома на крыльцо вышел хозяин-дон с подзорной трубой в руке. И на вопрос Вансана, не видал ли он юношу в полушубке, охотно откликнулся подростковым дискантом:

– Вот в эту самую трубу и видал. Я всегда, когда делать нечего, обозреваю… Ещё порассуждал: знакомый будто паренёк-то. Значит, не ошибся. Он – во-он там, – дон Кихот махнул в сторону поля, исходящего шмелиным рокотом моторов, – вышагивал наискосок – прямиком к лесу.

Вансан вернулся к машине и хотел переехать на другую сторону реки по дамбе, но передумал, опасаясь застрять в глубокой колее.

Петя явился часа через два, усталый и какой-то отрешённый.

– Курить хочется, – сказал вместо приветствия. Закурив же, стал рассказывать, как ночью, уйдя за реку, промок и замёрз. И с восходом солнца разделся на опушке леса, стал сушиться, благо – ни дуновения ветерка, одни жёлтые лучи от жёлтого солнца – так и пронизывают, как рентгеновские, до самого нутра.

Вансан решил остаться с Петей здесь на день и, может быть, на ночь. Разведём костёр, порыбачим, подумал он, хорошо, что в багажнике есть удочка.

У костра да на солнечном припёке Петя заснул, свернувшись калачиком на полушубке. Лицо его было покойно, умиротворённо. Вансан несколько минут рассматривал его, и не то нежность, не то жалость, а скорее, оба эти чувства вместе владели им.

Верхняя губа у Пети чуть толще нижней и слегка выпячена, придавала его лицу выражение готовности обидеться (как у матери). На веках просматривались синие жилки. Вансан вдруг вспомнил сына маленьким: он носился по двору быстрее всех своих сверстников и смех его серебряным колокольчиком кружил, то удаляясь, то приближаясь. И, слыша этот колокольчик, подмывало залиться таким же радостным… да, жизнерадостным смехом. «Как всё порой меняется в жизни…»

Неожиданно Петя проснулся, сел, протёр глаза, хриплым голосом спросил: