
Полная версия:
Польские паны
Единый лишь раз нарушила она этот обет, когда явилась на похороны пани Сдвижинской. Пришла простоволосая, в черном монашеском облачении (от матери, видать, осталось приданое). Встала поодаль от толпы. После всего подошла к отцу Матушке за благословением, а больше даже, чтобы утешить его самого. Но справедливости ради скажем, что это был чуть ли не единственный случай, когда панночка Каролина вошла в село.
Во все остальные дни она оставалась в своем домике на лесной границе, да еще бродила в полях и лугах в поисках различных трав и кореньев. Но чаще всего пропадала подолгу в лесу. Леса она не боялась, знала его, кажется, как свои пять пальцев. Не опасалась и зверья дикого, коего в те времена водилось в достатке в дремучих лесах Галиции. А панна Каролина ладила со всеми созданиями Божьими, и жило их превеликое множество у ней на подворье. А сторонилась панна Каролина только людей. Хотя и помогала без отказу. Заговаривала грыжи у поросят пана Рудого, принимала роды у пани Озерковой, да деда Вралю то и дело спасала от радикулита.

Так время шло.
В один день к панне Каролине пришла мельничиха пани Пшимановская. Просила она изготовить зелье, от которого перестала бы распускать руки и колотить своего дорогого супруга. А то где ж это видано, люди добрые, чтобы честный христианин, благочестивый католик и работяга, каких свет не видывал, почитай каждое воскресенье входил в Храм Божий с новехоньким лиловым синяком под глазом, а то и под обоими? Уж и сама пани Пшимановская понимала неблаговидность своего поведения, но злого норову унять не могла. Затем и обратилась к колдунье.
Панна Каролина, однако, приняла гостью холодно. Дальше порога не впустила, сунула в руки пучок сушеной валерианы и вытолкала за дверь. Свет тем не менее, горел у ней во всех окнах. Из чего пани Пшимановская сделала выводы, что либо гость какой ожидался у панночки, либо уж впрямь (прости, Господи!) шабаш ведьминский собирается в ночи.
Пани Пшимановская была женщина любопытная и не робкого десятка. Ну, и присела под окном горницы в лопухах. Слышит – стук в дверь, а крыльца ей не видно. Открывает Каролина, говорит:
«Ты пришел, Батько. А у меня и ужин готов!»
Тут уж пани Пшимановскую проняло – холодом сковало могильным, и захотелось ей быть сейчас дома, в своей постели, под боком у тощего пана Кшиштова. Ведь понятно, какого гостя принимала ведьма: отец ее, Дьявол Борута во Врали явился, дочку попроведать.
Сидит пани Сдвижинская в лопухах, ни жива, ни мертва. А и то сказать, такого страху терпит, вот-вот лопухи понадобяться. Как вдруг распахивается над нею окно и выпрыгивает оттуда сам Борута: седовласый, нос орлиный, глаза черные, как чертова бездна. Гаркнул ей прямо в рожу: «Больше не безобразничай!» Хвать пани Пшимановскую за шкибот и давай крутить. Как раскрутит, да как хлопнет пониже спины – так и помчалась мельничиха, не разбирая дороги, обдирая о ветки руки и лицо.
И добежала так до самого своего дома, ни единого словечка не обронив.
С той самой ночи пан мельник не мог узнать своей жены. Стала она молчалива и даже застенчива, никогда более на мужа руки не смела поднимать. А в самом головном проборе появилась у ней седая прядь.
История Восьмая. Как пан Враля помирал.
Дед Враля давно уже бубнил на всяких сборах и в шинке, что, мол, недолго ему жить осталось. Будто бы в мыслях своих беседует он с Богом. Дважды призывал он к себе преподобного отца Матушку, чтобы соборовал. Ксендз корил его за эту поспешность, что коли Бог не спешит забрать тебя, старче, и сам не торопись. Но старик продолжал блажить. Только и слышно от него: «Помру, помру».
Всем это порядком надоело. В сентябре на яблочный сбор отмечали день образования села Врали, ну, и день рождения деда, конечно, тоже. Пан Враля и тут подгадил празднику – упился до последней возможности и ну давай причитать: «Помру я, помру! Каждую ночь Костюха в дверь стучится».
Ну, сельчане решили деда примерно наказать.
Побалагурил дедушка вволю, да и уснул, а они его уложили в гроб, который пан Дворжецкий тайно заранее справил. Украсили цветами, посадили баб. Просыпается пан Враля, а бабу – ну, голосить. А панове сидят за столом чинно и сурово, пьют, не чокаясь, старого пана Вралю добрым словом поминают. Шутка эта однако не затянулась надолго. Пришел ксендз пан Матушка, надавал озорникам затрещин и баб шальных из шинка разогнал. А с дедом такую повел речь:
«Тебе, пан Ержик, Господь отпустил долгую жизнь. Чего ж ты сетуешь, Бога гневишь? Скучно тебе жить – так поделись жизнью с другими селянами. Найди себе дело, от которого всем будет польза».
Вот так старый пан получил урок от божьего человека, и задумался. День думал, два – даже не пил, не ругал никого. Из сторожки своей не выходил, сельчане начали перешептываться: не иначе старик в серьез на тот свет засобирался.
На третий день, однако, вышел. Идет по селу хмурый, на приветствия кивает, но ни с кем не останавливается побалакать. Дошел до хаты пани Ганны – вдовы того конюха, которого в запрошлом годе жеребец копытами насмерть забил. Смотрит – хата небеленая, крыша провалилась, подворье позапущено. И выбегает из калитки прямо на него девчушечка малая – босая, чумазая, в одной рубашонке. А рубашонка-то худая уже и давно не стирана. Остановилась, смотрит.
«Ты к нам, дидо?»
«К вам, дочка, – говорит. – А мамка где?»
«Болеет мамка», – отвечает конюхова дочка. Глазенки огромные, синие, что твои васильки, а уже и слезки в них блестят.
Взял дедушка ребятенка за руку и вступил с дом. Смотрит, в хате не прибрано, темно, пани Ганна лежит на кровати, навстречь не поднимается.
«Что же ты, Ганнуся, расхворалась поди?» – спрашивает деда, присаживаясь к ней на краешек.
«Болею, дидо, – слабеньким голоском отвечает. От постели-то дух уже идет крепкий. – Ноженьки мои нейдут».
«Давно ли слегла, дочка?»
«С месяц, дидо».
«Кто ж тебя кормит, моя хорошая?» – удивился пан Враля.
«Да вот, – отвечает пани Ганна. – Олина, дочка, помогает. Готовит сама и по дому, насколько ей силенок хватает».
Поцокал дед языком, подумал. Перво-наперво натаскали с Олинкой воды из колодца, согрели, больную обмыли и сменили у ней постель. На это у малой силенок-то не хватало. Потом и девочку вымыл. Обрядил обеих во все чистое, что в комоде нашел, а малую отправил к пани Каролине с наказом.
Сам же в хате сперва прибрался, а после, когда на подворье вышел, то обнаружил там во всем страшное запустение. Воротилась Олинка, принесла от панны Каролины весточку, что придет колдунья к ночи, а пока вот растирки вам – оботрите больную, чтобы не было гнилых мест.
До вечера дед с маленькой во дворе возились – мусор жгли, воду таскали, дрова колол старый – девочка их в поленницу складывала. Удивлялся себе старый пан, откуда взялась сила в немощном дряхлом теле? Не даром говорят, что Бог дает силы, но только на дело.
По темному пришла панна Каролина. Олинке сахарного рогалика дала, от деда крестное знамение приняла, да и выпроводила обоих – мол, негоже девочке при ночных обрядах присутствовать.
Ну, и повел ее пан Враля к себе в сторожку ночевать. Осмотрелась девчушка, пока дед ужин собирал, и говорит:
«Так у тебя, дедушка, чистенько и аккуратно. Только тесновато. Ты бы, дедушка, к нам переехал».
Погладил дед малышку по белокурой головушке и открыл перед нею свой старый сундук. А в сундуке-то чудес для ребятенка видимо-невидимо: тут и одежа старинного покроя, и орден наградной с войны, и бусы красные в льняной платочек завернутые. Заигралась Олинка, да так и уснула на дедовом зипуне.
А поутру старик перевязал сундучок ремнями, взвалил на хребтину, взял маленькую за руку и перебрался в покойного конюха хату жить. И ходил за пани Ганной, как за родным дитем, а Олинку маленькую пестовал, как свою внучку. Мало-мало разобрались они с хозяйством, к зиме подготовились, и сели по вечерам свистульки вырезать. Дед птичек строгает, а внучка из тех птичек писанки делает. Да так ловко у них получалось, все село этою забавой радовалось. Каждому досталось по свистульке: кому соловья, кому петушка, кому жаворонка.
Потихоньку и пани Ганнуся стала с постели подниматься, хлопотать по хозяйству. Пан Враля засобирался вроде обратно в свою сторожку – да они ж вдвоем кинулись его умолять: «Останься, дидо!»
Ну, и остался.
Скучал, конечно, преподобный без своего старика, но слова такие сказал:
«Вот тебя Бог и благословил, пан Ержик! Теперь в твоей жизни появился смысл. Молись о долгих годах для себя и своих девчонок».
После этого пан Враля о смерти больше ни гу-гу. Помалкивал. Только ходил по деревне гоголем, всегда в чистом, с новоиспеченной внучкой Олинкой за руку, и в свистульки свистели.
История Девятая. Пан Немец и его грушевый костюм.
Отто фон Винтерхальтер был самый что ни на есть чистокровный немчура, предок которого прибился во Врали, как и многие после войны. Сам Отто здесь во Вралях родился и вырос, женился на местной селянке, полячке Наталье. Тут они и детишек растили. Здесь же, в селе похоронил сердешную, когда холера скосила полсела.
Пан Немец (так прозвали его селяне, впрочем, как и его отца, ибо выговорить родовую их фамилию никто был не в состоянии) занимался тем, что шил одежду. Для сельчан, конечно, в основном перелицовывал и латал. А шил что-то к большим праздникам – свадьба там, еще какое торжество. Изумительные крестильные рубашки изготавливал, а панна Каролина, та, что у леса жила, приносила ему тончайшие кружева и выменивала их на душистые груши.
Очень у пана Немца груши были замечательные. Все дворы обойди, с каждого дерева попробуй, а таких не сыщешь. Были они сладкие, как мед, душистые, как цветочный луг летом, и крепкие – до самого нового года могли долежать в опилках. Тогда на новогоднем столе появлялись сладкие, к тому времени пожелтевшие, сочные плоды – напоминание о лете.
Пан Немец очень гордился своим фруктовым садом и своим портняжным ремеслом. И как-то раз пришла ему в голову мысль – пошить костюм… грушевый! Не то, чтобы просто в цвет груши, или там потеха какая, вроде балагана. А вот такой это должен был получиться костюм, чтобы человек сторонний, увидав его, сказал: «Надо же – у пана Немца костюм грушевый!»

И начал.
День и ночь то строчит, то выйдет в сад, под груши сядет, раздумывает. Десяток тканей перебрал, еще заказал в городе – все не то ему кажется. Одних рукавов правых, кажется, нашил штук триста, и столько же воротников. Нет, не выходит.
Сельчане пану Немцу сочувствуют – понимают, что человек в своем деле хочет тайну великую мастерства постичь. Но от сочувствия толку чуть, а помочь они не могут.
Совсем извелся пан Немец, стал таять, как рождественская свечка. А решение все не приходило. И вот однажды приснился ему странный сон. Сначала вроде сидит он совсем голый, а против него духовное лицо. Но не преподобный пан Матушка, а сам архиепископ! Сидит и смотрит сурово. И говорит: «Не божеского ты захотел – сатанинского? Ну, и ступай к черту!»
И полетел пан Немец во сне, как был голышом, вверх тормашками в самое чертово пекло, да и угодил в кучу огромную груш. Душат его груши, и запах их повсюду, и весь он в соке и мякоти грушевой. Глядь, сам Дьявол против него остановился, пальцем показывает, хохочет: «Смотрите, у пана Немца костюм грушевый!»
Проснулся пан Отто – ни жив, ни мертв. Лежит, размышляет: «Неужели чаяния мои и впрямь от Дьявола? И разве не дано человеку постичь в своем ремесле тех загадок и глубин, открыв которые и зовется человек Мастером?»
Думал он, думал и додумался совсем до горячки – вышел во двор и срубил самую красивую, самую любимую свою грушенку. А после тяжело болел и плакал о содеянном.
И во время болезни пришло к нему озарение, что может быть не все во власти человеческой, потому-то она и существует – мечта.
Встал он поутру, умылся ключевой водой. И пошил свой самый лучший, самый веселый костюм – был он ярко-зеленого цвета, а на карманах и рукавах чудесные вышивки – зрелые желтые груши на веточке. Оделся пан Немец, прошел по селу. И все сельчане, как один, поздравляли его, жали руки и говорили: «И вправду, пан Немец пошил костюм… с грушами!»
История Десятая. Как в селе Врали встречали новый век.
Люди живут, время идет. Скачет, летит неумолимо. Тук-тук! – вот уже стоит на пороге новый век. Новый, двадцатый.
Осенью пан Дворжецкий сошел с ума. Ходил по селу и кричал, что грядет конец света. Кричал, пока не надоело, а после заперся у себя в плотницкой и ну, делать гробы. Когда леса у него осталось мало, он делал только крышки. Потом уж и на одну крышку не осталось – сделал маленькую крышечку, а из одного большого гроба еще гробик сваял. Теперь, однако, остались доски, и тогда пан Дворжецкий их сжег.
Гробов с крышками получилось семь, вместе с маленьким, и еще шесть отдельных крышек. Всего предметов, числом двадцать. И в этом пан Дворжецкий усмотрел особый знак. Двадцатый век надвигался на пана плотника из села Врали неминуемым предвестником гибели всего живого, чему доказательств он получил, по его твердому убеждению, предостаточно.
Уверившись окончательно в своей правоте, пан Дворжецкий тут же разломал свежесколоченные гробы и принялся строить из тех же досок ковчег, не дожидаясь знамения божьего. Помутнение это рассеялось, когда на подворье закончился весь тёс. Пан плотник сел на краешек своего совершенно ни на что не похожего сооружения и заскучал.
Совсем другие настроения были в шинке на окраине, куда ввечеру зашел пан Рудый, вернувшийся намедни из Кракова. В здании Краковского Городского театра состоялся первый в Польше сеанс синематографа, на котором пани Карловичева, как женщина культурная, непременно хотела присутствовать, и конечно же увлекла с собою супруга, который культурным был не слишком, но жену любил.
По собственному его признанию, во время сеанса, который именовался «Прибытие Поезда», пан Карлович вел себя довольно постыдно. Когда с белой простыни на него поехал огромный поезд, этот достопочтенный пан струхнул, закричал и даже вскочил, опрокинув табурет, на котором восседал в проходе между рядами. Пани Зося, напротив, смотрела, как завороженная, и позорного поведения супруга даже не заметила. А после сеанса трещала без умолку, что, мол, «прогресс-культура… тра-ра-ра…»
Пани Зося была родом из города Львова. Из вполне приличной и даже не бедной семьи. Получила образование в Львовском женском пансионе. К тому времени, как судьба свела ее с паном Рудым – шальным любителем вина и цыган, она совсем осиротела.
Конечно, яркие рассказы и смелые воззрения бывалого путешественника тут же вскружили голову наивной пансионерке. Кроме того пан Карлович сам влюбился без памяти в это хрупкое создание и прилагал все усилия к тому, чтобы завладеть ею.
Надо сказать, что пани Зося влилась в жизнь села Врали свежею струей образования и новшеств разного рода, чему не переставали удивляться сельчане. Например в этом году она заказала пану Немцу такое короткое платьишко к рождеству, что называется «два вершка* до грешка»!
__________
*вершок – 1,75 дюйма или 4,44 см.
Об этом тут же узнали все кумушки и кумовья, и давай языками чесать-свиристеть. Дошло до пана Рудого. А он, ко всему прочему, был ревнивец страшный. Бросил сей же час все дела и полетел домой, где устроил супруге безобразный скандал по поводу внешнего облика и вообще, мол, «слишком умная стала». Пани Зося выслушала все спокойно и с достоинством, а после всего заперлась в опочивальне и более с супругом не разговаривала.
Пан Рудый страдал, молил о прощении, но она была непреклонна. И только поездка в Краков смягчила ее. «Тою же ночью был прощен и до супружеского ложа допущен», – бесхитростно рассказывал пан Рудый в шинке. Опосля пошла беседа у панов о паровых мельницах и прочей ученой дребедени, о том, как все это вскорости будет применяться на селе.
Другое дело, как готовился к рождеству и встрече нового года преподобный отец Матушка. Все чаще в воскресных проповедях звучали слова одобрения сельчанам о том, какие они благословенные труженики и как чисты их помыслы и милостивы души. Он поминал все случаи, когда вральчане делали добрые дела сообща и подвигал общину к мысли, что в новом веке хорошо бы заложить в селе и новый костел, из камня.
А пока Олинка, внучка пана Ержика, с подружками украшали к рождеству старую церковь. Навырезали выцинанок и белых ангелов, подвесили их на длинных нитках к самому потолку, а подножье статуи Пресвятой Девы выложили бумажными цветами, еловым лапником и сухими душистыми букетами.
Вообще село преобразилось ко встрече нового века. Еще с весны белили хаты, латали крыши, чистили подворья. И было у людей скорее предвкушение чего-то нового, чем конечности бытия. Пан Дворжецкий, полежавши два месяца в Тернопольской больнице, тоже вполне оправился и стругал теперь помост для рождественской ели прямо на головной площади.
На заре 15 декабря пан Пузо, пан Дворжецки во главе с преподобным отцом Матушкой погрузились в дровни и отправились в лес, разыскивать самую высокую и самую пушистую ель для праздника. Уютно похрустывал снег под полозьями, лошадка бежала легко и бодро. Панове пели польские песни, поскольку все трое были поляками, хоть и в австрийской земле.
Остановили лошадь на опушке и разбрелись в поисках лесной красавицы. И такую отыскали чудесную-расчудесную, что дух захватило. Стояла она немного в стороне от всех деревьев, словно царица лесная: высокая, разлапистая и пушистая, будто впрямь из сказки вышла. Преподобный осенил елку крестным знамением, прочел молитву, подобающую случаю, а пан Дворжецкий поплевал на руки и взялся за топор.
Везли по селу красавицу – вся ребятня бежала за дровеньками, мальчишки так сигали на елку, что даже пан Пузо прикрикнул на них: «Ну, брысь, оглашенные, все иголки пообдираете!»
Установили на площади. С помостом-то она еще выше стала, так что звезду благословенную на маковку пришлось вперед приладить, пока елка еще лежала. Ну, и мальчишкам дело нашлось – на самый верх лазить, украшения вешать и букеты, лентами перевязанные. Преобразилась лесная красавица, стала царицею села Врали. И всякий подходил к ней желание загадывать, да завязывал цветную ленточку, так что нижние ветки сплошь были увиты ими.
Вот и пришло рождество, а там и новый год подоспел, одна тысяча девятисотый. И каждый ждал от нового века лучшей жизни. А что для сельчанина хорошо: чтобы родные не хворали, чтобы хлеб уродился добрый, чтобы дождя и снега было в меру, да побольше тепла и солнышка ласкового. И еще, чтоб не было войны, разрухи, голода. Чтобы Смерть-Костюха отступилась бы от них, и близких их, и друзей миновала. Хотя бы в этом году.
Ведь хочется, так хочется заглянуть туда – за этот занавес времени и узнать, что же такое принесет им новый двадцатый век.