banner banner banner
Пустая гора. Сказание о Счастливой деревне
Пустая гора. Сказание о Счастливой деревне
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Пустая гора. Сказание о Счастливой деревне

скачать книгу бесплатно


Ребёнок понемногу затих, перестал вопить, но продолжал негромко всхлипывать, вздрагивая, как будто, выдохнув, не мог набрать воздуха.

Синяя вена вздулась ещё больше, извиваясь под мертвенно-бледной кожей, словно ужасный червяк. При каждом затруднённом вздохе ребёнка этот червяк начинал шевелиться, и каждый раз казалось, что он сейчас прорвётся сквозь эту тонкую кожу.

Теперь Гэла по-настоящему испугался. Если этот червяк прорвёт кожу, тогда точно всё кончено. Его ноги обмякли, он опустился коленями на землю, обеими руками охватил лицо ребёнка, одновременно умоляя его и непрерывно целуя этого червяка.

И в этот момент его драгоценная мать вдруг рассмеялась дурацким смехом.

Заяц наконец успокоился, Сандан пошарила в доме и достала всё, что можно дать ребёнку, набила Зайцу полный рот. Сандан громко смеялась, Заяц тоже стал хохотать.

А Гэла почувствовал слабость во всём теле, прислонился спиной к косяку и стоял, не двигаясь. Он понимал только то, что этот слабенький ребёнок его испугал. Он больше не хотел никак с ним соприкасаться.

Взрослые пришли с поля после работы, а Заяц ещё не возвращался домой. Бабушка Эсицзян спала, привалившись к стене. Эньбо растормошил её, у старухи на лице выступил испуг: «Ребёнок, где ребёнок?»

Тогда Эньбо, отец Зайца, и мать, Лэр Цзинцо, и дедушка Цзянцунь Гунбу – все выбежали со двора, побежали на площадь. Лэр Цзинцо так звала Зайца, как будто этот ребёнок уже умер, и родственники оплакивают его душу. Очень скоро к этой команде, разыскивающей ребёнка, присоединились дальние тётки Зайца и дядья. Сандан с Зайцем на руках вышла из дома и, радостно улыбаясь бегущим ей навстречу членам семьи, сказала:

– Когда у вас взрослые будут на поле, оставляйте его у нас дома, это такой забавный малыш!

Ответа она не получила, ребёнка просто одним махом вырвали у неё из рук.

Потом вся большая семья сгрудилась вокруг этого худенького, слабенького ребёночка, и они ушли.

Опустились сумерки, в воздухе над селом низко пополз дым от очагов. Сандан одиноко стояла на площади. Подул лёгкий ветер, неся мелкую пыль, нося её по площади то туда, то сюда.

Вечерняя заря в небе была особенно яркой и красивой.

Сандан вернулась в дом, на лице её ещё была неугасшая улыбка. Она радостно сказала:

– Гэла, завтра приводи к нам Зайца пораньше!

Гэла молчал.

Сандан достала подогретую на печи лепёшку, налила полную пиалу чая:

– Сынок, пора ужинать!

– Мама, отстань, я не хочу есть.

Сандан принялась за еду, ела с заметно бо?льшим аппетитом, чем обычно. Пока ела, всё повторяла, что такой забавный этот ребёночек, такой забавный…

Гэла сам себя уговаривал, что нельзя обижаться на глупую мать. Однако её пустая бездумная болтовня, неумение понять настрой других людей, то, как она не видит, что горы высоки, а воды глубоки – это всё действительно злило её единственного сына. Но Гэла знал также, что со дня, когда он появился на свет, ему определено на всю жизнь быть связанным с этой женщиной, которую все в Счастливой деревне или не принимают всерьёз, или презирают. Поэтому, когда было уже совсем невтерпёж, он говорил только:

– Мама, ты лучше кушай, не надо больше говорить о чужих делах.

Сандан с полным ртом, с раздувшимися щеками всё ещё жевала большой кусок лепёшки; услышав сына, она стала жевать быстрее, потом, выпучив свои красивые, но замутнённые глаза, вытянула шею и с усилием проглотила. Она раскрыла рот, собираясь заговорить, а вместо того звучно икнула. Прямо в лицо Гэлы ударило горячей кисловатой отрыжкой, его чуть не вырвало.

Гэла родился и вырос в нищете и грязи, но к запахам был очень чувствителен. От этого его часто мутило – из-за запахов, которые шли от тела Сандан, из-за разных запахов Счастливой деревни; мутило до того, что часто он не мог сдержаться, его тошнило, и тогда он убегал куда-нибудь, где никто этого не видел.

Бабушка Зайца смотрела на это его непонятное состояние и, вздыхая, говорила другим, что этому ребёнку жизнь будет короткая.

Она говорила, что в другом месте такого ребёнка считали бы даром небесным, «но ведь вы же знаете, что такое наша Счастливая деревня? – это же болото, трясина, а вы видели на болоте высокие прямые деревья? – нет, только мелкие деревца гниют в болоте, знаете? – вот это и есть наша Счастливая деревня» – и никто с бабушкой не спорил. Никто с этим не смел спорить.

Старая бабушка говорила не то, что говорила рабочая группа, не то, что писали в газете и рассказывали в радиоприёмнике. Такие речи старухи заставляли вздыхать некоторых более высоких по их опыту и положению людей, они говорили: «Ох, не к добру говорит такие вещи старая глупая бабушка, не к добру!»

Гэле и его матери не доводилось слышать, что говорят и что обсуждают в общественных кругах села, они жили себе и жили. Гэлу только мутило непонятно от чего, он только всё время старался гнать прочь неуважительные мысли о Сандан, чтобы она хотя бы дома была более-менее как мать.

Сейчас вот она прямо в лицо Гэле икнула, потом ещё раз, его снова обдало горячей кислятиной, и в желудке стало совсем невыносимо. Хорошо ещё, она перестала, наконец. Лепёшка наконец-то провалилась ей внутрь, и она заговорила с совершенно невинным выражением лица:

– Но ведь этот ребёнок и правда такой забавный!

Он не знал, что сказать, но что-то надо было ответить:

– Мама, я не хочу говорить, мне нехорошо. Меня тошнит…

Эта безалаберная женщина покрутила глазами и сказала:

– Ну тогда пусть тебя вытошнит, и тебе станет легче!

Гэла рванулся наружу, согнулся пополам, стал с шумом глотать воздух, кислая волна хлынула вверх, потом отступила, ушла внутрь и там продолжала бурлить, так что сводило зубы. Слёзы подступили к глазам. Чтобы они не полились, Гэла поднял глаза к небу. Звёзды были размытые, блестели сквозь пелену слёз неровными дрожащими пятнами.

В поисках опоры он припал к дверному косяку, глядя на крутящиеся над ним звёзды, а мать продолжала позади него у очага запихивать в рот куски еды. Этой женщине поистине было небом суждено родиться в голодные годы; когда была еда, она могла, не зная усталости и не чувствуя насыщения, есть и есть, а когда ничего не было, то два-три дня не ела ни зёрнышка и даже не вспоминала о том, что людям нужно питаться.

Под чавканье матери Гэла слышал свой внутренний голос: «Я так больше не могу, я хочу умереть».

Он беззвучно повторял про себя эти слова и чувствовал от этих слов даже какую-то радость, а всё село было беззвучно и тихо при свете звёзд, каменные столбы домов чернели в вечернем сумраке.

Гэла знал, что на эту его непонятную тоску в Счастливой деревне не будет никакого отклика, и сейчас он ощущал в себе ненависть к этой Счастливой деревне.

Он ненавидел свою мать, которая из-за далёких гор и вод, неизвестно из каких мест притащилась сюда, вдруг появилась перед людьми этой деревни и родила его, родила в этом чужом равнодушном селе. Он хотел спросить мать, откуда она пришла, ведь, может быть, там люди приветливее, живее, ну как цветы, раскрывающиеся от весеннего тепла, там, на этой неизвестной ему, далёкой родине…

Летняя ночь, он лежит на тёплой нагретой подстилке из овечьей шкуры, словно умирающий старик, думает, что вот, умру я здесь, в Счастливой деревне, на чужбине.

Гэла заснул.

Только после того, как этот стойкий ребёнок уснул, две слезинки из уголков глаз скользнули и упали на изголовье.

Потом он и правда увидел во сне распускающиеся от весеннего тепла цветы, увидел целое поле цветов: жёлтые первоцветы, голубые и синие колокольчики и ирисы, красные цветки земляной сливы – и он носится по этому цветочному полю, а в середине поля стоит, как принцесса, высокая и благородная, в развевающихся на ветру красивых одеждах, со взглядом, прекрасным как воды глубокого озера, его мать Сандан.

Но вдруг он видит, как вся эта картина перед ним вспыхивает мощной световой вспышкой и пропадает, Сандан пронзительно кричит, и он просыпается. Он перебирает, брыкается в воздухе ногами, схваченный поперёк груди чьими-то руками; повисший в воздухе яркий свет электрического фонарика направлен ему прямо в глаза.

Позади мощного пучка света слышен голос сквозь сжатые зубы:

– Мелкий ублюдок, это твоя работа, это всё ты сделал!

Мелкий ублюдок,
мелкий ублюдок,
мелкий ублюдок,
мелкий ублюдок!
Мелкий ублюдок!!!

Гэла окончательно проснулся, он слышит, что это голос отца Зайца, Эньбо, голос этого вернувшегося в мир монаха.

Он не помнит себя от страха:

– Я не мелкий ублюдок, да-да, это я мелкий ублюдок, дядечка, отпустите меня!

Но тот голос вдруг резко взвивается:

– Я убью тебя!

Барабанные перепонки в ушах Гэлы готовы разорваться от этого резонирующего сумасшедшего крика, но тут слышен ещё более истерический вопль:

– Нет! – и Сандан бросается к ним, словно бешеная львица, и валит наземь и человека, который держит Гэлу, и Гэлу вместе с ним. Электрический фонарик отлетает в сторону и освещает очень много ног, а мать с рыданиями прижимает голову Гэлы к своей груди, он чувствует мягкую грудь матери:

– Мой сын, Гэла, это ты, сынок мой!

Гэла прижимается к материнской груди:

– Мама, это я, я здесь.

Зажёгся ещё один фонарик, он бьёт светом прямо в мать и сына, лежащих на земле, и на задыхающегося от гнева монаха, вернувшегося в мир.

– Никто не смеет тронуть моего сына! – истерическим громким голосом кричит Сандан, но люди видят её освещённую фонариком голую грудь и начинают громко хохотать, а Гэла никак не может прийти в себя от испуга, прижимается к матери.

Но эти люди растаскивают мать и сына.

4

В эту ночь огромное колесо луны висело высоко в небе, смутные очертания гор возвышались вдали. Этой ночью обычно тихая Счастливая деревня сошла с ума. Всё село, мужчины и женщины, старики и дети – все пробудились от сна и заполнили площадь. Толпа взрослых мужчин бешено толкала Гэлу, маленького, испуганного и ничего не соображающего ребёнка, прочь из деревни; электрические фонарики в их руках выплёвывали столбы света, пронзающие черноту ночи; мелькавшие и справа и слева, при ярком свете луны были ещё люди с горящими факелами.

Гэла медленно шёл, спотыкаясь, замедляя шаги, множество рук грубо толкало его в спину. Иногда он падал, но его тут же поднимали за шиворот:

– Мелкий ублюдок! Вон отсюда!

Сзади поднимался многоголосый рокот; все возможные адресованные ему слова – маленький вредитель, мелкий червяк, ничтожество, чертёнок – вылетали как плевки изо ртов и с грохотом разрывались в его голове; перед глазами Гэлы мелькали одно за другим лица людей Счастливой деревни, впереди всех – мальчишки чуть постарше, чем он: Ага из дома Кэцзи, братья Ванцинь, сын Лоу Дунчжу с заячьей губой. Конечно, были ещё голоса их отцов и старших братьев, исполнявших роли самого разного начальства в селе. Столько бешеных криков, столько тяжёлых грубых рук, и все толкали его прочь из деревни в дикое поле.

Гэле вдруг вспомнился фильм, который несколько дней назад привозила кинобригада коммуны, где какого-то бородатого негодяя вот так же яростно выпихивала из деревни людская толпа, чтобы «физически ликвидировать»; он обернулся, обхватил ногу самого разъярённого – отца Зайца:

– А мама? Мама Сандан, спаси меня!

Но он не услышал голоса матери.

В людской толпе взорвался холодный жестокий хохот, рука Эньбо подняла малыша:

– Тебя никто не убивает, зайчишка! Говори, куда ты днём водил нашего Зайца?

Только теперь Гэла узнал, что Заяц сейчас лежит в своей кроватке, плачет и повторяет всякую чушь, говорит, будто фея цветов ему сказала, что среди людей очень плохо, что она заберёт его на небо. Маленький Заяц ещё сказал, что сам он спустился с неба и теперь хочет вернуться обратно на прекрасное небо. Взрослые подумали, что это, конечно же, дикарь Гэла, при матери, но без отца, таскал его в дикое поле, и там от каких-нибудь цветов нашло на него это наваждение.

И все люди села заволновались за одну маленькую жизнь. В эту эпоху борьбы с суевериями, искоренения предрассудков всё искоренённое вдруг разом ожило в лунном свете этой ясной ночи. Все феи гор и духи вод, все легенды о привидениях и нечистой силе в один миг разом ожили. Активисты, солдаты народного ополчения, комсомольцы и кадровые работники производственных бригад – в это мгновение все оказались во власти тех верований, той атмосферы, что властвовала на селе в прежние времена; сопереживание бедному маленькому ребёнку сделало их безумными.

Эньбо размахивал фонариком, тыча режущим глаза светом, требовал:

– Говори! Вы видели эти цветы? Громче, собачье отродье! Мне не слышно!

Электрический свет уткнулся в пучок гиацинтов, Гэла сквозь рыдания сказал: «Да».

Однолепестковые, красные, белые гиацинты тут же были втоптаны в грязь стадом ног.

Луч фонаря ткнул и осветил дикие лилии, Гэла, рыдая, сказал: «Да».

Прекрасные лилии, похожие на тянущиеся к небу горны, были в месиво растоптаны ногами толпы.

Были ещё одуванчики, были кукушкины слёзки, ещё были голубые маки с прекрасными, словно шёлковыми, лепестками; вся эта живая красота, колышущаяся под ветром на нетронутых диких летних лугах, – все были растоптаны в жижу, потому что, как говорят, имеют чарующую людей силу и служат пристанищем для цветочных фей.

Гэла плакал, он снова обхватил ноги Эньбо:

– Дядечка, скажите цветочным феям, чтобы не забирали Зайца, пусть лучше они меня заберут…

Эньбо вроде бы засомневался, но люди всё подбадривали его, и он с силой выдернул одну ногу, с криком «пшёл!» стряхнул с другой этого надоедливого ребёнка. И продолжал бумажными амулетами укрощать цветочных духов, которые, может быть, ещё оставались в растоптанной грязи…

Потом все – так же непонятно, как собрались вместе, – вдруг рассеялись, разошлись.

После, как бы Гэла ни вспоминал эту ночь, ему всё казалось, что это были не люди, а бесы, настолько внезапно они тогда исчезли. Остался он один, испуганный, дрожащий, весь избитый, валяющийся за селом на старательно вытоптанном лугу; кругом потихоньку догорали и гасли огрызки факелов; висевшие в воздухе дым и копоть рассеялись.

Гэла лежал на земле, а вокруг было непередаваемо тихо, и в эту минуту ему и правда поверилось, что на свете действительно есть духи цветов, но в то же время он знал, что такого прекрасного волшебства в этом мире быть совершенно не может. Этот мир, в котором человеку жить тошно, не годится для волшебников; как бы ни были добры и терпеливы феи и духи, они не смогли бы в таком жить.

Млечный Путь плавно струится по небу, тёмно-синяя бездна бесконечно глубока. Сколько мест на земле, и все под одним и тем же прекрасным небесным простором… Где-то люди живут спокойно и весело, счастливо и ладно… Где-то, словно свора собак, рвут и терзают друг друга… Почему?..

Гэла поднялся, выплюнул изо рта землю, выругался: «Ублюдок!» – и, подражая тем молодым из села, у которых безупречное происхождение, которые составляют костяк кадров, опору народного ополчения и комсомола молодым людям, размашисто, раскачиваясь маятником из стороны в сторону, пошёл в сторону села. Прошёл немного, почувствовал, что не может так идти – надменно, напролом – и снова выругал себя: «Мелкий ублюдок!» – и пошёл дальше своей обычной походкой.

Скрипнув, отворилась единственная никогда не запиравшаяся во всей Счастливой деревне дверь, лунный свет вслед за ним проскользнул в дом. Этот дом казался необжитым и заброшенным, даже когда в нём кто-нибудь был.

А теперь в нём никого не было, и он стал совсем пустым и холодным. Гэла повалился на подстилку из овечьей шкуры в углу у стены и посмотрел в другой угол.

Скомканное в груду одеяло было словно сжавшаяся в комок человеческая фигура с опущенными плечами и склонившейся головой, а вообще-то оно должно было сейчас быть расправленным, это одеяло, быть плотно обёрнутым вокруг тела несчастной женщины. Видя, как мать весной и летом, зимой и осенью всегда одинаково укутывается в одеяло, Гэла понимал, что она боится замёрзнуть, но только теперь он так остро почувствовал, насколько же она несчастна.

В эту сырую, промозглую ночь бедной женщины не было в доме – значит, она тоже была напугана и пошла бродить где-то снаружи. Раньше Гэла переполошился бы. Однако после череды сегодняшних событий его сердце одеревенело. Он чувствовал только усталость; развернув одеяло, он натянул его на себя сверху и тут же уснул.

Утром, когда он пробудился, чувство тупого онемения не уменьшилось ни на сколько.

Некому было сварить чай; он сам разгрёб золу в очаге посреди комнаты: под серым холодным пеплом было несколько тёмно-красных тлеющих угольков – он водрузил над ними груду щепок, долго дул с остервенением, пока не потянулись вверх дрожащие язычки огня. Тогда Гэла добавил веток потолще, и в очаге затрещало, зашумело пламя, по комнате пошёл аромат чая и цампы.

Наевшись, Гэла стал пить чай, потом дождался, пока огонь в очаге понемногу угас и остались только несколько насквозь красных угольков, и только тогда укрыл эти угольки толстым слоем золы. Гэла выпрямился и вышел наружу. Дверь он прикрыл, накинув петлю из железной проволоки на палку, просунутую в дыру, где должен быть замок, – вроде как запер дверь, – и пошёл из села.

Проходя мимо изгороди дома Эньбо, он видел, что над крышей поднимается бледный сизый дым, что на дворе никого нет, что яблони покрыты сверкающими жемчужинами росы.

Гэла шёл дальше вперёд, кое-где во дворах женщины уже доили коров. Ничего этого Гэла не видел; издали заметив людей, он опускал голову, чтобы избежать их взглядов. Но он слышал, как из-под их рук сильно, шумно бьют в вёдра струи свежего молока. Он чувствовал сладкий медовый и слегка отдающий сырой вонью аромат парного молока. Гэла прошёл сквозь дурманящий молочный запах и пошёл дальше.

Гэла прошёл мимо ещё одного двора: здесь на участке при доме посадили репу, цветов на участке не было, но было несколько ранних пчёл, с жужжанием летавших взад и вперёд. Гэле вспомнились пчелиные дома, такие чистые и аккуратные, и он слегка улыбнулся.