Полная версия:
Собрание избранных рассказов и повестей в одном томе
И вдруг понял с ясностью, что он и точно сомневается. Оробел совсем поп. Копнул в душе раз – туман. Копнул два – неразборчивость. Не думал об этом. Мыслей таких не было. И точно: какой это Бог? Природа, что ли? Существо?
Раскинул поп мозгами. Хотел двухсторонне размыслить по привычке, а она опять:
– Идолопоклонство… Но, – говорит, – вот что. Если есть Бог, то допустит ли он меня преступление перед ним совершить, а? Допустит? Отвечай, поп.
– Не знаю, – сказал поп. – Может, и не допустит… Ведьма ты… Вот кто ты. Уйди отсюда.
Засмеялась.
– Пойдем, – говорит, – поп, в церковь, я плюну в царские врата.
Раскидал поп червяков. Удилище бросил. Ничего на это учительнице не сказал и пошел себе.
И сам не заметил, как пошел с великим сомнением. Точно: что за пустяки… Ежели Бог есть – почему он волю свою не проявит? Почему не размозжит на месте святотатку? Что за причина не объявить себя хоть этим перед человечеством? А ведь тогда бы и сомненья не было. Каждый бы тогда поверил. А так… Может, и точно, Бога нету?.. Идолопоклонение.
И заболел поп с тех пор. Заболел сомнением. Не то что покой свой потерял, а окружающих извел до невозможности. Матушку тоже извел до невозможности. Ненормальный стал.
Рыбу ли удит:
«Ежели, – думает, – ерш – Бог есть. Ежели не ерш – нету».
Плачет матушка обильно, на попа глядючи. Был поп хоть куда, мудрил хотя, о высоких предметах любил выражаться, а тут – сидит у окна, ровно доска.
«Ежели, – думает, – сейчас мужик пройдет – есть Бог, ежели баба – нету Бога…»
Но всякие прохожие проходили, и мужики и бабы, – а поп все сомневался.
И задумала уж матушка прошение в уезд писать, да случилось такое: просветлел однажды поп. Пришел он раз ясный, веселый даже, моргает матушке.
– Вот, – говорит, – про Бога, матушка, это у меня точно – сомнение. Не буду врать. Но ежели есть Бог, то должен он мне знаменье дать, что он точно существует. Кивнуть мне должен, мигнуть; дескать, точно, существую, мол, и управляю вселенной. Ежели он знаменья не даст – нету его.
– Пустяки это, – сказала матушка. – Чего тебе до Бога? Мигнуть… Ох, болен ты, поп…
– Как чего? – удивился поп. – Вопрос этот поднапрел у меня. Я поверю тогда. А иначе я и службу исполнять не в состоянии. Может, идолопоклонение это, матушка.
Промолчала матушка.
Стал с тех пор поп знаменья ждать. Опять извелся, расстроился, вовсе бросил свое рыбачество. Ходит как больной или в горячке, во всякой дряни сокровенный смысл ищет. Дверь ли продолжительно скрипнет, кастрюлька ли в кухне рухнет, кошка ли курнавчит – на все подозрение. Мало того: людей останавливать стал. У мужиков ответа просить начал. Остановит кого-либо.
– Ну, – спрашивает, – брат, есть ли, по-твоему, Бог или Бога нету?
Коситься стали мужички. Хитрит, что ли, поп? Может, тайную цель в этом имеет?
И дошло однажды до крайних пределов – метаться стал поп. Не в состоянии был дожидаться знаменья. Ночью раз раскидался в постели, горит весь.
«Что ж это, – думает, – нету, значит, Бога. Обман. Всю жизнь, значит, ослепление. Всю жизнь, значит, дурачество было… Ходил, ровно чучело, в облачении, кадилом махал… Богу это нужно? Ха! Нужно Богу?. Бог? Какой Бог? Где его знаменье?»
Затрясся поп, сполз с постели, вышел из дому тайно от матушки и к церкви пошел.
«Плюну, – подумал поп, – плюну в царские врата…»
Подумал так, устрашился своих мыслей, присел даже на корячки и к церкви пополз.
Дополз поп до церкви.
«Эх, – думает, – знаменье! Знаменье прошу… Если ты есть, Бог, обрушь на меня храм. Убей на месте…»
Поднял голову поп, смотрит – в церкви, в боковом окне – свет.
По́том облился поп, к земле прильнул, пополз на брюхе. Дополз. Храм открыт был. В храме были воры.
На лесенке, над иконой чудотворца, стоял парень и ломиком долбил ризу. Внизу стоял мужик – поддерживал лесенку.
– Сволочи! – сказал парень. – Риза-то, брат, никакая – кастрюльного золота. Не стоит лап пачкать… И тут Бога обманывают…
Поп пролежал всю ночь в храме.
Наутро поп собрал мужичков, поклонился им в пояс, расчесал свою гриву медным гребешком и овечьими ножницами обкорнал ее до затылка.
И стал с тех пор жить по-мужицки.
Мадонна
2 декабря
Сегодня день для меня, прямо скажу, необыкновенно приятный. Сегодня товарищ Груша позвал меня в кабинет и сказал:
– Ну, Винивитькин, сердечно и от души тебя поздравляю: переводишься ты в девятый разряд, и, того-этого, прибавка тебе следует – пятьдесят процентов.
Хе-хе – девятый разряд! Ведь это что же? Это, можно сказать, положение! Это превосходное положение по службе. Я думаю, всякий человек девятого разряда достичь старается. Я думаю, девятый разряд – ну, не меньше будет, как в старое время надворный советник. Нет, никак не меньше! Восьмой разряд – это дрянь, пустяки сущие – вроде бы коллежского регистратора, а девятый разряд… Да, девятый разряд – это уже положение. В прежнее время Степаныч сразу бы начал передо мной дверь в обе половинки открывать. Откроет и – «пожалуйте, дескать, ваше высокоблагородие». Не благородие, заметьте, не просто благородие, а – ваше высокоблагородие. Тонкость, а какая, как бы сказать, изумительная, благородная тонкость.
Ну да почет почетом, а и пятьдесят процентов не жук майский. Пятьдесят процентов! Это, скажем, питание улучшается – раз, это прихоть можно какую-нибудь себе позволить – два, это страстишку какую-нибудь там, того-этого, удовлетворить можешь – три…
Ах, черт! Превосходная штука жизнь! Как подумаешь, что и ты участник, так сказать, течения жизни, колесико одно жизненного вращения, равноправный вроде бы пайщик человеческих переживаний – слезы подступают к горлу, рыдать хочется от неизмеримого счастья.
Да, превосходная вещь это – жизнь. И люди превосходные, бескорыстные… Главное, за что я люблю людей, это за их бескорыстие. Бескорыстие – это все в человеке. Вот, скажем, в девятый разряд не Сережку Петухова перевели, а меня… А почему меня? Бескорыстная оценка моей служебной деятельности. Ведь это, скажем, не один товарищ Груша перевел меня в девятый разряд, это, наверное, комиссия заседала, комиссия какая-нибудь либо комитет из благороднейших, избраннейших людей… Один какой-нибудь из комиссии, возможно, сдуру крикнул – Сережку, дескать, Петухова в девятый разряд перевесть нужно, а все остальные – нет, нет! Винивитькина! Винивитькин, дескать, способный человек, одаренный.
Ах, я очень люблю, когда меня уважают. В такие минуты чувствуешь, что ты действительно участник течения жизни, колесико одно жизненного вращения…
Чудно, чудно хорошо!
3 декабря
Нынче после службы долго гулял по Невскому. Раньше-то и внимания не обращал – что это за такой Невский, какие на нем люди ходят и магазины какие. Ну а нынче, так сказать, к тайне прикоснулся. Увидел досконально, как приятно, в сущности, быть человеком. Ведь вот проходишь по Невскому и видишь и чувствуешь, что все для твоих удобств приуготовлено, каждая мелочь, всякий, скажем, квадратик тротуара для твоих ног устроен. А на тротуарах этих разнообразнейшие люди фланируют и спешат некоторые… И все перед тобой чуть что – извиняются… А ты идешь этаким испанцем, небрежной, что ли, походкой и всё – пардонк, гражданин, пардонк, сударыня. И все сторонятся. Все такие благородные, бескорыстные люди. А кругом магазины, кругом блеск огней, кругом женщины так и щебечут, так и поют, кругом необыкновенное кипение жизни. Европа! Совершеннейшая Европа!
Да-с! Деньги получу и сам начну жить… хе-хе.
5 декабря
Деньги получу и сразу вступаю на поприще жизни. Пора. Пять лет жил как свинья. Да пять ли лет – а не десять? А не всю жизнь? Э-хе-хе… Всю жизнь… Давеча вот в душевном треволнении слишком много приписал лишнего… Конечно, жизнь эта, точно, хороша, однако же не так уж хороша, как сразу подумать можно. В самом деле: все время жил как свинья, в театры не ходил, в обществе не бывал, а с дамами позабыл даже, когда и разговаривал. А все это на душу действует, от этого душа грубеет. Общество – это великая вещь. Я вот деньги получу – журфикс какой-нибудь устрою… А? Ну, хоть и не журфикс, а кой-кого приглашу. Общество всегда человека облагораживает… Многих-то, конечно, не стоит приглашать, а двоих-троих непременно приглашу. Или либо уж одного? Девицу, скажем, какую-нибудь. Девицы тоже могут облагородить душу…
Да, в самом деле, лучше-ка я девицу приглашу. Тоже ведь, позовешь того же Сережку Петухова, а ведь он, сукин сын, не за твои душевные данные придет, а он пожрать придет… Нажрет, напьет, чего-нибудь там разобьет да еще после издеваться будет.
Нет, позову-ка я и в самом деле девицу. И расходов куда как меньше, и благородней, если на то пошло. И корыстных расчетов никаких – полфунта монпансье, и все довольны.
Только вот кого я приглашу? Варьку приглашу. Ей-богу, Варьку Двуколкину приглашу. Все-таки – фигура, грация… Завтра намекну… Буржуйку, скажу, затоплю – уют, поэзия. А поэзия – это прежде всего.
6 декабря
Нынче после службы сказал Варьке Двуколкиной. В коридоре ее встретил, говорю: вот, дескать, того-этого – буржуйку затоплю, уют, поэзия…
А она, дура, говорит:
– Вы, – говорит, – если мной увлекаетесь настолько или влюблены, так лучше бы в «Палас» сводили либо в Академический билет приобрели. Чего, – говорит, – я буржуйки вашей не видела?..
Дура. Со слов видно, что совсем дура. Во-первых, денег я еще не получил, а после – нетактично даже с девицыной стороны самой напрашиваться. Ну и шут с ней! В ней, по правде сказать, ровнехонько ничего хорошего нет. Только что фигура, а так-то ни кожи, ни грации. Сидит, как лошадь… Да если присмотреться поближе, так и фигуры никакой. Да ей-богу никакой! Бревно. Вовсе бревно. Нет, не люблю я таких, шут с ними с такими. Им только корыстные цели подавай, а так, они и нос в сторону, и зевают, и скучно им… Шут с ними с такими. Думает – отказала, так я и помру. Дура! Сразу видно, что дура. Ни кожи, ни грации…
Ха, помру! Да я только свистну, и сотня ко мне сбежит. Нынче это чересчур просто. Нынче что касается любовных там каких-нибудь историек – черт знает как просто. Только захотеть нужно. Давеча вот Сережка Петухов презанятную историйку такую рассказывал… В театр он пришел и в театре том с дамой познакомился. И ведь не какая-нибудь дама, а порядочная, черт знает какая порядочная. Ну, и нынче влюблена в него, как муха.
А я вот тоже давеча встретил – красавица, мадонна, костюм превосходный, меха разные, боты… Тоже мимо прошла – посмотрела.
Да, нынче нравственность чересчур упала. Сережка Петухов говорит, что будто это всегда после революций. Ну да мне наплевать, прямо скажу, мне даже еще лучше, что упала. Ей-богу, лучше. Да я думаю, что и всем лучше, да только прикидываются, подлецы. А я через это к жизни прикоснусь… Хе-хе…
8 декабря
Деньги получил! Вот они. Бумажки, тряпочки, а каково, того-этого, приятные тряпочки. Вот я их сейчас спрячу. Пускай в столе лежат.
А Варька-то Двуколкина какая дура! Рассчитывала, что я, того-этого, снова к ней обращусь, снова к ней сунусь. Вот, дескать, Варечка, билет в «Палас», а вот в оперу, а вот… Хе-хе… Мимо прошел. Дудочки, не на такого напала… Им только корыстные цели подавай.
Нет-с. Никак нет-с, не пропаду, Варечка, не помру – оставьте беспокоиться… Я только свистну… А может, я и свистнул. А может, черт меня раздери совсем, и есть у меня, того-этого, на примете, в поле зрения, так сказать… Да-с, Варечка, есть, есть. Прогадали, милочка, прогадали, лапочка, прогадали, поторопились со своими целями корыстными.
Есть у меня! Цимес, ландыш китайский, принцесса, мадонна сикстинская… Сон, сон прямо-таки. Вчера еще не было, а нынче есть. Вчера еще сомненья были: вдруг да и точно пропаду, вдруг да и точно без меня кипение жизни происходит. Хе-хе. Ах, как приятно, как приятно чувствовать себя участником, равноправным колесиком жизни!
И как случилось-то? Обидно даже, что так просто случилось. То есть, конечно, еще ничего не случилось, ничего не произошло. Но случится, но произойдет. Оттого что причина на это есть. Встреча есть. Встреча эта, может, на всю жизнь в моей памяти останется… Нет, не могу… Сон, прямо-таки сон. Вышел на Морскую давеча (я всегда теперь от Гороховой по Морской хожу). Так вышел на Морскую, смотрю – чудо. Идет та же, что давеча встретил, идет. Боты… меха… глаза… грация. Цимес, ландыш китайский, мадонна! Только давеча, вчера то есть, хотя и посмотрела она на меня, но ничего особенного во взгляде ее не значилось, а нынче поравнялась, гляжу: плечиком – виль, ножками – дрыг, глазками того-этого… И все так грациозно, так приятно. Чудно! Чудно хорошо!
Однако не подошел. Не время. Завтра подойду. Завтра непременно подойду. Чего-нибудь скажу и подойду. Сережка Петухов говорит, что дамы нахальство обожают. Чем нахальней, тем лучше. Так вот нахально и подойду. Завтра! Завтра! Завтра вступаю на поприще, так сказать, жизни, приобщаюсь к тайнам ее.
Питался хорошо. Съел в Пепо две порции гуся.
9 декабря
Нынче что-то ее не встретил. Шесть раз прошел по Морской – нету. Ну да ничего: сегодня не встретил, завтра встречу. Я пять лет ждал, пять лет как свинья жил. Чего ж мне сутки-то не обождать? Обожду. Завтра еще и лучше. Завтра могу с ней в ресторан или, например, в кабаре пройтись. Завтра ведь я еще разницу получу, за экстру получу, долг мне Сережка Петухов отдаст. А вдруг – не отдаст? Отдаст. Скажу, дескать, ужасно как требуются деньги. Нужда, скажу, в презренных дензнаках. А причина, хе-хе, – шерше ля фам… Шерше ля фам! Этакое, правда, великолепное изречение! Французы это придумали. Ах, французы, французы! Культурная, цивилизованная нация. У них женщина в очень почетном месте… Это у нас женщина вроде бы домашней хозяйки, а там, того-этого, обаяние к ним, любовь.
Конечно, что касается любви, то я не того, не доверяю этому чувству, сомневаюсь, прямо скажу, в нем. Люди с высшим образованием, приват-доценты какие-нибудь, конечно, отрицать начнут, скажут, что любовь, точно, существует, однако, может, она и точно существует, как отвлеченное явление, да только мне наплевать на это, прямо скажу. Я за пять лет революции, можно сказать, на опыте проследил: ежели питание, скажем, посредственное, неважное питание, то никакой любви не существует, будь хоть вы знакомы с наивеликолепнейшей дамой, а чуть питание улучшается, чуть, скажем, гуся с кашей съел, поросенка вкусил – и пожалуйста – поэзии хочется, звуков – любовное томление, одним словом.
Ну а что касается дамы той, что давеча я на Морской встретил, так любви, конечно, к ней я не имею, но она мне нравится очень, очень.
Завтра жду с нетерпением. Питался хорошо. Съел у Палкина три порции гуся.
11 декабря
Есть… Пришла… Цимес! Ландыш китайский! Сон, совершеннейший сон! Только на Морскую вышел – идет… Чего уж я ей сказал, не помню. «Здравствуйте», кажется, сказал. А она улыбнулась сразу, чудно, чудно улыбнулась. Я про театр ей намекаю, а она не хочет. Ландыш испанский, мимоза! Не хочет! Это из бескорыстия она не хочет. В расход ей, видите ли, неловко меня вгонять. Ах, я всегда мечтал встретить бескорыстную особу!..
Пишу это, покуда она, гуленька, в порядок себя приводит, галошки снимает, прическу того-этого.
Ну снимай, снимай, я люблю, чтоб это все было, того-этого, приятно, чтоб грация во всем была. Другому это все как-нибудь, а я человек все-таки культурный, мне обстановка нужна, поэзия.
Вот сбоку на нее смотрю – королева Изабелла прямо-таки, мадонна. Варька Двуколкина в подметки ей не годится. Варька Двуколкина перед ней дрянь, сопля, пуговица.
Ей только корыстные цели подавай… А тут… Даже страшно становится, чего это она свой чудный взор на меня обратила. Красавица! Грации-то сколько, грации! Ей-богу, княгиня это какая-нибудь бывшая… Может, обнимешь ее, а она в слезы.
– Нахал, – скажет, – сукин сын. Я не для этого, – скажет, – пришла. Я, – скажет, – сукин сын, какая-нибудь там княгиня Трумчинчинская бывшая…
Ах, шут меня раздери совсем… Ей-богу, княгиня это… Чш… кончаю писать. Идет… Боюсь, чего и говорить с ней буду, не знаю. Я пять лет с порядочными дамами не разговаривал.
12 декабря
Все пропало. Дурак я. Стелька сапожная! Утром она встает, уходит и…
– Пять рублей, – говорит.
– Как? Что?
– Да, – говорит, – не меньше.
Я к столу. Деньги вынул, дал ей и только после вспомнил – больше дал, шесть… две по тройке… На лестнице ее, гадину, догнал.
– Там, – говорю, – шесть.
Смеется.
– Ну, – говорит, – у меня кстати и сдачи нет. Пусть это на второй раз останется.
Дурак я, дурак. Курица гнусная, тетерька. Орлом полететь захотел. Орлом! Смешно даже. Издеваться над собой хочется. Орлом! Про любовь начал ей говорить, спрашивать начал.
– Как это, – говорю, – вы так сразу полюбили меня и обратили свое полное внимание на меня?
А она:
– Так, – говорит, – и полюбила. Мужчина, вижу, без угрей, без прыщей, ровный мужчина.
Ровный! Стелька я сапожная! Дрянь! И как это я ничего не заметил?
Хм… А если б и заметил? Да если б и заметил, так все равно… Иные, конечно, и орлом летают, а тут…
Да. Подлая штука жизнь. Никогда я ею особенно не увлекался. Подлость в ней какая-то есть. Особенная какая-то подлость! Заметьте: если падает на пол хлеб, намазанный маслом, так он непременно падает маслом… Особая, гнусная подлость.
Тьфу, какая подлость!
Учитель
Учитель второй ступени Иван Семенович Трупиков одернул куцый свой пиджачок, кашлянул в руку и робкими шагами вошел в класс.
– Вы опять опоздали? – строго спросил дежурный ученик.
Иван Семенович сконфузился и, почтительно здороваясь с классом, тихо сказал:
– Это трамвай, знаете ли… Это я на трамвай не попал…
Прямо беда с этим видом передвижения…
– Отговорочки! – усмехнулся дежурный.
Учитель робко присел на кончик стула и зажмурил глаза. Странные воспоминания теснились в его уме.
Вот он, учитель истории, входит в класс, и все ученики почтительно встают. А он, Иван Семенович, крепким строгим шагом идет, бывало, к кафедре, открывает журнал и… необыкновенная тишина водворялась тогда в классе.
И тогда он, учитель, строго смотрел в журнал, потом на учеников, потом опять в журнал и называл фамилию.
– Семенов Николай.
Учитель вздрогнул, открыл глаза и тихо сказал:
– Товарищ Семенов…
– Чего надо? – спросил ученик, рассматривая альбом с марками.
– Ничего-с, – сказал учитель. – Это я так. Не придавайте значения.
– Чего так?
– Ничего-с… Это я хотел узнать – здесь ли молодой товарищ Семенов…
– Здесь! – сказал Семенов, разглядывая на свет какую-то марку.
Учитель прошелся по классу.
– Извиняюсь, молодые товарищи, – сказал он, – на сегодня вам задано… то есть я хотел сказать… предложено прочитать – реформы бывшего Александра I. Так, может быть, извиняюсь, кто-нибудь расскажет мне о реформах бывшего Александра I?.. Я, поверьте, молодые товарищи, с презрением говорю об императорах.
В классе засмеялись.
– Это я так, – сказал учитель. – Это я волнуюсь, молодые товарищи. Не истолковывайте превратно моих слов. Я не настаиваю. Я даже рад, если вы не хотите рассказывать… Я волнуюсь, молодые товарищи…
– Да помолчи ты хоть минуту! – раздался чей-то голос. – Трещит, как сорока.
– Молчу… Молчу… – сказал учитель. – Я только тихонько. Я тихонько только хочу спросить у молодого товарища Семечкина: какие он извлек политические новости из газеты «Правда»?
Семечкин отложил газету в сторону и сказал:
– Это что? Газету, по-вашему, убрать? Да я, черт возьми…
– Ничего-с, ничего-с… Ей-богу, ничего… То есть я про Бога ничего такого не сказал. Не истолковывайте превратно.
Учитель в волнении заходил по классу.
– Да не мелькай ты перед глазами! – сказал кто-то. – Встань к доске.
Учитель встал к доске и, сморкаясь в полотенце, тихонько захныкал.
Свиное дело
Эх, братишки, рука дрожит, перо из пальцев вываливается – негодование, одним словом, у меня на душе по поводу одного происшествия!
Ведь есть же падаль такая, как Володька Гуськов! Фатишка, представьте себе, трехсотый курит, ходит – носки нарочно врозь, галстук у него голубой с прожилками… И агентом на Орловской служит.
Ну да ничего: закатали нынче этого агента на пять лет со строжайшей изоляцией.
А дело было – свиное.
Свинья была у Ивана Семеныча. Превосходная свинья, и этакая жирная, что и выразить невозможно. От жиру своего она все время на заду сидела. А уж если и поднималась куда, так гудело у ней изнутри и задом она своим, что метлой, по двору гребла.
Да. Замечательная была свинья. Иван Семеныч до того на нее радовался, что и работать не мог, работа из рук валилась. Сядет он, бывало, на крыльцо, очи в крышу и мечтает.
«Зарежу, мечтает, ее к лету. Пуд проем, пуд загоню, пуд посолю… Да еще множество пудов остается».
Но только не зарезал ее Иван Семеныч – иное вышло.
Сидел он раз на крыльце и с бабой своей по поводу свиньи вслух мечтал. И не заметил совсем, как свинья эта со двора ушла.
А жил Иван Семеныч вовсе не далеко от полотна – рукой подать.
Вот свинья вышла со двора, хрю да хрю, видит – полотно, и на заду поперла к самой то есть насыпи. И шут ее знает, как она, при подобной комплекции, угодила на рельсы! А время было к четырем – пассажирский шел.
Машинист видит, что на рельсах неблагополучно – насыпь кто-то рылом роет, – свистит… Свинья и в ус не дует – лежит, что королева, и рельсы нюхает. Шмякнуло тут ее в бок и по рылу и разорвало на три половинки. Не хрюкнула даже.
А в эту секунду самую Иван Семеныч с бабой своей едва не повздорил из-за свиньи. Куда ему, видите ли, свиную голову подевать: то ли продать, то ли студень из нее сделать, то ли что… Баба все на студень напирает, студня ей охота, а Иван Семенычу желательно деньжонок понабрать.
Баба все свое:
– Студень, Иван Семеныч, студень… Ей-богу, студень.
А Иван Семеныч не хочет студня.
– Нет, – говорит, – баба, ты посмотри, какая голова. За такую голову ужасно много дадут. А ты говоришь – студень…
Захотел Иван Семеныч еще раз на свиную голову посмотреть, оглянулся – нету свиньи.
– Ой, – говорит, – баба, а где же свинья?
Вскочили они оба, бросились со двора.
– Прося, прося…
Вдруг видят след, что тропинка, проложен от свиного зада. Бросились они по следу. Полотно. А вокруг толпа стоит и любуется.
Закричали они оба в голос, растолкали толпу, собрали свинью, взвалили ее на плечи и с ревом понесли к дому.
Но пришла беда – отворяй ворота. Не успел Иван Семеныч с бабой своей всласть поплакать, как вдруг железнодорожный агент Володька Гуськов к ним на двор заявился.
– Это, – говорит, – кто из вас беспорядки нарушает, а? Это, – говорит, – кто свиные остатки с рельсов снял без разрешения на то законных властей? А?
Оробел Иван Семеныч, лепечет непонятное, а баба за него отвечает:
– Позвольте, батюшка, это наши свиные остатки. Весь народ подтвердить может.
– А, – говорит Володька, – ваши остатки? А может быть, тут убийство произошло или самоубийство? Может быть, вы поезд животным опрокинуть хотели, а? Встань, – говорит, – баба, передо мной в струнку!
Тут и баба оробела. Встала она, по возможности, в струнку.
– Ваше, – говорит, – вашество, ваше степенство, по глупости свинья на рельсу взошла…
– А, по глупости? А знаешь ли ты, дура баба, уголовный кодекс Всероссийского судопроизводства? Да я вас могу за подобное уголовное преступление в тартарары без применения амнистии… Да вы знаете, кто я такой? Да меня, может, вся Москва знает. Да я вас, растакие такие, к высшей мере могу без амнистии.
Покричал еще Володька, покричал, а после и говорит:
– Ладно, – говорит, – помилую на этот раз. Неси ко мне на квартиру половину свиных остатков.
Охнул Иван Семеныч, и баба охнула. Взвалили они на плечи изрядный оковалок, пуда на три, и понесли к Володьке.
А съел Володька немного – фунтов пять, что ли. Да и тех не доел – арестовали.
А давеча я в «Правде» прочел: на пять лет Володьку со строгой изоляцией. Правильно!
Дисциплина
Ужасно я люблю всякие путешествия. Меня, братцы мои, хлебом не корми, позволь мне только поехать куда-нибудь. Поездом или пароходом – мне это все равно. Главное, чтоб были два или три приятных собеседника. С ними я согласен хоть в Патагонию ехать. Очень мне нравится беседовать с незнакомыми.
В свое время я очень много ездил. А когда бесплатно было, я и с поезда не вылезал.
А трудно тогда приходилось. Пассажир был злой, неразговорчивый, чуть что – ногами пихался. И вообще – давка, безобразие. Мне даже раз на желудок мешок с крупчаткой уронили. Конечно, я сам виноват. Я на пол прилег. Ужасно утомился – стоял три ночи, ну и прилег. Предупредил еще: