
Полная версия:
Остров Буян
– Удача тебе, горластый, – сказал отец, – русское солнышко тебя от рождения утешило – знать, и доведется жить тебе в Русской земле!
Чтобы разогреть младенца после холодной воды, Истома всыпал ему десяток нежных, но крепких шлепков и закутал своим зипуном.
Возвратясь от ручья к семье, отец разбудил старших сыновей – Первуньку и Федьку, спавших под мешками, которые защищали их от мошкары и комаров.
– Глядите, что мать на счастье нашла под кустом, – сказал он.
Старший, словно поверив, молча серьезно смотрел на красную рожицу, но второй хитро ухмыльнулся.
– Чего смеешься? – спросил отец.
– В брюхе нашла! – выпалил Федька. – Я знаю, в брюхе!
К полудню Авдотья смогла продолжать путь. Они тронулись дальше. Авдотья несла на руках младенца. Отец тащил три тяжелых узла с рухлядью. Ребятам тоже пришлось потрудиться с двумя узлами, которые прежде несла мать…
– Недалеко идти, – утешал Истома, – постойте, дойдем до посада и купим лошадь.
– Пегую, бать! – попросил Федька.
– И с жеребенком, – сказал старший.
– Ладно, пегую и с жеребенком, – кивнул отец.
Но хоть было жарко и тяжело – все они радовались тому, что главное было сделано: шведский рубеж остался теперь за спиной, а впереди лежало Московское царство.
Истома помнил рассказы о том, как все в их краю было русским. Но вот мало-помалу наехали шведы и стали скупать хлеб. Они везли за рубеж обозы зерна из Ивань-города, Карелы и Яма[1], а когда русские жители городов и погостов спохватились, что нечего есть самим, шведы собрались войском и разом пришли подо все голодные города.
Жители захваченных городов и уездов ждали, что Русская земля, как один человек, встанет и придет на выручку плененных братьев.
В первые годы после избрания царя Михаила Романова[2] измученная Смутой Россия[3] неспособна была отстаивать кровью свои права. Шведы захватили весь север Московского государства, включая Новгород, и ценою освобождения Новгорода потребовали заключения договора[4], по которому Русское государство признает за ними право на владение Ивань-городом, Копорьем, Орешком и Ямом с уездами, селами, погостами и деревнями. Царь подписал такой договор. По этому договору было дано две недели на то, чтобы русские люди из занятых шведами городов и уездов могли покинуть свои дома и уйти в Россию, за новый рубеж. Все, кто остался после двух недель, становились подданными шведского короля.
Но как было успеть в две недели собрать скарб, продать избу и скотину, управиться с хлебом! Все продавали, и никто не хотел покупать. Бобыли махнули на все рукой и убежали, чтобы стать хоть нищими, да на Руси, а многосемейные поневоле остались… Но житье под властью чужеземцев и иноверцев было тяжко для русского человека. Шведы держались надменно, во всем теснили, на всех смотрели как на пленников и рабов. Не выдержав такой жизни, тысячи людей пустились через границу России. Оставшиеся словно вдруг все постарели, попав под чужеземное иго… Потом опомнились и стали тайком выбираться на Русь.
Отец Истомы двенадцать лет собирался бежать, да все не было случая и удачи. Так и умер, и кости его остались лежать в подневольной земле.
Истома знал лес и лесные тропы. Еще когда был крепок и не так стар отец, Истома мальчишкой по зимам ходил с ним на лыжах за дичью; они уходили, бывало, верст за сорок – пятьдесят от родного села. И позже Истома во раз указывал путь до рубежа русским перебежчикам.
Проводив однажды такого беглеца, Истома пошел назад, зажав в руке серебряный ефимок[5], полученный за услугу, как вдруг в болоте меж кочек, по которым оба они перед тем скакали, он увидал кожаную затянутую кису. Истома поднял ее, развязал и обмер: она полна была золотых…
«Счастье!» – мелькнуло мгновенно в мыслях.
Но тут же Истома припомнил, что в этом месте беглец промахнулся прыжком и попал мимо кочки в трясину.
«Знать, он обронил, выбираясь», – подумал Истома.
Истома знал, как собирались люди на Русь, продавая все до последней рубахи… Утаить кошель беглеца – это значило взять на себя страшный грех… Но как же отдать ему? Где найти хозяина?
И Истома пустился по кочкам в обратный путь, в страшный путь по болоту. Оступись, провались – и никто не узнает, никто не поможет… Вечер близился. На болоте темнело. Кочек было почти не видно, но Истома спешил нагнать незнакомца…
Он шел всю ночь и лишь ранним утром вошел в монастырскую слободу.
Вчерашний перебежчик уходил по пустынной улице, торопясь покинуть ночлег, пока не проснулись люди.
Истома узнал его со спины по походке, нагнал, шатаясь от устали, и протянул кису.
– Возьми… на болоте ты истерял, – сказал он.
Обеими руками схватил перебежчик тяжелый кошель…
Он не мог найти слов от радости и удивления.
– Ныне ведь ты на Руси. Идем во товарищах, малый. Ты долю свою нашел! – звал беглец. – Хошь удачливой жизни – идем!
Но Истома не мог уйти без родительского благословения, покинуть отца и старуху мать. Он с болью и горечью воротился назад в родную деревню под власть шведов…
И в горькие минуты не раз вспоминал Истома тот день, когда он стоял на русской непокоренной земле, и упрекал себя за то, что вернулся тогда под ярмо чужеземцев.
А жизнь была тяжелая: нередко в русские селенья наезжали фельдвеберы[6] с солдатами, хватали крестьян и увозили на королевскую службу. Если успевали схорониться или бежать в Россию молодые парни, то плохо приходилось оставшимся семьям – их разоряли дотла, и никакие челобитные не помогали вернуть разграбленное добро…
«Черные земли»[7], захваченные шведами, были розданы королем во владение шведским дворянам, и приходилось тащить по тощим полям непосильное бремя поборов. Из года в год превращался русский крестьянин в должника и почти что в раба. Бежать, бежать из этого ада – вот о чем со слезами молились.
Люди бежали на Русь. В иных деревнях и погостах оставалось вместо десятка, двух-трех десятков дворов по два-три двора.
После смерти отца Истома и Авдотья три года готовились к перебежке, таясь не только от латышей и карел, но даже от русских соседей. И вот наконец пришли в Русскую землю.
Они подошли к каменному монастырю со слободой у стен. В этой самой слободе лет двенадцать назад Истома настиг незнакомого перебежчика и отдал ему кошель с золотыми.
Теперь в слободе шел большой торг. Истома оставил семью на опушке лесочка.
На торговой площади он искал среди караковых, карих и бурых пегую кобылку, хотя бы без жеребенка… И вдруг гулкий, призывный звон всколыхнул людей. Народ побежал в одну сторону. Сидя на лошади среди толпы, бирюч[8] вычитывал жестокий царский указ:
– «…А буде кто в каких чинех или во дворех и в поместьях и в вотчинах Свейския земли[9] старых и новых перебежчиков учнут у себя таить и к записи не приведут или у себя их учнут укрывать… и тем людям по государеву указу быть в жестоком наказании, в ссылке, без всякие пощады, а их поместья и вотчины, дворы и животы[10] велено имать на государя», – выкрикивал бирюч.
Узнав, что речь идет не о пошлинах, не о торговых указах, которые волновали всех, народ отхлынул и снова шумел и торговался. Но Истома стоял, не в силах очнуться, часто моргая, теребя толстыми пальцами широкую русую бороду. Он слушал дальше страшные и неумолимые слова.
«…А буде которые люди учнут впредь Свейския земли перебежчиков принимать, и тем людям по государеву указу быть в смертной казни…»[11]
Истома не стал покупать пегой кобылки. Чтобы быть незаметным, он купил мелкорослого карего меринка вместе с потертой сбруей и старой телегой…
Они ехали молча. Авдотья с новорожденным на руках, Первунька и Федька – на телеге. Истома угрюмо, молча шагал рядом, держа в руках вожжи. Ребята недовольно защебетали о жеребенке. Истома гаркнул на них так, что оба испуганно смолкли.
Авдотья, поняв, что стряслось что-то недоброе, глядя на мужа, молчала…
Истома знал, что придется все рассказать жене, но, жалея ее, оттягивал время.
Когда, бывало, в церкви священник молился за шведского короля, называя его многомилостивым и возглашая ему многолетие, Истома, как все русские, едва слышным шепотом обращаясь к богу, подменял имя Густава-Адольфа[12] на имя русского царя Михаила. Этому научил он и обоих своих детей… И вот теперь царь, за которого он молился, грозил смертной казнью всякому, кто приютит его богомольцев.
Только один человек в России должен был им помочь. Человека этого звали Василий Лоскут. Это был их сосед, горшечник. Он с год назад убежал в Россию. Истома знал, что он живет где-то в Новгороде Великом…
– Бать, как мы мерина станем звать? – спросил вдруг Первунька.
– Погоди, вот окрестим… – Истома запнулся на шутке, подумав о другом некрещеном в своей семье – о новорожденном сыне.
– А мальчика как назовем? Ма-ам, как новенького назовем? – приставал Федька.
– А ты как хочешь? – спросила мать.
– Ивашкой.
– Пошто?
– А помнишь: «Было три сына – двое умных, а третий Ивашка…»
– Так что?
– Он же третий…
– Может, он всех умнее удастся, – вступился Первунька.
– Дак я не сказал, что дурак! Я, мол, – Ивашка!..
– Неверкой его назовем или Нехрещенком, – угрюмо вмешался отец.
– Господи! – перекрестилась Авдотья и прижала ребенка к груди.
Для Истомы это было новой заботой: ребенка следовало крестить, а к попу явиться нельзя…
Хотя теперь и на русской земле, но снова они ночевали в лесу, таясь от людского глаза…
Ночью Истома сказал про беду Авдотье. Она привыкла к бедам и в бедах всегда полагалась на мужа. Она не захныкала, не заныла, но ласково провела сухощавой рукой по его руке, и от этого ему вдруг стало легче. Упорный, суровый и молчаливый, он был податлив на ласку, и хотя лицо его не изменило мрачного выражения и губы были все так же сжаты, но на душе сделалось как-то светлее… Он с этой минуты уже знал, что нет на свете той силы, которая может его возвратить за рубеж…
В Новгород они въехали в числе двух десятков таких же телег, запряженных такими же карими меринками.
Грохот города ошеломил пришельцев. Стук колес, конское ржанье, утренний звон колоколов с десятков нарядных колоколен, хлопанье крашеных ставней, скрип тяжелых дворовых ворот, выкрики и собачий лай.
Истома от рожденья не видывал больших городов. Швеция для него воплощалась в глухих погостах, осиротелых монастырях и лесистых болотах – потому Россия вдруг показалась огромной церковью, залитой блеском пасхальных свечей.
«И что им, что им, – думал Истома, – или здесь мало места для всех? Ведь эдакий город! Такое богатство, право… Господи! Никуда не уйду из Московского царства!..»
Они ехали мимо новгородских церквей, каменных и деревянных, с красными, синими и золочеными куполами, и всей семьей крестились на встречные колокольни.
Истома словно ощупью пробирался в чужом городе, чтобы найти горшечника Ваську. Он опасался расспрашивать у прохожих, страшась чем-нибудь выдать себя.
Горшечника вернее всего, конечно, было искать на базаре. Они ехали через базар – и в каждом ряду свой запах, свои голоса: в овощном пахло капустой и чесноком; сыростью и гнилым камышом – в рыбных рядах; от шорных лавок несло кожей и дегтем; дальше пошли лесные, шапочные, жестяные…
Истома поглядывал, не увидит ли где между шапками, дранью, мочалой да ведрами и башмаками глиняных блюд и горшков. Не находя горшечного ряда, Истома поставил телегу возле других телег, у длинной бревенчатой коновязи, и, наказав Авдотье ждать его тут, незаметно, на всякий случай, сунул ей мешочек с деньгами, а сам пешком отправился в поиски по базару…
С бочки кричал бирюч государев указ:
– «…Со свейского короля стороны, которые люди объявятся по сыску…»
Истома уже знал, о чем этот указ, и повернул прочь…
Румяные душистые пироги, масленые и жирные блины, гречневики, зеленые огурцы, жареная печенка, рубленая требуха напомнили ему, что он голоден. Кругом дымились горшки и корчаги, сбитенщик манил сбитнем, пряничник – медовыми расписными пряниками…
Подосадовав, что не взял с собой денег, Истома свернул из съестного ряда в щепной… Здесь пахло стружкой, смолой, опилками – свежим лесом. Между оглобель, козел, скамеек, ушатов, сит и мочала глазел Истома в другие ряды и наконец разглядел груду глиняных крынок…
Осторожно, вполглаза поглядывая на лавки, он проходил по ряду.
– Горшки, блюда, дешевы покуда, кувшины, крынки – по пол-алтынке, мелкие по грошу – боле не запрошу! – кричали продавцы.
«Глина не чиста, обжиг неровный… а тут узор красновит!.. – отмечал Истома, глядя на товар глазами мастера: дома он время от времени работал у Лоскута, помогая ему в горшечном деле.
– Дежки для теста в подарок невестам! Умывальницы, чашки, лапешки для кашки!.. – выкрикивали от лавок горшечники.
Истома остановился перед хитро расписанными блюдами – торелями, горластыми кувшинами.
– Хороши узорчатые! Заходи, хозяин, гостем будешь! – приветствовал его молодой парень.
Истома приблизился на полшага.
– Бережливый ты, – укорил горшечник. – Два раза по ряду прошел, а товару по душе не высмотрел. Чего тебе? Дежку? Горшок?
– Лавку никак не найду… Знакомец тут торговал.
– Кто таков? Я горшечников знаю: сызмала тут…
– Васька Лоскут, – сказал Истома.
– Васька?! – переспросил парень. – Да-а… – как-то зловеще протянул он. – Васьки нету! А ты ему кто?
– А кто я? Никто, чужой! – вдруг испугался Истома. – Дежку я торговал у него, блюда…
– А-а, а я думал, сродственник… Ну, Васьки нету, ау, брат, Васька!.. Да ты чего надо бери – товар у меня не хуже.
Истома подумал, что нужно представиться покупателем, чтобы лучше узнать про земляка.
– Блюдо бы небольшое, – сказал он и, как заправский домовитый покупатель, принялся щелкать пальцами, колупать ногтем облив, нюхать, поглаживать товар, торговаться, божиться – уж он-то знал, как хозяин покупает посуду!..
Если бы он взял с собой деньги, он купил бы и блюдо и пару крынок, но деньги остались у Авдотьи, и надо было все вызнать прежде, чем дело дойдет до расплаты. Не выпуская блюда из рук, он спросил:
– А что же Васька, богат стал, что бросил торг?
– Неволей бросил, – воровски оглядываясь, тихо сказал горшечник.
– А где он живет-то? – осторожно спросил встревоженный Истома.
– Почем я знаю! Плати да иди! Я что за справщик!
Истома прислонил выбранное блюдо к стопке других, чтобы сделать вид, что шарит за пазухой деньги. Вдруг блюдо скользнуло наземь и раскололось.
– Эх, ты! – сочувственно укорил гончар. – Вот и плакали твои денежки!
– Вот беда! А я их и не взял! – Истома постарался сам удивиться тому, что при нем нет денег.
– Как так?
– А так: я их у бабы оставил.
– Чего же ты душу морочил?! – закричал продавец.
– Я думал…
– Думал ты! Думный дьяк какой! Думалку бы нажил сперва! Плати за бой! – наступал на него парень.
– Да я что ж, постой, вот сбегаю… – уговаривал Истома.
– Много вас таких «сбегаю»! Скидывай зипун!
Это рассердило Истому. Он уперся. За зипун он мог купить дюжины три таких блюд…
– Скидывай, скидывай! – голосил гончар.
Прохожие стали оглядываться. Истома испугался.
– Да что ты, что ты шумишь! Снимаю! – забормотал он, неловко, дрожащими руками стягивая рукава.
– Что стряслось? – спросил один из толпы горожан.
– Блюдо разбил, – хотел пояснить Истома, – ненароком.
– Что блюдо!.. Про Ваську Лоскута пытает, – перебил торговец, – а Ваську вечор по указу свели в тюрьму… Я так мыслю, что и его бы за пристава сдать…
Истома подумал о бегстве, но вокруг сомкнулся народ, и уйти было некуда.
2
Торг окончился. Одну за другой отвязывали хозяева лошадей, и отъезжали телеги. Наконец на опустевшей площади Авдотья с ребятами осталась одна дожидаться мужа. Истома не приходил.
Авдотья тревожилась…
Отблаговестили ко всенощной, и народ повалил в церкви. Солнце садилось. Галдя, пронеслись вечерние галочьи стаи. Часы на башне били, еще, еще и еще…
Оторопь вдруг охватила Авдотью. Она тяжело слезла с телеги и стала отвязывать вожжи, хотя и сама не знала, куда ехать. Ребята спали в телеге. Авдотью пугала огромная и пустая площадь.
Уже гасли в последних далеких окнах огни. Забравшись в телегу, Авдотья тронула вожжи. Куда-никуда, лишь бы ближе к домам, к людям!..
Из пустой темноты навстречу вдруг вышли двое незнакомых мужчин.
– Тпру! – сказал один густым басом, берясь под уздцы. – А меринок-то хорош!
– И телега ладная, каб без бабы! – добавил второй, тонкий и хриповатый голос.
– Я б и бабу взял, да куды с ребятами! – засмеялся первый.
– Ну, баба, стало, вылазь, – второй потянул ее за рукав.
– Караул! – похолодев, закричала Авдотья. – Разбой! Разбойники!
– Тише, дура, спать людям мешаешь. Какой караул! – нагло сказал басистый. – Слезай!
– Не слезу, – заспорила Авдотья.
– Ишь ты, забавница, кабы ты на десять лет помоложе, я бы к тебе сваху прислал, – усмехнулся разбойник.
Авдотья схватила топор.
– Маманя! Маманя! – вдруг, словно во сне, закричал Первунька где-то на площади: в темноте второй разбойник успел его утащить с телеги.
Холод прошел по спине матери. Дыханье перехватило, и больно стиснулось сердце.
– Ре-ежут! Ой, режут!.. – визгливо и хрипло заголосила она.
Но в мертвой тишине не щелкнула ни одна щеколда, не засветилось ни искры. Выронив топор, с меньшим на руках, Авдотья метнулась на крик старшего сына. Она нашла его в темноте, дрожа, прижала к себе, и только тогда, когда телега загрохотала вдали по ухабам. Авдотья спохватилась о среднем.
– Федя! Федюшка! – дико кричала она и, стиснув Первунькину руку, с грудным на руках, побежала шатаясь по темной улице.
Первушка с ревом бежал за ней, пока не споткнулся и не упал посреди дороги. Отчаянным рывком Авдотья поставила его на ноги и опять было побежала, но уже не знала куда. Тогда она села, обняла Первушку, заголосила, вдруг снова вскочила… Она металась полночи, измучив себя и сына. Она и плакала, и молилась, и проклинала… Билась в запертые решетки улиц, расспрашивала решеточных сторожей[13], не пропускали ли они на телеге разбойников и ребенка. Сторожа отгоняли ее от решеток прочь.
3
Истома, замученный непрерывными расспросами, стоял перед старым дьяком[14].
На очной ставке с Васькой Лоскутом Истома признался, что он шведский перебежчик. Приказные схватились за это признание. Его стали расспрашивать, с кем он перебежал и «по чьему научению».
Больше всего боялся Истома, что схватят в застенок и станут пытать Авдотью, потому он заперся и говорил, что перебежал один.
Дьяки и подьячие[15] сменялись у стола, утомляясь допросом, а Истома все стоял. Во всем теле его была усталость.
– Коли ты перебег один, то был у тебя тайный умысел, – говорил ему дьяк, – и пришел ты лазутчиком свейского короля, чтобы лихо на государя умыслить и дороги и войска русского вызнать… Винись, а не то пытать укажу…
– Не ведаю, дьяче, откуда такая напраслина! – отвечал Истома. – Лиха я не токмо на государя, спаси его Христос, и на муху в жизни моей не замыслил, а за государя бога молил и впредь молить стану. Да в лазутчиках иноземных русскому человеку и не можно быть!.. А убег я от немской лихости, от худого житья и разорения…
– А сколько свейский король отпустил тебе подорожных денег и куды ты деньги те схоронил? – расспрашивал дьяк, словно не слыша Истому. – Куды схоронил казну?
– Не могу… Ничего не смыслю… Не знаю, что за казна! – воскликнул Истома, измученный долгим допросом.
Он сел на скамью, голова его опустилась на грудь, веки сами собой слиплись. Дьяк ударил его кулаком по лицу. Истома вскочил со скамьи с обезумевшими глазами. Взгляд его был так яростен, что дьяк тоже вскочил и попятился от него к стене.
– Чего ты, чего?! – забормотал он. – Не хочешь виниться – иди в тюрьму…
Несколько дней Истому держали в тюрьме, словно забыли.
Он тосковал о семье. «Что станется с ними? Куда без меня пойдут? Кто их приютит, бездомных?» – раздумывал он. Тюремному целовальнику[16] за хлеб он отдал зипун и треух.
Ночью целовальник шепнул Истоме:
– Пока ты денег не дашь, загноят тебя здесь. Они на тебя ложных доказчиков выставят. Коли у тебя и вправду нет денег, напиши подьячему кабальную запись[17] на год на десять рублев. Он за тебя дьяку и воеводе отдаст, а ты ему отработаешь.
«Десять рублей не отработать вовеки, – решил Истома. – Лучше остаться вольным, хотя бы пришлось снести пытки! Не для того я покинул отчую пашню и свел от родного двора жену и детей!»
Через неделю снова позвали его к расспросу. Но теперь он знал, что дьяк выдумывает небылицы, чтобы запугать его и заставить подписать кабалу…
– Ведомо нам стало, что нес ты в Московское государство тайное письмо от свейского короля к царским изменникам. Кому ты письмо то хотел передать и куды схоронить успел?
По голосу дьяка было слышно, что и сам он не верит в такое письмо.
– Было такое письмо, – вдруг изменившимся голосом сказал Истома.
Дьяк с безмолвным удивлением уставился на него.
– Отдал я то письмо твоей жене Василисе, когда она с торга к тебе в прошлый раз заходила. Наказал я ей схоронить покрепче в твоем дьячем дому и три рубля за то обещал, а как в другой раз твой сын Лешенька прибегал, сказывал он, что ты матери наказал то письмо огнем пожечь – и пожгла… Не знаю, верно ли, что пожгла, да так сказывал твой сын…
– Постой, постой, чего мелешь! – Дьяк вскочил со скамьи, приотворил дверь из горницы, убедился, что за дверью никто не слушает, и суетливо вбежал назад.
– Чего мелешь? Какая Василиса? Какой сын? Какое письмо пожечь?
– А то письмо, какое ты сам умыслил… – твердо сказал Истома с торжествующей усмешкой. Он убедился в том, что смелая выдумка его действует и что дьяк испугался. – Я человек смирный, никого не обижу. Да коли мне пропадать за тебя, и тебе, дьяче, тоже пропасть вместе с семенем… Либо ты меня пустишь на волю, либо я на тебя «государево дело»[18] крикну…
У дьяка затряслись руки и ноги. Он стоял бледный, как сам Истома. Он понимал лучше других, что, если Истома крикнет «государево дело», пока разберутся, ему не избегнуть пыток, как и жене и сыну…
– Сядь, дьяче, не торчи перед оком – тошно! – с неожиданно взявшейся смелостью приказал Истома.
Дьяк, растерянный, сел, нескладно вытянув длинные ноги, и вытер со лба рукавом пот.
– Все одно мне мука, – грозно сказал Истома, – вытерплю, чтобы тебя загубить.
– Дак… Да чего ты мелешь? – бормотал дьяк. – Не было у тебя письма, так и сказывай «не было», а то затеял – себе и другим на голову. Я ведь так спросил: «Не бывало ли, дескать, писем?»
Истома решил насесть крепче, пока дьяк не оправился от испуга. Забитого, съеженного мужика как не бывало: перед дьяком стоял теперь иной человек.
– Ты спросил, я ответ держу на твой спрос. Другой кто спросит про то же – и другому отвечу. Хоть самому воеводе, хоть на Москву повезут и под пытку поставят!..
– Да постой, постой, дело сказываю: хочешь тюрьмы избыть, замолчь! – зашипел дьяк, боясь поднять голос.
– Не отделаться тебе, дьяк! – зло усмехнулся Истома. – Либо пусти меня, куда сам захочу, словно бы такого и не было, либо объявлю про письмо. Я не грамотей: что писано было, не знаю, а государю то письмо могло снадобиться!..
Вы ознакомились с фрагментом книги.