
Полная версия:
Нет причины для тревоги
Он чувствовал невероятное облегчение. Его довезли до отеля Algonquin, где он долго отлеживался в ванной, смывая память о позорном недоразумении в американском заповеднике. Он отправился спать довольно рано, еще не было и десяти вечера, но через пару часов проснулся. Скорей всего, его разбудили бурчащие, как больной желудок, трубы этого старого отеля. Это была целая авангардистская симфония двеннадцатитонной музыки. Это был звуковой коктейль из Джона Кейджа и Шёнберга. Algonquin – это воплощение мифа о старом добром Нью-Йорке. Дубовые панели, белоснежные скатерти и крахмальные салфетки, серебро и тяжелые хрустальные стаканы для бурбона. Бармены и старшие официанты по возрасту не моложе семидесяти, тени не отбрасывают. Тут все происходит принципиально медленно и неправильно. Это апофеоз эксцентричности. И в этом шарм. Эти замедленные дергающиеся лифты, желтоватые плафоны в сумеречных коридорах. Мигающие выключатели настольной лампы с покосившимся абажуром. И эти самые водопроводные трубы. Чихающий кран в ванной. И батареи. Под утро они начинают откашливаться, как старый курильщик, издавать нутряной рокот и грохот. Видимо, где-то в недрах скапливались пузыри воздуха и лопались по дороге, как газы при расстройстве желудка. Эти звуки отзывались эхом в его пульсирующем мозгу, грохотом сердца в опустевшей груди. Комната становилась твоим телом, а тело распадалось в отрывки мыслей. Когда в этой спонтанной какофонии возникала пауза, он начинал дремать и погружался в тот полусон, когда трудно сказать, вспомнилось ли нечто реальное и прокручивается в уме, или же все это тебе снится. Сосед по столику по имени Катц в столовке-дели спрашивал его, шепча на ухо: «Are you Jewish?» Проблема в том, что у раввина из Бруклина баранья голова. Альперту говорят, что он должен ее сварить в кастрюле и съесть. Но как отрезать баранью голову так, чтобы раввин остался жив? В этом заключалась неразрешимая дилемма. Бывает ли раввин без головы? Бывает. Но без бороды человек – не раввин. Самое вкусное – его глаза. И маринованная борода. Альперт понял, что он уже давно лежит с открытыми глазами, уставившись в потолок, где гуляют перистыми облаками отсветы города за полосками штор, как по голубому небу заповедника. Он понял, что не спит. Он не мог понять: гремят ли это водопроводные трубы, или пульсирует и гудит сигнализацией его растревоженный ум? Это был Арзамасский ужас тотального одиночества преступной души. Это был ужас грехопадения. Что же сделал я за пакость, я, убийца и злодей?
Казалось бы, ну наложил кучу в лесу под кустом, ну и что? Кто этого не делал – на полянке, под голубым небом, в роще или в открытом поле. Толстой разве этого не делал? Или Пушкин? Маркс и Энгельс? Ленин и Сталин? Гитлер? Шекспир, заведомо, и даже автор теории относительности Эйнштейн. Несомненно, Джавахарлал Неру тоже это делал – в Индии это делают все и где попало, а не только под кустом. Все это ерунда – круговращение элементов в природе. Дождь размоет, земля впитает, подземные жуки, черви и насекомые почву разрыхлят, и останется еще одно плодородное пятно на территории великой державы с орлом на государственном гербе. Все это так. Но дело ведь не в самой куче, дело в акте ее созидания. Он нес и нес, и донес ее не куда-нибудь, а именно туда, на заповедную территорию Соединенных Штатов Америки.
Конечно же, разведка разыщет его, осквернившего эту святыню американской природы, нарушителя всех правил и инструкций поведения в этом заповеднике. Альперт понимал, что за каждым его шагом – от берлинской подземки до отеля Algonquin – следил внимательный взгляд со стороны: от КГБ и ЦРУ до этой парочки престарелых хиппи, этих почитателей путинской судьбоносности в сандалиях и ковбойке, с седыми волосами до плеч, этой либеральной Америки, для которой «cleanliness is next to godliness». За ним могла наблюдать и местная полиция из вертолета. Они круглосуточно обозревают заповедную местность. Его акт мог быть записан на дальнобойные камеры американских спутников, наблюдающих земной шар из космоса. Куча дерьма Виктора Альперта на карте нашей планеты. Кто мог совершить подобный чудовищный акт? Панк? Анархист? Диссидент? Или террорист? Ты сделал нечто непростительное, и уже ничего в твоей жизни изменить нельзя. Единственное внутреннее оправдание: таков был рок истории. Подобным историческим детерминизмом оправдывался любой акт террора.
Его введут в зал суда в наручниках, ноги в цепях. Он будет признан виновным. Нет, никакого тюремного срока не последует. Отделается штрафом. Он был в ужасе от иных предчувствий. Ночь прошла в ожидании утреннего выпуска газет с заголовками вроде: «The world famous food and restaurant critic in shitty exposure!» Он никогда не тревожился о собственной профессиональной репутации и не дорожил ею как таковой – деньги, славу и престиж он обрел случайно, из-за вечного аппетита к кулинарным курьезам, благодаря таланту различать нюансы вкусов и запахов. Вне зависимости от его личных амбиций, однако, эта репутация обеспечивала ему анонимность, которая, как идеально скроенный костюм от портного на Savile Row у человека-невидимки, защищала его от назойливых вопросов о его прошлом и его происхождении. И вдруг на этой безупречной репутации появилось пятно и разошелся шов. Во время расследования инцидента, в ходе судебного слушания, его личность снова начнут разбирать на части, как сломанную игрушку, добираясь до главной пружины, и потом, винтик за винтиком, извлекут на свет и будут проверять на фальшивость все составные части его семейного происхождения. У него снова, как в Германии, начнут допытываться: кто он – еврей-не-еврей, диссидент-конформист, беженец-перебежчик, романо-германист или гурмано-гедонист? Но он не знал, кто он. Он знал, что он по паспорту Виктор Альперт, но кто он – Виктор Альперт? В этой нью-йоркской постели лежал другой, еще неведомый изгнанник. Эта душа не имела никакого отношения к истории своей телесной оболочки – прежнему Виктору Альперту. От этого Виктора Альперта в американском заповеднике осталась куча дерьма. И в ней заключалось все. Он высрал все свое советское прошлое, от университетского комсомола до свалки перемещенных лиц, как и полвека этнической экзотики своих ресторанных маршрутов. Он безответственно прикрыл багрянцем осенних листьев эту кучу своего невыносимого прошлого, исторгнутого на священную почву американской идиллии.
Никаких центральных разведывательных агентств не потребуется. Кучу дерьма, припорошенную листьями, может обнаружить любая собака. Да. Джек-рассел. Этот пес на коленях либеральной престарелой парочки в беседке. Они поведут его прогуляться. С ошейником на поводке, конечно же. От беседки ведут две тропинки. Одна вокруг озера, а другая в лес, где скрылся Альперт за кустами орешника и облепихи. Он представлял себе эту картинку: джек-рассел неожиданно натягивает поводок и рвется вперед, таща за собой старушку по тропинке в лесную чащу. Та кричит: stop! stop! Не трогай! Но уже поздно: джек-рассел разгребает своими цепкими лапами кучу осенних багряных листьев. И под ними… Лояльные американские граждане, они увидят в этой куче иностранного дерьма вопиющее надругательство над принципами защиты окружающей американской среды, природы и души. Что произойдет дальше? Вызывают администрацию парка. Администрация допрашивает пожилую пару: видели ли они кого-нибудь и что-нибудь подозрительное в окрестности за последние два часа? (Судя по свежести дерьма.) И те вспоминают британского туриста с русско-еврейским акцентом. Обращаются в полицию. Полиция – в иммиграционные власти. Впрочем, даже свидетельские показания дамы с собачкой тут не понадобятся. Полиция подцепит бумажную салфетку Kleenex британского происхождения и поймет, что это чудовищное преступление против заповедного гуманизма и просвещения совершил турист из Великобритании. ФБР обратится в ЦРУ, и через файлы паспортного контроля они смогут сверить отпечатки пальцев и сравнить их с теми, что остались на салфетках Альперта в лесу. А дальше, путем отсеивания, номер его паспорта с фото распространяется по всем известным отелям Манхэттена. И наутро стук в дверь его номера.
Наутро ему предстоял визит в Чайнатаун, в один из китайских шопов, где кожа гуся для готовки дим-сумов стоит больше, чем гусиное мясо. Альперт быстро отправил короткий месседж своему нью-йоркскому гиду-редактору: мол, неожиданные семейные обстоятельства вынуждают прервать американский визит. Еще до рассвета Альперт срочно выписался из отеля. Через час он был в аэропорту JFK. Он собирался улететь с первым же самолетом обратно в Лондон, но в последний момент до него дошло, что в Лондоне администрация заповедника и полиция разыщут его по домашнему адресу и профессиональным контактам. Надо бежать в какую-нибудь страну, где о тебе никто не слышал, где можно хотя бы на время скрыться без следа, суда и следствия. Южная Америка. Южная Америка не выдает своих преступников. Вспомним всех нацистов с паспортами Уругвая. И еще Перу. Или Колумбия.
И тут он вспомнил магическое слово: Венесуэла! И всплыли в памяти сияющие, как маслины, глаза Донато с его рассказами о Венесуэле и кулинарной мистике дикого вепря в экзотическом соусе. Он взял билет на первый же рейс в Каракас.
5
Когда причинно-следственная связь между событиями неочевидна, мы склонны полагать, что эта связь невидима, намеренно скрыта, ждет своего разоблачения, как в детективном романе. Абсурд – это не отсутствие видимых логических связей. Абсурд – это отсутствие логики как таковой.
Вряд ли Альперт связывал свое решение улететь в Каракас с судьбой абсурдиста Даниила Хармса. В Каракасе, как известно, после войны поселилась вдова Хармса, Марина Малич. Она попала в Венесуэлу, бежав, после ареста Хармса, сначала на Кавказ, оттуда была увезена остарбайтером в Германию и наконец через Францию пересекла Атлантику и добралась до берегов Южной Америки. Здесь, в Каракасе, она владела книжной лавкой эзотерической литературы, где ее разыскал истинный рыцарь архивного наследия Хармса, Михаил Мейлах. Он отсидел в лагере Пермь-36 за свои литературные дела, но советский коммунизм рухнул, и Мейлах, добившись заграничного паспорта, сумел на всех мыслимых перекладных и с бесконечными пересадками добраться по дешевке из дикой перестроечной России до мафиозно-нацистских джунглей реки Ориноко. Он приехал в Каракас, чтобы получить от Марины Малич права на издание полного собрания сочинений Хармса в России. Представьте, он разыскал книжную лавку эзотерической литературы, позвонил в дверной звонок, был любезно встречен, приглашен на чашку чая только для того, чтобы узнать, что до него здесь уже был некий проныра, который выудил у вдовы классика абсурда все издательские права. Этим «пронырой» оказался Владимир Глоцер, считавшийся в кругу Мейлаха шарлатаном от литературоведения и самозванцем в истории архива обэриутов. Глоцер был по профессии юристом, то есть, формально говоря, пособником судебной системы, засадившей Мейлаха в тюрьму. Кроме всего прочего, Глоцер был, в отличие от Хармса и Мейлаха, москвичом. Мейлах, однако, обаял Марину Малич, развеял репутацию Глоцера в ее глазах. Было выпито много чаю и пролито литературных слез, и Мейлах получил от вдовы Хармса декларацию передачи издательских прав ему, Михаилу Мейлаху, а вовсе не Глоцеру. А ей, Марине, что с этого? Да и какие издательские права? К тому моменту миновало не меньше полувека, и поэтому все права на переиздание истекли – издавай кто хочет. Хоть Глоцер, хоть Мейлах, хоть Розенкранц, хоть Гильденстерн, хоть Том Стоппард. Короче, визиты Глоцера и Мейлаха к вдове Хармса сами напоминали абсурдистскую пьесу Хармса. «Проныра» Глоцер был расторопнее и тут же сварганил из своих разговоров с вдовой Хармса книжку от ее имени под названием «Мой муж Даниил Хармс» и рядом с фамилией вдовы поставил на обложке и свою фамилию, как будто (как сострил Мейлах) «сам Глоцер тоже был женой Хармса».
В любых других обстоятельствах Альперт получил бы несомненное удовольствие от этой истории абсурдных литературных интриг в России. Но сейчас он смотрел на меня невидящим взглядом своих доверчивых серых глаз, в которых не читалось ничего кроме паники. Я же, в свою очередь, понял, что эта анекдотическая история о литературной дуэли вокруг издательских прав на чужую жизнь всплыла у меня в памяти не столько из-за упоминания Альпертом города Каракаса, а потому, что я сам в свое время прошляпил авторские права на монографию о моем старшем друге. Я, как я уже упоминал, интуитивно догадывался, что в драме жизни Альперта скрыт роман. Я не профессиональный биограф. Есть авторы, способные сочинять прочувствованные некрологи даже о живых людях. Я лишь обыгрывал в уме идею книги об Альперте. То есть мы собирались писать книгу вместе: его английский, в отличие от моего, совершенно безупречен. Но зато у меня несомненный талант, когда речь идет о драматизации ситуаций, сюжетных поворотах и столкновении характеров, общей композиции и выборе ключевых моментов, скрытом символизме повествования. Я, однако, в тот период увлекался своими романами иной природы, не литературной и не виртуальной. Между тем бойкий журналист из иллюстрированного приложения к воскресной газете Observer накатал очерк (profile) о нем на десяток страниц. Не был ли этот журналист тем самым ангелом, кулинаром-коммунистом, что спас Альперта из германского лагеря перемещенных лиц и перевез его в Англию? Трудно было бы назвать его выскочкой. Он, можно сказать, и создал Виктора Альперта, каким он известен сейчас Лондону. Но газетный разворот об Альперте был халтурой и бурдой британской закваски – о диссиденте, обысках, зловещих агентах-гэбистах, о восторженной встрече узника совести с западной свободой. Были перепутаны политические вехи, кардинальные идеи эпохи и пограничные пункты, а главное – не осталось и следа от ощущения загадочной фатальности в судьбе Альперта. Сама тема, однако, была убита этой публикацией. Произошла, как бы это сказать, дефлорация сюжета. А жаль.
Как бы то ни было, Альперт явно пытался вслушаться в мою занимательную историю о литературоведческой дуэли в Каракасе, но по его рассеянному взгляду я понял, что он не очень вникает в суть этого абсурдистского анекдота о московских литературных интригах. Он летел в Каракас с совершенно иными чувствами. Альперт был движим одной целью: добраться до родных пенатов Донато – мифической венесуэльской деревни под названием Куки (Cuqui – то ли от слова «лягушка», то ли «кактус»). Он, однако, еще не осознавал, что столица Венесуэлы абсурдным образом возвращает и его в Москву. Ведь именно из Каракаса улетел в Москву его венесуэльский Донато. Получалось, что Альперт повторял маршрут-сюжет жизни Донато in reverse – обратным ходом. Он летел из конца в начало. Но чужое начало может стать твоим концом.
Ужас, который охватил его ночью в нью-йоркском отеле, распылился и исчез в облаках за окном иллюминатора в самолете. Он летел к намеченной цели, еще неясно какой, но в самой этой целенаправленности было нечто вдохновляющее. Он дрожал, но это была не дрожь страха перед постыдным разоблачением, как предыдущей ночью в отеле, а дрожь возбуждения перед кардинальной переменой его жизни, на решительном развороте судьбоносного маршрута. До этого он блуждал впотьмах по лабиринту улиц большого города жизни, в темных переулках своего сознания, шаркал по асфальту в стоптанных туфлях своей судьбы, толкался между ресторанными столиками человеческих отношений. Сейчас он ощущал себя как святой Павел на пути в Дамаск. Его прошлое представилось ему как запутанный, но неумолимый маршрут к новой свободе в новой географии. В Каракасе он начнет новую жизнь. От душевного состояния позорного раскаяния не осталось ни следа. Там, в райской ложбине американского заповедника, под ветвями кедров и сикомор не только он эвакуировал свой желудок, освободив его от российских кулинарных кошмаров, но и поставил окончательную точку в хронике бесконечных перекрестных допросов о его паспортной личности в общей лагерной свалке перемещенных лиц. Они хотели вывернуть его внутренности наизнанку – пожалуйста: вот мое дерьмо, смотрите!
Я гляжу в ресторанное окно. Напротив, за столиками на тротуаре, все те же, но в несколько ином ракурсе. Появляется официант с огромным дымящимся блюдом. Он ставит его на столик между бородачом с сигарой и шефом с бабочкой. Они выпивают, и бородач подцепляет закуску пальцами из блюда, явно на пробу. Они начинают о чем-то спорить. Бородач затягивается сигарой и затем втыкает сигару в центр блюда. Шеф с бабочкой вскакивает и хватает бородача за лацканы пиджака. Столик качается, и блюдо летит на асфальт. Появляется официант со шваброй и ведром, чтобы убрать разбитое блюдо, огибая бородача и шефа для безопасности кругами, как хорошо охраняемую границу. На углу я замечаю фигуру полицейского.
В аэропорту Каракаса, пройдя паспортный контроль, Альперт сразу направился в зал внутренних авиалиний и через пару часов приземлился в Сан-Кристаболь. В одном из туристских агентств этого провинциального аэропорта он взял напрокат джип с гидом-водителем. Но водитель появился не один. Их было двое, оба с автоматами, патронташем и револьверами за поясом. Как будто они снова пересекали советскую зону в Берлине. Но это был не Берлин и не Москва. Это была страна Донато, где в наши дни без личной охраны не путешествуют. И он смотрел глазами Донато из окна джипа на крытые грузовики с солдатами, на заброшенные фабрики и пустынные деревни. Попадались блошиные рынки и барахолки, случались гигантские заторы в трафике, шоссейки с колдобинами и небоскребами на горизонте, обшарпанные фасады зданий с колоннадой и орущие толпы манифестантов с плакатами. Наконец они выбрались из городской толкучки. Мимо проплывали прерии и горы, заслоненные крупноблочным строительством, водопады с озерами, где плавали пластиковые пакеты. Он воображал себе джунгли и крокодилов, сомбреро и мустангов, кастаньеты и бой быков из рассказов Донато, но в глаза шибало размахом социалистического строительства и нищетой. Джип с личной охраной пересекал страну перманентной диктатуры, зоологического капитализма, декаданса и народно-освободительного движения – какие еще идеологические клише наворачивались у Донато перед глазами?
Это был мир Донато. Он был там, откуда Донато отбыл и о чем всю жизнь потом рассказывал. То, что казалось коротким эпизодом в юности Альперта – с пьянками в «Узбекистане», с легендами о заграничной жизни в устах Донато, с поисками костюма иностранного покроя, – все это сейчас казалось ключевым и судьбоносным. Он до этого никогда не думал, где, как и чем жил Донато, куда он шел, когда кончалась его рабочая смена в ресторане. Донато всегда возникал в памяти в его ресторанной ипостаси, в нише с портьерой, где дверь в кухню, в белом пиджаке с бабочкой и подносом наготове. Лишь однажды Альперт случайно столкнулся с Донато вне ресторана, на автобусной остановке. Альперт поразился его виду – в драповом зимнем пальто и дешевой ушанке. Он ехал в свои Новые Черемушки с авоськами в обеих руках. «Там ничего нет, ничего», – сказал Донато, и в глазах его была тоска. Сейчас Альперт попытался представить себе, как Донато, уже под утро после ресторанной смены, идет домой по заиндевевшей от мороза белой пустыне к своему белому крупноблочному призраку дома. Пейзаж вокруг этим воспоминаниям не соответствовал.
Родной поселок Донато с баром-рестораном Simon Bolivar находился в паре километров от местечка Cuqui в сторону границы с Колумбией. Там, на косогоре, в туристском центре – голубые плитки плоского бассейна с пластиковыми горками детской площадки – им указали на каменистую дорогу, которая вела к отелю-ресторану. Это было похоже на отрывочный предутренний сон: тебе снится какая-то чушь и одновременно ты осознаешь, что это сон, потому что параллельно ты ощущаешь еще и реальность твоей ежедневной жизни в этом предутреннем полусне. Перед глазами Альперта предстала некая смесь того, что он воображал себе, когда вспоминал рассказы Донато; эта идиллическая картинка с голубизной вечереющего неба и розовой оторочкой заката – как рыночный гобелен – накладывалась на суровую реальность нищей венесуэльской глубинки. Внизу, под косогором, видна была пыльная площадь перед одноэтажным строением с вывеской отеля «Симон Боливар». Напротив располагалось заколоченное здание с осыпающейся штукатуркой – явно бывшей испанской колониальной миссии с полукругом обветшалых галерей и башней колокольни. По соседству примостилось бетонное здание, на вид заводское, явно заброшенное, с деревянной башней, похожей на недостроенную нефтяную вышку. В центре площади, ближе к ресторану с верандой, толпилась группа бородатых мужчин с ножами в руках. Они сгрудились вокруг ресторанного мангала.
Альперт подошел ближе. На вертеле медленно вращалась туша дикого вепря. Альперт знал, что это дикий вепрь из венесуэльского мифа Донато, потому что даже на расстоянии сотни метров уже дурманил голову магический гипнотизирующий аромат этого уникального блюда. Слюна подступила к горлу в предвкушении момента, когда твои зубы вонзятся в эту тающую мясистую прелесть мифического венесуэльского зверя. Сновиденческими показались Альперту и загадочные жесты мужчин в сомбреро вокруг мангала. Это были явно местные, небритые мужики, они отрезали острыми тесаками по куску дикого вепря на вертеле и макали его в гигантскую миску, размером с большой таз рядом, переполненный чем-то бурлящим. Жар от углей и неуловимый манящий острый аромат вокруг мангала как будто окружал мистическим облаком участников этого священного ритуала. Этот ритуал включал в себя загадочные жесты: периодически едоки вепря похлопывали себя по щекам, вокруг рта, у подбородка. Альперт приблизился, раскланялся и произнес полагающиеся любезности по-испански. Ему вручили здоровенную вилку с нежнейшим куском мяса – дрожащая на вилке розовая плоть сама просилась в рот. Дисциплинированный гурман Альперт, следуя ритуалу, готов был окунуть дышащую жаром вырезку в легендарный соус, которому пел гимны Донато в далекой коммунистической Москве. Он заглянул в таз с магической бурлящей смесью. Но бурлил там не соус. Это была бурно шевелящаяся плотная масса снующих в тазу, танцующих друг на друге, сцепленных друг с другом роя насекомых. Это было бурлением гигантской кучи огромных муравьев. В этот таз, подцепляя муравьев, обмакивали куски мяса священнодействующие едоки дикого вепря перед тем, как отправить кусок животрепещущей плоти в рот. Вместе с муравьями в качестве изысканной приправы. Это и был магический деликатес из легенд Донато. «Hormiga culona!» – тыкали они пальцем в таз, называя природу шевелящейся в тазу массы. «Ормига кулона» – «большезадые муравьи». Кусок дикого вепря вывалился у Альперта из разинутого рта.
Альперт много чего видел в жизни. И не чуждался ничего. Избегал, разве что, черной икры. Дело в том, что он переел черной икры в детстве. Во Вторую мировую, в эвакуации за Уралом, его родители жили впроголодь. Люди мерли как мухи. Ребенок был на грани истощения. Но их разыскал влиятельный дядюшка, полковник, военный инженер. Он появился в дверях барака, где Альперт бедствовал с родителями. Следом за полковником двое солдат внесли в комнату гроб. Гроб открыли – там лежал гигантский осетр, полный икры. Этой икрой и откармливали маленького Альперта. С тех пор Альперт недолюбливал черную икру. Не отвергал, но предпочитал другие кулинарные изыски – самые невообразимые. На ночных рынках в Бангкоке продавец жарил для него личинки тутовых шелкопрядов, саранчу и гусениц, пробовал он и жареного скорпиона в Индонезии. Но никогда не видел, как едят нечто шевелящееся или пульсирующее, как, скажем, мозг живой обезьяны – китайский деликатес. Здесь, в этой венесуэльской ресторации, когда незадачливый муравей выползал изо рта, его загоняли обратно хлопком ладони. Вот что означали эти магические шлепки ладонью по лицу. Иногда муравья пришибали прямо у подбородка, оставляя розоватое пятно на небритой коже вместе с ошметками насекомого. И тут кулинарный космополит Альперт не сдюжил.
Альперта стало тошнить. В сортир рядом с бетонной стройкой нужно было взбираться по хлипкой шаткой лестнице. Он еле успел закрыть дверь на щеколду. Его выворачивало наизнанку. Наконец, внутренне опустошенный, он спустил воду и попытался открыть дверь. Дверь не открывалась: щеколда застопорилась намертво. В этот момент унитаз стал переполняться. Все, что было внутри, шло наружу – обратно. И не только содержание лично его, Альперта, желудка. Альперт вскарабкался на унитаз и, балансируя, высунулся из окошка, вроде форточки, чтобы позвать на помощь. Но окно выходило не на площадь, где творился геноцид толстозадых муравьев, а на зады местной фабрики. Как только он залез на стульчак, равновесие сортирной конструкции, видимо, нарушилось: вся будка стала раскачиваться. Что-то треснуло. Пол перекосился. Он высунулся из окна, оглядел окрестность и понял, что хлипкая сортирная постройка нависает над местной одноколейкой. И тут он услышал гудок паровоза. И стук колес. Приближался поезд. Постой, паровоз. Не стучите, колеса. Водитель, нажми на тормоза. Альперту представилось, как сортирная кабинка рушится и он, вместе с унитазом и его содержимым, летит вниз, распластавшись, как подбитая птица, прямо под колеса поезда, покрытый дерьмом. Такое могло присниться только Фрейду.