скачать книгу бесплатно
– Быть может и да, но, быть может, и нет. Ты попросил меня сыграть с тобой партию по очень простой причине – ты хочешь почувствовать ответственность за момент, отвлечься от своей жизни. Ты хочешь попробовать создать идеальную ситуацию, но ты допускаешь логическую ошибку. В шахматах нет ни одного внешнего фактора, определяющего ход игры – только неизменные правила. В жизни – миллион. Ты пытаешься подчинить жизнь математическому просчёту, на который не способен ни один гроссмейстер – хочешь поставить мат в восемьсот ходов. Пешка G4.
От меня Слон B7. Затем партия развивалась подобным образом:
Конь G5, Пешка Е4.
Конь Е4, Слон Е4.
Пешка А4, Пешка Е5.
Пешка В5, Слон Е7.
Ладья G4, Пешка B5.
Слон B5, Слон B7.
Конь F5, Рокировка по королевскому флангу.
– Я не пытаюсь поставить жизни мат. Я знаю, что проиграю, но моя цель – не страдать от мелочей, не зевать. Я сражаюсь в партию с Богом – его рейтинг выходит за число бесконечности. Всё, на что я могу надеяться, так это на жалкую долгую партию, в которой Он не стал бы наносить мне страшнейшие удары. Пускай ставит мне мат, когда доска опустеет, а на устах моих улыбающихся застынут слова: «Спасибо. Хорошая партия».
Ладья А8, Слон А8.
Ладья Н4, Пешка G6.
Ферзь G4, Конь С5.
Ферзь H3, Пешка Н5.
Ладья H5, Пешка Н5.
Ферзь Н5, Конь Е6.
Пешка G6, Пешка G6.
Ферзь G6 Шах, Король Н8.
Ферзь H6 Шах, Король G8.
Ферзь Е6 Шах, Король H8.
Ферзь Н6, Король G8.
Ферзь G7.
Мои глаза забегали по полю, словно бы следовали за крысой, так тщетно ищущей выход, но в глубине души я уже знал, что спасения ей не найти. Это была блестящая атака с матом в несколько ходов. Что бы я ни сделал, за моим следующим ходом последует неминуемое поражение. Искра позорной обиды вспыхнула в сознании, как спичка, зажженная в темной комнате. Я проигрывал Жану довольно часто. Этот ныне высушенный как марафонец азиат, которого я знавал ещё в те времена, когда его задница весила под сто килограмм, был чертовски умным парнем: стоит произойти какой-либо неловкой ситуации, он знал решение; стоило произойти замешке физического характера, как этот богоподобный Прометей с широкой лобной долей говорил что-то вроде: «Это же очевиднейшая презентация действительности закона Фарадея!» и решал всё так, словно бы готовился к этому всю свою жизнь. Не было ничего удивительного в моём поражении, но сегодня я расстроился. Расстроился, потому что поражение настигло меня на двух полях сразу: шахматном и мировоззренческом, где, как я думал, у меня было больше шансов. Я сам не заметил, как на моём лбу под заметно поредевшими волосами выступил пот.
– Когда ты отвлекаешься на мелочи, жизнь ставит тебе мат. Не распыляйся – ты думал о вещах вне доски. И в обобщенной жизни, к сожалению, ты делаешь то же самое.
– Мелочи или, что будет правильнее, детали формируют каркас совершенного.
– Только, если строитель смотрит на чертеж.
– Вот именно! Разве ты его видишь – этот чертеж? Я пытаюсь его воссоздать, понимаешь? Последние годы я только и занят тем, что трепетно собираю по кусочкам, по эфемерным нитям полотно чертежа или, если угодно, инструкции к жизни.
– И в последние годы оттого ты стал значительно более нервным и рассеянным.
– Ты режешь меня без ножа.
– Для чего же ещё нужны друзья? Нет ли желания прогуляться до Финского залива?
– Диктуй условия пораженным – я весь покорён.
– Проигрывает лишь тот, кто сдаётся. Ты хорошо держался все эти годы, и я не думаю, что пришло время забвения. За каждым закатом неустанно следует рассвет.
– Когда ты стал так поэтичен? – искренне удивился я.
– Я читал твои статьи, – со скромной улыбкой ответил мне Жан. – Приятный ответ, не правда ли? Это твой неожиданный мат в этой партии. Теперь пойдём – наши чашки пусты.
Его ответ вновь влил в моё сердце призрачную любовь к жизни. С другой же стороны, совсем нескромная обида на него обжигала меня жгучим укором. Что ж, после слабого хода следует совершить сильный, либо же наскоро совершать ошибки до самого поражения. Сегодня время для сдачи не пришло, мой цейтнот ещё не оглашен.
Стрелка часов заходила за второй час дня, а Солнце безжалостно возвышалось в ясном голубом небе, похожим на бездонный, не знающий ни начала, ни конца океан. Близко приблизившись к Земле, оно нещадно прожаривало, лишенные теней, улицы. Сразу с выхода сильный ветер ударил в лицо, развевая подолы пиджаков, как флаги – по шее и лицу пробежала крошка песка, царапающая кожу. Ощущение сразу стало грязное и липкое, отчего хотелось умыться прохладной водой. Жан хлопнул меня по плечу озадаченно наблюдая своим суровым лицом за гримасой моего неприятия всего сущего. Натянуто улыбнувшись, я мотнул головой из стороны в сторону, словно бы всё было в полном порядке. Поправив галстук и нечто ничтожное, редко покрывающее мою голову, называемое прической, я сделал приглашающий в путь жест, прося моего друга указать мне дорогу. Не более десяти минут заняло ожидание троллейбуса, ведущего до Васильевского острова. Собственной машины у меня не было, а Жан предпочитал не использовать личный транспорт в городе, поскольку общая обстановка на дорогах заставляла его нервничать, как он сам понимал, по пустякам. Надо было купить авто, когда была такая возможность… много что ещё надо было, но время уже прошло.
Мы оплатили проезд и сели за свободные места у окна, став яичным белком на сковороде – пару мгновений, и мы шкворчим. Капли пота быстро стекали вдоль позвоночника – я понял, что вся спина моя уже взмокла. Пришлось выбирать между ощущением ручейка, стекающего по хребту при положении ровной спины или омерзительным холодно-мокрым, липким чувством, прильнув всем телом к сиденью. В конце концов я выбрал второй вариант. Все мои желания свелись к одному мощнейшему импульсу, исходящему из невыносимого физического страдания – я просил, чтобы Солнце скрылось за крышами домов, расположенных вдоль узкой улицы, к которой мы приближались. С блаженством я рассасывал своё ожидание, с каждым метром ощущая, сколь легче станет моя жизнь в момент касания с долиной сладкой прохлады. И мы действительно въехали в тень, но пощады ждать, конечно, было с моей стороны крайне наивно: Солнце уместилось в крошечную щель между кровлей домов и крышей нашей духовой печи. Именно в моё лицо бил сконцентрированный поток света, столь подло протиснувшийся в этот проклятый клочок неба. Казалось, что он стал ещё злее, ещё чуть жарче – кожа моей головы блестела, покрытая микрокристаллами вышедшей влаги, а во рту пересохло так, что не было даже слюны. Спасение пришло лишь минутами позднее, но каждый миг под солнцем был подобен целой вечности: места на противоположной стороне транспорта освободились от пассажиров и не было на них иных претендентов, кроме меня и Жана. Он тоже взмок, но держался, скажу честно, молодцом. Мы пересели с пыточных кресел, чувствуя, что в глазах немного рябит и картинка кажется слегка размазанной – так сильно нас напекло под стеклом.
Чем ближе мы приближались к точке назначения, тем свежее и чище становился воздух. Пот впитывался в одежду, под которой бродил пробирающий до будоражащих мурашек ветер. В левом кармане брюк коротко завибрировал телефон – пришло сообщение. Я догадывался, что прислать его могла, по общему счёту, только Мира. В сообщении мессенджера была картина с маленьким бело-рыжим котёнком. Он был круглым как картофелина, лапки свои он широко расставил в стороны, усевшись на крошечную жопку, а его глаза бусинки на сметенной мордочке выдавали полное недоумение. Над ним был написан текст: «Я что-то хотел сделот я зобыл… что жи я хотев… я шота хотев зделот…», повторяющийся до самого низа. Мира отправила мне эту картинку со словами: «Енто ты!». Я невольно улыбнулся, представляя, как она говорит мне эти слова, уводя в сторону собранные трубочкой губы, и смотря куда-то в сторону своими большими ясными глазами. После нескольких часов тошнотворного отвращения ко всему мирозданию лишь эта картинка смогла внушить мне, подобно вколотой ампуле лидокаина, что боли больше нет. Мира нашла в себе силы проявить ко мне милость после моих гадостей и нелепых обид, обоснованных лишь жалким физическим дискомфортом – тягой к красному мясу и скользкими фантазиями. Что сытый желудок пред счастливым сердцем? Человек должен быть выше этого. Я должен быть сильнее. Секс и чревоугодие – сильнейшие враги нашего счастья. Не помню, куда пропали эти мгновения: раньше мы только и делали, что бросались друг в друга милыми фотографиями животных, говоря: «Енто ты, енто ты!». Я задумался. Мы даже не знаем, когда наступает последний миг обыденных нам вещей: когда последний раз мы видим человека, когда последний раз держим его за руку, когда последний раз целуем. Пшык – и мы входим в новую реальность, где нет того, что было раньше. Никто не замечает пропажи, покуда эхо прошлого не отзвучит от стен души. В сознании закружилась спираль воспоминаний из всех жизней в этой печальной мультивселенной: безликие силуэты фантомами витали в темноте – от них лишь лёгкий шлейф истощенных мгновений, что я когда-либо зрел, и тихий шепот давно забытых слов – все они в большой братской могиле без надгробия – похоронены заживо под фундаментом сознания.
Мы оба расставили широко руки, прося ветерок обдуть нам вымокшие подмышки и спины. Солнце не собиралось скрываться за тучками, хоть и обещан был дождь. Наверное, как и всегда, то, что обещано – оно для других. Неторопливым шагом мы фланировали по улице 29-ой линии Васильевского острова, планируя зайти за чашечкой кофе и посетить уборную. Вначале путь показался мне незнаком, но через пару мгновений, бросив свой взгляд на уже зеленые кроны деревьев я вспомнил мгновение:
– Мы были здесь последний раз ещё при снеге. Задул ветер и под самыми ветвями нас накрыло лавиной из влажного пышного снега.
Жан внимательно всмотрелся в узкую аллею, вспоминая, когда же было то явление.
– Это был февраль. Я помню тот вечер.
Время продолжает свой ход, сменились одежды сезона, дерево осталось собой, аллея не изменила своей сути.
В кофейне пахло розмарином, кофейными зернами и сладкой выпечкой. У розеток обыденно, как звери у водопоя, расселись фрилансеры, погруженные двадцать четыре на семь в цифровой мир. На мягком сидение симпатичная девушка лет двадцати экспрессивно делилась своими необходимыми миру впечатлениями об этом дне, о кофе и о жизни в целом, вещая в прямом эфире своего канала с тридцатью подписчиками – вся погруженная в иллюзию своей уникальности, живущая в парадигме прекрасного наивного чувства мировой потребности в её существовании. На расписном красном ковре довольно развалилась серая собака породы питбуль, охраняющая ребёнка лет трёх, пока отец – взрослый мужчина-магометанин с густой чёрной бородой – о чём-то беседовал по телефону на своём языке. Она порой вставала и бродила по кофейне, радостно виляя коротким хвостом, принюхиваясь к столам посетителей. Кто-то гладил её, кто-то мягко шлепал по мускулистой спине, а кто-то игнорировал, то ли из страха, то ли из нелюбви к животным. Лишь одна женщина подняла истерику и страшный вой. Её лицо было худым, а под глазами засели синие мешки одинокой матери; взгляд широко раскрытых глаз искрил шизофреническими оттенками, а гримаса лица исказилась в уродливую маску ярости, злобы и праведного гнева. Она кричит: «Чья это псина?! Уберите её немедленно! Уберите, я сказала! Почему она шляется здесь?! Куда все смотрят?! Я буду жаловаться!!!». У всех посетителей, конечно, тут же испортилось настроение: слушать чьи-то истерики всегда мучительно – они портят ещё сильнее даже несовершенный момент. Кофе закономерно оказался безвкусным, похожим на картон варевом. Отпив по два глотка, мы учтиво соврали, что достаточно выпили, отдали кружки и двинулись своей дорогой к Опочининскому саду, намереваясь оттуда пройти к Севкабель Порту. Нас радовала возможность идти дорогой, сокрытой от Солнца. В таких дворах, до которых подолгу не добираются лучи светила, время и пространство моложе – в них до сих пор царила пасмурная ранняя весна, встречающая гостей выцветшим пейзажем голых деревьев и серых стен. За углом здания слышался детский плач, причиной которого оказался малец лет четырёх, уронивший свой желтый грузовичок – его кузов расклеился в крошки. В метрах двух от него молча стоял отец и наблюдал. Картина образовалась до нелепости комичная: отец всё стоял, а ребёнок всё плакал. Даже спустя метров пятьдесят мы отчётливо слышали этот неугомонный крик. Почему он стоит? Почему он плачет? Нам оставалось лишь переглянуться, да пожать плечами, встречая облако пыли, метящее в наши глаза.
В метрах двадцати от порта ветер стал холодным и свежим – мы передёрнулись, ощутив, что немного, но всё же замерзаем. Вокруг нас жили свою жизнь парочки, разодетые не по погоде то слишком легко, то слишком жарко. Туристы, неотъемлемым атрибутом которых выступали камеры, запечатляющие кадры, обреченные на вечное, лишенное внимания, пленение на картах памяти. Незаметно курили и пили пиво компании по четыре-пять человек: офисные планктоны, одетые все как один в омерзительного тёмно-синего оттенка брюки и ветровки-бомберы, плотные рубашки поло в горошек и полуботинки, промятые в тысячи и одном месте. Стрижки не длиннее трёх сантиметров, по бокам под тройку, а на лице растительность не отличающаяся хоть чем-либо. Казалось бы, образ был собирательный, он был клише, в существование которых я не хотел верить, дабы не обобщать. Стоило мне прислушаться и разобрать в их речи фразы «Нормальный мужик без вот этого вот всего… Футбол могу смотреть теперь… Офис, начальник, жена…» – моя вера в уникальность иссякла – на лице была написана тоска. Словно вырванный из мира грёз монолит, оказавшийся в мире ненужных вещей, духовная материя в царстве физики, среди множества одинок, среди одиночества не нахожу себя в тьме своих «Я». Вид на мост северной скоростной магистрали – где-то за ним на горизонте берега Финляндии. Где-то там на причале Хельсинки или Котка стоят такие же люди, выпившие часом ранее невкусный кофе, одевшиеся не по погоде, в душе несущие скорбь; днём они вспотели, а сейчас мёрзнут; минутами ранее и на их улицах плакал младенец-фин. И в их кармане вибрирует телефон, получив сообщение «Se olet sin?!»[3 - Это ты! (фин.)] с картинкой смешного кота – возможно того же самого – рыжего, похожего на картофелину. Такие же люди – не знают, куда себя деть: «На небе мириады звёзд! Прямо как в мире людей, понимаешь? Кто назовёт меня своей любимой звездой? Кто найдёт меня за тучами неба?». Такие же одинокие души – подобны неоткрытому острову посреди океана: «Кто найдёт меня? И зачем?». Горизонт сливает небо и водную гладь – сплошной серый мазок – сверху без конца пустота, снизу тёмная бездна. «Выберите меня! Я снежинка – Рождество, снегопад. Я песчинка на пляже. Я это Я. Нелепость в мире абсурда.»
В плечо уткнулась рука – кисть, держащая сигарету. От неё пахнет малиной и мятой.
– Ты же бросил, – говорю я.
– Никогда не знаешь, когда будет подходящий момент. Сейчас на мой взгляд, очень кстати.
Подходящий момент, подходящий момент… Момент… Я не спорил, взял огня и поджег коричневый кончик. Где-то в Хельсинки загорелась звезда. Ветер сам не даёт мне потухнуть, жизнь сама подкурила с огня – перерыв на мгновение, обед на линии фронта. Океанский воздух пахнет иначе, в нём витает своя странная жизнь. Мы смотрим на чёрную воду, в ней ни сантиметра не видно до дна – что угодно таится под толщей бьющихся волн. Океан делает вдох, океан делает выдох. Я затаил дыхание, вобрав побольше воздуха в лёгкие, но я дышу – не физически, ясное дело – дышит душа.
– Натяжение сильное у воды, видишь? – говорит Жан. – Плотная очень. «Пи-Пи-Эм»[4 - PPM (parts per million) (англ.) – частиц на миллион. Единица измерения концентрации.] высокий явно, где-то ближе к шестистам.
– Да, по ней, кажется, можно пройтись. Только святости нам в любом случае не хватит.
– Мы и без святости дорогу эту не осилим. Так всегда: сначала надумаем, а потом тонем.
Я не стал ничего отвечать. Что тут скажешь? Чистая правда, но сейчас мне хотелось коснуться хотя бы кончиком пальца чуда. Я поглубже вдохнул солоноватый воздух – вместе с ним пришло странное чувство, словно приоткрылся старый запыленный комод, оставленный на чердаке. Такое чувство, будто первый раз за многие годы я выбрался наружу из тёмной норы, первый раз увидел солнечный свет, первый раз ощутил дуновение ветра. Было нечто волшебное в этом «будто», ведь я явно когда-то дышал, видел свет и чутко внимал шепоту мира. Это ностальгическое нечто возвращала меня на несколько десятилетий назад – в моё детство. Славная пора, когда каждый лучик Солнца любим, каждый запах манящий, когда каждая ночь полна тайн, а сердце жаждет открытый. Та пора, когда мы с друзьями, такими же бестолковыми детьми, собирались кучей и бегали купаться на богом забытые озерки – там, где годами позднее обнаружат утопленные трупы целой семьи. То дикое время, когда лесополоса с обитающими там бездомными, наркоманами и прочими маргиналами, усеянная разрисованными пошлыми граффити гаражами, казалась нам мистической землей, где скрываются волшебные создания. Не было тогда краше панельных дворов пейзажей, не было лучшего запаха или любимой погоды – всё являлось нам дивным – в глазах наших смотрящих была красота. Я понимал, что старый комод это я. В нём бесчисленное множество полок, куча старых вещей мне уже незнакомых. Столько чувств, столько сокрытых тайн собственного сердца. Для каждого из рода людского собственное сердце – самая большая загадка. Слой за слоем раздевал я черствую луковицу, всё ближе приближаясь к себе. С каждым шажочком глаза раскрывались сильнее; с каждым движением тугие тиски отпускали сжатые рёбра, словно яд своё тело я покидал. И чем дальше уходил я сознанием в тёмную воду, тем сильнее намокали глаза. Я не плакал, казалось, лет десять. На людях того и вовсе никогда. Зачем мне это? Какая в слезах нужда? Я пытался остановить эту плёнку – ясно догадывался, куда приведёт меня эта тропа. Вжал тормозную педаль, до сломанных ногтей впивался я в стены, ногами упирался в фантомные преграды. Нет! Нет! Нет!!! Я знал, куда следует сердце! Я знал, куда уносит меня меланхолия, в какие сантиментальные глубины нырнул мой дух. Там Она и Она. Там была сама их идея, там мечта о Той Самой Любви. О той, что встречаешь раз в жизни, рядом с которой мечтают быть первым, рядом с которой хотят идти до конца. Там все мои тайны закрытых архивов. Клубок раскатился, нырнула тонкая нить в скважину замка, открывая мне душу, мои грёзы, тоску и печаль; пробуждая давние образы, что казалось покинули линию жизни. Я пытался понять, что же было прекрасного в жизни? Что запомнилось больше всего? За что благодарен я был? За что в этом мире холодном я бы жизнь свою дальше продлил? Человек и жирная точка. Только он, а точнее Она. Больше не видел я смысла. Всё казалось нелепым, пустым, с мерзким привкусом стали. Всё хранило в себе изъян, всякая суть трещала по швам. Шелестели страницы мгновений – все один за другим, за секунду – тома, фолианты, альбомы. Лишь один вопрос возникал: «Где ты, любовь моя?».
Тридцать лет ожиданий, сотни забытых людей, двенадцать тысяч бессонных ночей, а точнее семьсот семьдесят пять плюсом. Сто две тысячи двести часов в холодной постели, где рядом не ощущается твоего тепла. Двести четыре тысячи и четыреста часов без сплетения пальцев. Сколько не сказанных слов? Сколько не выпитых вместе чашек кофе? Сколько раз я крутил бокал, смотря на тебя? Недостаточно много. Сколько лиг не летали наши птицы Бииняо? Без тебя сорок тюбиков пасты, без тебя столько прожитых зим. Миллиарда три прописанных знаков, пятьсот тысяч страниц. Сто пробок от винных бутылок, декады в кружке пакетиков чайных. Десять тысяч в сутках шагов – без тебя всё топтание в зыбучих песках. Сколько раз зажигал я свечу? Сколько раз в ожидании гасла? Пару тысяч щелчков зажигалки, пару сотен скребков коробка.
Меня захлестнули сомнения: была ли Мира Той Самой? Если да, то неужели я сам делаю всё, чтобы её потерять? Какая она – это любовь? Наверное, она близка к совершенству. Наверное, в ней нет привкуса тупости, не укрыта вуалью абсурда. При этой любви не бывает рождения болезненных дум? Там покой, безмятежность, довольство? Если не Мира, то кто? Может, Ту Самую я уже упустил? Или, быть может, ещё не встречал? Я ведь должен был что-то почувствовать: как выстрел в брюшину, как финка под сердце, молнии с неба удар – какое-то резкое чувство – помутится рассудок, закроюсь в подвале и буду писать, молясь об о одной? Мгновение-мгновение… Оно должно быть совершенное.
– Ты в порядке? – эхом раздался голос Жана, толкнувшего легонько меня в плечо. – Выглядишь неважно.
– Нет-нет… Я в полном порядке. Всё хорошо, друг мой.
– Ладно, но почему?..
– Воздух солёный – глаза слезятся.
Не знаю, что чувствовал он. Может, также потрошило сознание нечто. Может, просто точила скалу волна за волной. Хорошо бы спросить, да не лезет вопрос. Хорошая дружба – ничего не сказать. Когда надо молчать, говорим. Когда надо кричать, мы молчим. Забытый язык Вавилона. Скала кровоточила, среди серой пены бурлила кипящая соль, вымывающая из ран густую багровую плоть. Не нашёл в себе сил спросить, разузнать – в тот момент моя боль мне казалась больше всех болей этого мира. Эгоистично и неучтиво, но что я могу с собой поделать?
– А… А ты как? – слабо выдавливаю я из себя.
– Нормально, – поджав губы отвечает скала. Что ещё ожидать от этого стоика? – Пойдём вдоль прогуляемся, уже ноги начинают затекать.
– Пойдём.
На мгновение мне показалось, что руки мои с громким треском застывшего клея оторвались от ограды залива. Я покидал место силы, испив сполна чёрной воды. Солнце, словно ждав этого мига, вернулось из-за маленького белого облака, освещая причал, вдоль которого мягко фланировали наши фигуры.
– Мне кажется, что я понял одну интересную вещь, – сказал я, хорошенько обдумав. – Конечно, это только моё видение, сильно притянутое и обобщенное. Скажем так, мысль в зародыше.
– Хм. И какая же?
– Сейчас мне показалось, что люди во всём своём многообразии делятся на две простые категории: исследователей и созерцателей. Порой они меняются ролями, порой соблюдают баланс, но в основе всего эти две функции.
– Очень, к слову, похожие. В чём отличие?
– Исследователь интересуется чем-либо, выражает желание наблюдать за каким-либо объектом или процессом. Созерцатель – он же зритель, обладает всё же любопытством, но, скажем, более боязлив. Он следует пройденной тропой, спокойно наслаждаясь видом. Он наблюдает за действительностью с безопасного расстояния. Это тот человек, что смотрит видео о дикой девственной природе в высоком разрешении, сидя перед монитором, укутавшись в одеяло. Это тот, кто слушает музыку, надев поплотнее наушники. Тот, кто ходит в музеи, галереи и посещает выставки. Исследователь делает в ровном счёте то же самое, но он более бесстрашен, более азартен. Он снимает на камеру ту самую дикую природу, либо же он просто-напросто пребывает в её обители, как малая часть одного целого. Он слушает музыку жизни, либо же, чтобы услышать её, он создаёт мелодию и играет. Если хочет порадовать сердце прекрасным, он создаёт нечто удивительное. Исследователь не держит ни на кого ориентиров, не ровняется и пребывает в полной самодостаточности.
– Теория имеет место быть, но природа людей значительно глубже этого двоичного разделения. Почему ты сейчас об этом задумался?
– Рядом с нами сейчас было много людей – каждый сам себе на уме. Что за душой происходит, узнать нам не дано. Кто-то думает, открыв широко глаза, кто-то, наоборот, погрузившись в темноту своих век. Кто-то внимает ветру, кто-то звукам своего дыхания. Интимный момент для любого живого, если так посудить. Но были среди этого множества те, кто, взяв в руки смартфоны, пребывая в месте, где люди погружаются в странные глубины себя, занимаются чем-то, как мне кажется, противоестественным. Они снимают всю округу и что-то говорят без умолку. Быть может, они какие-либо эмоции и чувствуют, не спорю. Не могу заявить, что для них недоступно мгновение вечности. Вопрос лишь к тем, кто это смотрит? К этим созерцателям чужого мгновения, явно чуждого им. Что они ищут? Чему пытаются научиться? Почему не прийти и не увидеть своими глазами? Почему не жить свою жизнь, но быть симулякром?
– Всегда есть те, кто живут и те, кто существуют. Множество создаёт право исключительности. Наравне с безусловно растущей конкурентностью и информационным шумом. Твоя задача – не обращать внимание, а выбиться в дивизион, стоящий выше. Моя задача гроссмейстера заключается в том, чтобы играть на своём рейтинге, начиная с, думаю… Точно не меньше первого разряда. Если твоё эмпирическое восприятие мира находится выше средней величины, если мы можем это как-либо обозначить, то тебе соответственно следует пребывать в том обществе и тех локация, которые содержат в себе людей твоего уровня восприятия – они будут создавать, столь тобою желанное, совершенство окружения.
– Звучит, конечно, хорошо, но это не турнир, где игроков подают соответствующих. Также это не онлайн-шахматы, где из множества шахматистов ты получишь в соперники лишь тех, кто близок по рейтингу. Это жизнь: рядом с тобой куча новичков, перворазрядников, мировых мастеров и так далее. Я не могу заставить именно этот причал перенестись в место «лучшего общества», понимаешь? Большую часть времени я «исследую», но стоит мне проявить «созерцание», как сердце моё обливается кровью. Я не понимаю людей, мне не ясна их нелепая концепция жизни, умещающаяся в создание пережеванного дрянного фастфуда, либо же в поглощение оной отвратительной зловонной массы.
– Не все люди такие, как я уже сказал. Тебе необходимо научиться не замечать их, не обращать какого-либо внимания на сей удручающий факт, что большинство людей живут в иллюзиях, в слепом ощущении познания мира через идиократию, в которую уместилось их эго. Придёт время, и они изменятся, либо мир их накажет.
– Если только они не изменят мир.
Послевкусие ветра, на зубах оставшийся, как после вина, оттенок причала. Ноги лёгкие, в теле нет груза души – она витает в облаках забытых фантазий: в детских сказках и волшебных мирах, что рождались тёмной ночью под толстым одеялом в лучах фонаря – время, когда я едва научился читать. В небе Забытых Королевств, Фэаруна и Нирна, когда моё лицо было усыпано прыщами, а голос то и дело ломался: мы, с уже забытыми мною друзьями, собирались в тесной комнатушке или подвале, расстилали полотно снежных пиков и бездонных морей на горизонте которых мерцали высокие башни полных таинств королевств. И позднее, когда уже более зрелый, изучал язык квенья и синдарин, погруженный в болото стеснений, делая это как тихую пакость, как сомнительного рода извращение, чтобы позднее, подчинившись пространству и времени, духу общества и мечте об успехе, забыть всё то, что собрало фундамент раннего Эго. От знакомства с собою спирало дыханье. Дофамино-серотониново-эндорфиновые качели – кружатся туда-сюда – от них тошнит, от них ломает с треском душу. Вверх подскочила сидушка качели – к трансцендентному каббалистическому мифу подтянулась душа; вниз скакнула – и снова сырая земля человеческой бытности. Лишь одна зарождалась в сознании мысль, лишь одна, распознавшая яд, текущий по венам.
– Это детство, – теряя дыхание, я прошептал.
– О чём ты?
– Основа всего, самая счастливая пора. То время, куда хочется вернуться – всё исходит из детства, всякая живая мечта. Знаешь, почему все люди несчастны?
– Таково устройство машины. Это ты хочешь мне сказать?
– Это безусловно так, но речь не об этом. Сейчас все держатся цели, бегут за своей именитой звездой, видят начало пути и его сладкий финал. Страдают, не делая шага, живут, лишь бежав пару суток без сна. И детство… Счастливая пора лишь из-за прогулок в никуда. Неизвестность пугает состарившихся – от поворотов пахнет страхом и по?том, от широкого поля поднимается в воздух тошнотворный привкус тухлого мяса. Дети же рады встречать неизвестность, идти в никуда. Дети познают путь самурая быстрее, чем то делает иссохший мумифицированный в костюме-тройке труп. Вспомни, бывало ли такое с тобой? Ты бредёшь с самого раннего утра так далеко, насколько возможно зайти до захода Солнца. Тебя не пугает ни глухая чаща, ни высокие холмы, ни холодной горной речки поток. Ты боишься лишь родительской ругани – в большинстве случаев матери, что боится за тебя и оттого хватает ремень, покуда отец не угасит столь яростный любящий пыл – он сердито пошамкает тебя ради вида, а потом шепнёт: «Молодец!». Ты бродил до дрожи в ногах, свалившись в кровать с широкой улыбкой, весь чумазый и потный – сон приходит мгновенно, он сладкий и долгий. То время, когда большей радостью в жизни была причудливая палка или здоровенный кривой камень. Не было большего счастья, чем запеченные в духовке куриные голени с шампиньонами и картошкой, поданные к столу с домашней сметаной и горячим чаем. Чтобы вернуться в это состояние люди ходят к психотерапевтам, психологам, изучают всевозможные практики, отдают деньги инфоцыганам, покупая звезды в небе, до которых им никогда не дотянуться. Мы чувствовали себя частью этого мира, но теперь мы арендуем своё право на жизнь.
Пока из меня изливался поток чутких фраз, мы добрели до конца пристани, упершись в переулок, похожий на Бирмингем девятнадцатого века: кирпичные мануфактурные здания, рабочие телеги и работяги, измазанные в мазуте и копоти, битые стёкла и архаичная теснота «бандитского» переулка. Мы нырнули в него не задумываясь, следуя за своими мыслями – дорога была лишь дорогой – не имела ни формы, ни оттенка эмоций.
– Я забыл, что вырос в деревне, – спустя долгую паузу дал своё слово Жан. – Как странно… Действительно запамятовал, что лет шесть своей жизни я провёл в диком поле у леса. Я забыл, что хлопал корову по толстым бокам, забыл, что катался на лошади и гулял допоздна, часто засиживаясь на сеновале. Забавно… Как мы способны это забыть?
Правило №Х…?
«Всё, что дорого, будет забыто. Ты не вспомнишь даже мгновения, запах ускользнёт от тебя. Даже эхо будет безмолвно.»
Мы погрузились каждый в своё тёмное море, молча брели по вечернему острову, чей небосвод затянуло серыми тучами. Ветер стал холоднее – до скрипа в зубах под одеждой дрожали все кости. Разношенные туфли по какой-то причине натёрли мне стопы в трёх местах – идти было больно и пришлось захромать. Усталость нависла гудящей мигренью, веки налились тяжестью, в костях то и дело от сырости что-то пощелкивало, да скрипело. Хотелось домой, в тепло, в сонную лощину вне времени, вне мира, закрыть за собой дверь и исчезнуть в груде одеял. На макушку резко рухнула одинокая капля дождя.
Мы разошлись с Жаном через минут сорок пять, пройдя долгий, промёрзлый путь до остановки. На улице слонялись пьяные люди и громко кричащие гости из Малой Азии, несколько молодых ребят, бегущих до метро – все одетые не по погоде, застигнувшей род людской врасплох. Красивый вид над уровнем глаз: разноцветный закат и верхушки старинных зданий, с открытых балконов которых стекал водопад. Из окон, то желтых, то фиолетовых отдавало домашним уютом, теплом. Всё, что ниже лишь груда мусора и переполненные урны, расстрелянные всё ещё тлеющими бычками сигарет и мятыми пивными банками. Забитые сливы и размытая грязь. Легко в этом сборище смердящих запахов найти и спирт, и взмокший табак, и чей-то пахучий лекарственный аромат марихуаны. Фары рассеивали свет сквозь плетенные занавески ливня, ставшие похожи на переливающиеся бриллианты, падающие с неба. Выставляешь к ним раскрытую ладонь, надеясь поймать маленький приз, но в руках лишь прохладная капля воды. Я сел в залитый троллейбус, словно бы только что вышедший из Невы, внутри которого царствовал затхлый запах сырости. Казалось, что где-то внутри проросли заросли водорослей, а на стенах красовались узорные яркие кораллы. Ещё чуть-чуть и в воздухе залетают красные и желтые рыбки. Все бежали от непогоды – внутри салона была теснота – теперь ясно, что рыба – это люди, а троллейбус консерва. Вымокшие куртки, пальто и пиджаки прижимались друг к другу – пассажиры превратились в один слипшийся комок грязных тряпок, выдающий недовольные охи и ахи. От кого-то разило алкоголем – как аммиак бил в нос этот жгучий запах. За спиной от девицы несло сильно парфюмом – пшыков пятнадцать – не меньше. Дурманящий запах фиалки. И сыро, и жарко, рубашка плотно прилипает к телу, а пот смешивается с дождевой водой – влажные тропики Папуа-Новой Гвинеи. В углу на местах для матерей с детьми, стариков и людей с инвалидностью развалилась с храпом парочка: обрюзгшая, с тремя подбородками и пятью складками на животе чернявенькая женщина, похожая на смуглую грязноватую цыганку – на кончиках её губ свисали длинные черные усики, а рядом с ней сидел высокий светлый мужчина с короткой стрижкой и густой щетиной, доходящей до скуловых костей. Крепко сложенный пьяница, походящий на Брэд Питта. Замыленный поблескивающий взгляд порой вырывался из-под закрытых глаз, чтобы убедиться в наличии пассии рядом. Как возможна подобная связь знать мне уже не хотелось. Помотав бессознательно в стороны, я закрыл глаза.
Скрипел вентиль горячей воды, журчали мощные резкие струи, разбиваясь о спину ручьём: я смывал с себя день, как смывают греховность. Как налипшую грязь я вехоткой сдирал этот век. В полотенце укутавшись, словно с позором скрываясь от невидимых глаз, я закрылся на ключ в своей скромной обители и принялся предаваться мышлениям, рассасывать кость последних событий, как бегущая крыса вынюхивать выход из клетки, возникшей в сознании. Днями ранее я был другим: не таким слабым, не таким чутким и ранимым. Накопившаяся усталость, всюду видимая нелепость – мания абсурда, я был ей поглощен, как отравленной пулей. Нужно был срочно поспать – я чувствовал, что болен и больше всего я желал быть обнятым, быть понятым и любимым. Долгие годы маскулинной нарочитой бесчувственности изъели меня, как моль изъедает старую шубу. Я где-то ошибся, упустил в чём-то суть. Я взялся за дело, не бывшее мне по плечу и теперь нёс горькие плоды собственной слепой недальновидности. Почему я вообще здесь? Что это за место? Что… что я такое и кем я создан? Порой осознанность приходит в тело, существовавшее неделями, месяцами и даже годами на автопилоте: она приходит, и ты моргаешь несколько раз в незнакомой комнате, окруженный незнакомыми людьми и с разумом, наполненным неизвестными непонятными планетарными мыслями, кружащимися вокруг солнечного вопроса «Что я натворил?». Ты просыпаешься с кровью на руках, а на лице высохли солёные слёзы. Кто-то говорит, что сочувствие самому себе это алогическое понятие, поскольку человек сам чувствует свои эмоции и может лишь сочувствовать чужим эмоциями. Однако, как не сочувствовать самому себе, если ты не всегда ты и, если я не всегда обозначает сиюминутное я? Словно спускаясь всё ниже и ниже в тёмные копии, дабы добраться до воспоминаний, я пробуждал в этих глубинах ужасные тени прошлого, казавшиеся мне дурным сном. Если бы…
Размеренные, один похожий на другой, дни я просидел дома, погрузившись в размышления обо всём – и, соответственно, ни о чём одновременно – за авторством Борхеса, Воннегут, Пруста, Дика и Лема. Ковырялся шилом в отвлеченно-метафизических универсалиях и абсурдных реалиях, стараясь распороть суть чужих изъяснений, но в голове бродил туман и мысли ускользали от меня, как вода, протекающая сквозь пальцы. Я винил себя за чрезмерное уделение внимания акциденциям, в которых я наблюдал ту самую суть Инструкции, тот самый признак соответствия устройству пыточной машины: в случайном я находил злобный умысел, в случае я видел сложный просчёт. Каждое действие и каждая мысль минувших дней есть суть хода машины, бьющего в мои королевские фланги. Винил человеком, но разумом знал, что на верном пути к открытию тайны, сокрытой под слоем софизмов. Я схватил Суть за имманентную нить – лишь нужно её потянуть посильнее, но движение встало – нить тянут с другого конца. Ко всему «социальному» миру я питал равнодушие, ко всему, что тянуло назад. Терпя поражения на флангах, а поставил ва-банк на свой дебют, отдавая пешку за пешкой, ставя под удар свои фигуры. Я чувствовал приближение эндшпиля, с каждым распитым бокалом часы отмеряли мой ход. Хотелось сдаться, бросить эту нелепую затею. Но что бы у меня осталось взамен? Не было ничего, чем бы мог я довольствоваться, нет ничего, что вернуло бы мне веру в жизнь. Машина заметила меня и уже не отпустит спокойно доживать свой ничтожный век – это вне её практик. В своих прениях я не сдавался, потому жизнь ниспослала мне горькой травы проросший кустарник в целом море песка, по которому брёл я. Те дни, когда я был поглощен мирскими страстями, путём пройденными всеми я брёл – я их вспомнил. Как пытался всё это создать: дом, семья и дитя. Подлый укол в моё сердце в попытках мой путь задержать. Но меня детство учило: там, где враги – верен путь.
Я выбирался из дома лишь за кофе, иногда за едой через самовывоз. Хозяйке квартиры я сказал, что был болен и попросил не стараться меня поднять на ноги, предпочитая справляться с заразой самостоятельно. Она, святой без всяких сомнений человек, очень настойчиво пыталась пробиться в мою чумную палату, но я оставался непреклонен. С чувством материнской заботы, которое, что следует подметить, сильнее всякого любого чувства на Земле, что опять играет самую дурную и жестокую шутку со всеми людьми, она утверждала, что её не берёт ни сибирская язва, ни какое-то там жалкое ОРВИ, ни даже раковые опухоли, ссылаясь на случай семилетней давности, при котором ей диагностировали рак поджелудочной железы, но с помощью алтайских трав, горячего чая и варенья из земляники ей удалось заставить раковую опухоль, подобно Уроборосу, сожрать себя саму. Усомниться в правдоподобности этой истории у меня желания не было.
Апогей моего ликования пришёлся на день, когда вновь приехали в город хозяйские дети, перенявшие на себя весь удар материнской любви: рожденные в один день двадцатипятилетние москвичи, амбициозные, самоуверенные, часто недопонимаемые окружающими, исходя из менталитетной холодной войны между Питером и Москвой, но оттого, впрочем, не лишенные своеобразной одаренности. Как я уже говорил, приезжали они не очень-то и редко, но надолго задерживаться не любили. Их можно понять: с родственниками любовь зачастую в лучшей форме пребывает лишь на расстоянии, а физическую близость стоит порционно выдавать с особой осторожностью. Их сына звали Сергеем: крупный откормленный мужчина, которому в детстве явно хватало белка – его рост был около метра и девяноста сантиметров. Короткая слегка редеющая шевелюра на голове и довольно объёмная растительность на лице, выдающая в себе небрежность хозяина: она походила на бороду пещерного человека. При всём его брутальном и мнимо суровом образе взгляд его был крайне мягкий и по-детски боязливый, в голосе читалась явная неуверенность в себе и какая-то неуклюжесть. Я помню, один раз мы пересеклись с ним в кофейне за углом – тогда меня поразило его необъяснимое желание извиняться при любом обращении к кому-либо ни было и мания говорить «пожалуйста» после каждого слова. «Извините, а, можно, пожалуйста, капучино. Большой, пожалуйста. Да, пожалуйста, один сахар, пожалуйста. И поменьше кофе, пожалуйста.». Каждый раз к «пожалуйста» он добавлял низкий кивок головой, будто будучи фанатом японского одзиги, использующим жест при каждом удачном и совершенно неудачном случае. При этом Сергей не был тупым человеком или болевшим каким-либо психиатрическим недугом – просто типаж такой. Думаю, за воспитание в семье больше отвечала их мать – это многое бы объяснило. В пользу этого заключения говорило и поведение их дочери Аллы, больше известной под другими именами, но об этом немного позднее. Как часто бывает при подобном расположении своих социальных качеств сын выложил свою тропу по пути IT – почётной сфере современного мира, обеспечивающая своего путника всеми благами. В династиях нашего дня рождения айтишника приветствуется хором херувимов, чего нельзя сказать о деятелях искусства и прочем «маргинальном сброде». Даже если бы я пытался придумать удачную колкость в сторону носителей утонченного одиночества, свойственного хозяевам мира, коими часто видят себя «художники», понявшие предназначение всех вещей, всё равно я бы не смог переплюнуть классику Курта Воннегута, твердящую: «Если вы всерьёз хотите разочаровать родителей, а к гомосексуализму душа не лежит, – идите в искусство». Хорошие оценки в школе, прекрасное образование, красный диплом, золотая медаль – атрибуты исполнительного муравья.
Я не интересовался деятельностью их сына в Петербурге: тем, куда и зачем он ходит вечерами, есть ли у него друзья и всевозможной иной пустословной полемикой. Ноутбук, кофейня, фриланс. Наши точки соприкосновения были ничтожно крошечны и повода для их расширения я не искал. Единственное место, где диалог мог получить своё продолжение – это лавочка двора-колодца, на которой я обыденно просиживал первые часы своего дня, выйдя подышать свежим воздухом после дождя, посмотреть на серые тучки, заполонившие собой небосвод. Иногда удавалось послушать пение птиц, иногда, что значительно хуже, чьи-то крики и вопли из окон соседних квартир. Огороженные железным заборчиком клумбы сияли от трепетной заботы одной из жительниц двора – бойкой пенсионерки лет семидесяти – на таких по логике современной мифологии держится мир. Я не стремился узнать её имени, предпочитая, завидев её, убраться побыстрее домой: я испытывал некое чувство вины за созерцание её трудов, совершенно не желая хоть как-нибудь ей помочь. По правда сказать, я скорее избегал самой возможности её просьбы о помощи.
Сегодня цветы были особенно красивы и ароматны. Цвели гипсофилы и бархатцы, и циннии, спрятавшись за свежеокрашенную чёрной краской чугунную ограду. Выглядывали из своих домиков-горшков многолетний лен, бегонии и календула. Я тихонько сел в уголке на изогнутую лавочку, прихватив с собой зонтик-трость, если вдруг пойдёт снова дождик. На мне была лишь бежевая, чуть мятая рубашка и чёрные длинные брюки, зажатые старым кожаным ремнем. Какая-то маленькая собачонка, обогнавшая своих хозяев во дверях парадной, проскочила мимо меня, нырнула в заросли ухоженных, кое-кем особо любимых цветов, и навалила там толстенную кучу дерьма – наверняка из благожелательных побуждений – удобрить земельку. Раздался оглушительный крик той самой пенсионерки – столь быстрый, что казалось, она не отводит глаз от клумб и грядок даже по ночам, засыпая лишь на один глаз. Продолжился залп артиллерии, а следом лишь тихие оправдания под звуки быстро удаляющихся шагов и постукиваний собачьих коготков о бетон.
Я закрыл глаза, сосредоточившись на запахе цветов, полностью занятый своими мыслями: рассуждениями о наследии и несчастной судьбе Карла Шварцшильда – гениальной и озорной, по-детски радостной натуры, слегка безумной, но опередившей своё время на многие световые годы, вынужденной сгинуть несчастной смертью в Германии от Пемфигуса или иначе пузырчатки, тогда не излечимой болезни, превращающей тело больного в поле битвы первой мировой войны или в несчастные бельгийские города, расстрелянные четырехсот двадцати миллиметровой пушкой «Большая Берта» – сплошные язвы, гниющие дыры, пылающие рвы и руины былого величия. В его биографии я находил саму суть Инструкции, решительно старающейся стереть в порошок рецидивиста-прогрессиста, раскрывающего с невиданной скоростью загадки мироздания – именно на нём, как мне кажется, Машина испытала одни из самых своих изощренных пыток. Занятно также, что именно он сопротивлялся режущему, подобно стеклу, ветру судьбы с нескрываемым энтузиазмом, подугасшим слегка лишь во время войны. Многие современники Шварцшильда находили его фигурой определенной нелепости, соотносимой лишь с его врожденной гениальностью и поглощенностью загадками мира – казалось, не было такой темы, которую не хотел бы изучить Шварцшильд. Астрономия, химия, математика, физика – все о одном элегантном танце один за одним выстраивались в ряд, чтобы сделать своё па. Больше ста научных статей и наиболее важное точное решение уравнение Эйнштейна, произведенное им за пару месяцев до смерти в состоянии живого трупа. Его величайшее стремление заключалось не в изучении науки ради науки, а в желании перенести свои открытия на глубоких психологический уровень человеческого сознания: в вопросах вселенского масштаба он видел ответы на тайны людских сердец. Германская империя не нашла лучшего применения этому светилу, кроме как вычислять траекторию тысячи снарядов, должных убивать людей. У учёных на войне лишь две участи: изобретать бомбы или их запускать. Всеми возможными способами Шварцшильд стремился не упускать науку из своего сознания, погружаясь её вычислительные письмена во время перерывов между обстрелами. Гениальнейшее его открытие, никем не замеченное, оставленное без должного внимания и донесенное до нас со слов Рихарда Куранта, юного математика и последнего человека, говорившего с Шварцшильдом о возлюбленной науке, состоит в том, что открытая Карлом сингулярность – само по себе явление ужасающее – может быть воспринята и реализована не только на физическом уровне, но и на психологическом. То тёмное, страшное нечто – чёрная дыра, поглощающая свет, время и всякую материю, хранящая в себе будущее и прошлое, невообразимое богатство Вселенной, рвущее её нутро, как разрывает пузырчатка органы и клетки организма (в чём, к слову, и заключается ироничная подлость Машины), рядом с которой невидимый радиус Шварцшильда приманивает к себе целые планеты и звёзды, обреченные кануть в предел, как в бездонный колодец, было видимо им как неизбежное будущее человечества. Он представлял, как тёмные разумы многих тысяч людей, сконцентрированные в одном месте, способы создать такой эффект массы, что поглотит нас всех в чёрную бездну безумия, переступив за которую мы не сможем выбраться обратно – Шварцшильд предвещал начало конца. За раскрытие замысла Машины она ниспослала ему мучительную смерть и последующие гонения его рода со стороны Третьего Рейха.
– Добрый день, – доносится до меня чей-то неуверенный голос.
Я не сразу распознаю источник этого шума. Мои глаза не сразу вычленяют из размазанного пятна света крупную фигуру Сергея.
– Добрый день, Сергей, – с натянутой улыбкой приветствую я.
– Прошу прощения, я вас отвлёк? Вы озадачено выглядели, извините, пожалуйста.
– Нет, что вы. Я могу вам чем-нибудь помочь?
– Помочь? Нет, не думаю. Просто хотелось поздороваться, а то ведь невежливо как-то. Хотя и не сказать, что очень-то и уместно вышло. Извините.