
Полная версия:
Долгая память. Путешествия. Приключения. Возвращения (сборник)
Самый верный путь к славе и богатству, пусть рискованный – Сити.
Сначала скромный галантерейщик, торговец чулками, он лихо пускает в оборот отцовское наследство, а потом и приданое жены, Мэри Тафли, дочери виноторговца. Дефо торгует табаком, разводит мускусных кошек (для нужд парфюмерии), спекулирует на бирже, наконец, снаряжает корабли в Португалию, Францию, Италию, нагрузив их контрабандным вином, сам плывет на одном из судов и чуть не попадает в плен к алжирским пиратам.
Вернувшись в Англию, он становится заметной фигурой. Камзол с блестящими золотыми пуговицами, вороной жеребец и первая книга «О проектах», где фонтаном льются фантастические идеи, которые потом станут обыденностью для всего человечества: о социальном страховании, женском образовании и подоходном налоге. Смерть Карла Второго, веселого короля, чье осторожное легкомыслие, воспитанное долголетней ссылкой, все-таки оставляло жизненное пространство для инакомыслящих, освободила престол для его брата Якова Второго, убежденного и упертого католика. Все ждут взрыва, и он, конечно, происходит.
Джеймс Скотт, герцог Монмаут, незаконный сын Карла Второго высаживается в порту Лайм графства Дорсет и предъявляет права на корону. К герцогу стекаются радикально настроенные протестанты, фермеры, горожане, ветераны армии Кромвеля. В Сити волнение. Трое друзей Даниэля, выпускники академии Мортона, собираются в доме самого отчаянного из них и с собрания прямиком скачут под знамена инсургентов. Дефо в прямом смысле слова запирает свою лавочку и берет в руки оружие. Повстанцы терпят оглушительное поражение в битве при Седжмуре. Солдаты короля рыщут по округе, добивая мятежников и даже тех, кто оказывал восставшим какую-либо помощь. Монмаут найден переодетым в рваные крестьянские тряпки в придорожной канаве и обезглавлен в Тауэре. (Поклонники «Одиссеи капитана Блада» уже догадались, что писатель Рафаель Сабатини положил в основу своего романа эпизод из жизни молодого Дефо?) Друзья схвачены, а Дефо чудом остается невредимым, потому что в этих краях его, лондонца, никто не знает в лицо. Он прячется на деревенском кладбище и до темноты сидит, скрючившись, за высоким надгробьем, не смея лишний раз пошевелиться и в сотый раз перечитывая имя, квадратными буквами высеченное на защитившей его плите: «Робинзон Крузо».
В истории всех стран много трагедий, но не каждая так сильно задевает народные чувства, чтобы зацепиться в памяти и стать легендой. До сих пор в Лондоне каждый лодочник, который ведет свой клипер по Темзе, показывает туристам маленькую, как грибок, таверну, втиснутую между громадами верфей. Деревянные подпоры, сделанные из старых мачт, держат комнату с низким потолком и окнами, выпуклыми, словно паруса, надутые ветром. Темза плещется прямо под балконом, то оголяя, то до половины погружая в волны столб с перекладиной и веревочной петлей. Сюда, на этот балкон подавали обед «кровавому» Джефри Джарвису, судье и прокурору, чтобы он лично мог следить, не прерываясь на трапезу, за завершающей стадией судебного процесса. Запивая элем баранью ногу, Джарвис наблюдал, как в гавани Исполнения Приговора «плясали» повешенные на короткой веревке мятежники и как равнодушная волна прибоя трижды накрывала их с головой. Две тысячи мятежников: «Повесить!», «Колесовать!», «Четвертовать!», – лондонский палач перегружен, и на помощь ему привлекают мясников со Смитфильда. Но даже могучей гильдии скотного рынка не справиться с таким потоком: оставшуюся тысячу арестованных король распоряжается продать в рабство на сахарные плантации Барбадоса.
Те, кто читал «Одиссею капитана Блада», помнят, как отважный доктор, смеясь прямо в лицо жестокому судье, предрекает ему скорую смерть от болезни. Но о таком исходе Джарвису останется только мечтать.
Качели раскачиваются по всей Европе: католик – гугенот, гугенот – католик. Французы отменяют Нантский эдикт, гарантирующий свободу вероисповедания протестантам, и тысячи беженцев наполняют английские приморские города. А в протестантской Англии король Яков Второй, который обещал сохранять господствующую англиканскую церковь, распускает Парламент и публикует декларацию, снимающую все ограничения католиков. Даже прежде равнодушные к политике горожане недовольны. Религиозный фанатизм и не – подконтрольность короля Парламенту однажды уже привели страну к Гражданской войне. Все хорошо помнят Кромвеля и больше не желают у власти тирана, который первым делом прикрыл театры и пабы.
Дефо наконец находит себе оружие по руке. Его памфлеты, остроумные и злые, разлетаются среди читателей в клубах, кофейнях, на улицах Лондона, по всей стране. «Если так скоро забывается коронационная клятва, то какое же значение можно придавать другим его обещаниям? Одним из прямых последствий этой декларации будет новый наплыв благодарственных адресов со всех концов страны; потому что нет пределов той низости и нахальному низкопоклонству, до которых может дойти лесть порабощенного ума».
От последнего Стюарта отшатываются даже его сторонники, он не сопротивляется и бежит из страны. На ступеньках гавани Исполнения Приговора полицейские ловят судью Джарвиса, переодетого в матросскую робу: он пытается скрыться, договорившись с лодочником, но тот узнает «кровавого» завсегдатая таверны и поднимает шум. Джефри Джарвис умирает в Тауэре от беспробудного пьянства. Можно ли это считать болезнью?
Вильгельм Оранский, штатгальтер Нидерландов, протестант, высаживается в Торби, чтобы занять престол вместо Якова Стюарта. «Славная революция» 1688 года меняет судьбу Англии и Дефо.
* * *Купец он плохой. Кирпичный завод работает, сто человек рабочих (по три шиллинга на руки в день), корабли, груженные товаром, плывут во Францию, доходный дом в Вестминстере исправно приносит денежки – и все без его участия. Семья, про которую он вспоминает только в официальных письмах («мое многочисленное семейство») – заброшена. Он проводит время на скачках в Нью Маркете, где собирается вся столичная знать, и пьет в лучших увеселительных заведениях вино по 5 шиллингов за бутылку. В клубах его встречают аплодисментами – прославленный публицист и поэт! Его памфлет «Чистокровный англичанин», где он со всей страстью поддерживает короля-иностранца, разошелся по стране с невиданным количеством – 80 тысяч – экземпляров, и это когда успехом считался тираж в 2–3 тысячи.
И вовсе не крушение кораблей в Бискайском заливе, а безудержная готовность все бросить и схватиться за перо – вот что неизбежно приводит его на порог долговой тюрьмы. Однако он выкручивается, снова пишет проекты, стихи, становится доверенным лицом самого короля Вильгельма и советником королевы. Обрастает обожателями и ненавистниками.
Качели качнулись снова. Вильгельм Оранский падает с лошади, и английский престол наследует Анна, дочь короля Якова. Дефо, еще вчера блестящий придворный и общественный деятель, отринут новым двором и правительством, которые заполнили религиозные фанатики, готовые немедленно свести на нет дорогие ему принципы Славной революции: религиозную терпимость и гражданские свободы. «Мне удивительно, что все против меня, – пишет он в очередном памфлете, – между тем как я положительно уверен, что правда – на моей стороне».
Натурально, десяти лет свободомыслия достаточно, чтобы избаловать писателя! Как он потерял представление о готовности многих сограждан снова нырнуть за шоры страха и невежества? Он пишет памфлет-пародию, будучи уверен, что все поймут: он смеется. Едкая сатира – как бы от собственного лица он предлагает кратчайший способ разделаться с диссидентами. «А легко, – пишет он, – перевешать всех, и нет делов!»
Он не отдает себе отчет о состоянии умов в обществе: его сатиру принимают всерьез. Сторонники жестких расправ с инакомыслящими потирают руки и объявляют его брошюрку руководством к действию, а единомышленники в ужасе отшатываются от него!
Требуется месяц раздумий и смятенных объяснений писателя, чтобы до всех дошло, что он на самом деле имел в виду. Доходит, наконец.
«Он высмеивает духовенство и нарушает общественное спокойствие!» – объявляет граф Ноттингемский, очень хочется написать, шериф, но нет, министр внутренних дел, требует немедленного ареста смутьяна и объявляет награду за его поимку. Вот тут мы, наконец, узнаем, как выглядел великий писатель. Предписание об аресте, опубликованное в «Лондон газетт», сообщает: «Это человек среднего роста, около 40 лет. Он носит парик, у него нос крючком и большая родинка возле рта…»
Памфлет Дефо «Как разделаться с диссидентами» в феврале 1703 года публично сожжен лондонским палачом. Типографщик и книгопродавец, который распространил «пасквиль», арестованы. Дефо, чтобы спасти от разорения ни в чем не повинных людей, решился сам отдаться в руки правительства.
Суд приговаривает его к троекратному выставлению у позорного столба и заключению до тех пор, пока сама королева не пожелает освободить его.
Едкий смрад, который источала тюремная клоака, разъедал глаза. Стены Ньюгейта, сжавшие его существование до маленькой камеры с деревянными нарами, дышали сыростью и миазмами чужих страданий. Пристроившись ближе к оконному отверстию, оснащенному крепкими железными решетками, он писал, быстро макая перо в дешевую чернильницу.
Привет тебе, Великая махина!Ты – государства темное бельмо,Наказываешь грубо без причиныПозора не достойных твоего!Дверь приоткрылась, впустив вопли, рев, проклятия, несущиеся из соседних камер, и стражника, которого заключенный, снабдив мелкой монетой, посылал в тюремный трактир за едой и элем.
– Завтра тебя будут выставлять на площади в Чипсайде, – буркнул он. Дефо протянул руку и в раскрытой ладони тускло блеснул шиллинг – хорошо еще что-то завалялось в кармане.
– Подожди, я сию минуту допишу. Снесешь типографщику!
Здесь, на твоем парадном табурете,Смотрю на панораму площадей,Судьбу монархов я увижу в светеНепостижимых Божеских идей[18].Угрюмый детина, которого от тех, кого он охранял, можно было отличить только по связке ключей в руке, топтался у двери, сопя и шумно вздыхая, и под его тяжелыми подошвами слой вшей, покрывающий пол камеры, скрипел, как прибрежная галька:
– Ты… это… давай… того… не велено…
Рука в драном кружевном манжете взлетела над листом бумаги, опустилась и вывела: «Гимн позорному столбу».
Позорный столб в Англии обязаны были иметь, согласно парламентскому акту от 1405 года, даже маленькие деревни и города. Те, которым была не по карману установка столба, носили скромное название «местечко», им запрещалось открывать рынок. Наказывали таким образом, как правило, за мелкие нарушения: мясников – за продажу гнилого мяса, тетенек – за сводничество, писак – за острый язык.
Поглазеть на позорный столб – увлекательное занятие для неизбалованной развлечениями публики, а тут – знаменитый журналист, денди, придворный, пусть в замызганном, но камзоле – как не бросить в него тухлым яйцом или конским навозом? Когда стража выводила Дефо из тюрьмы, на улице перед входом уже собрался народ. Политики, журналисты, зеваки ждали его, чтобы сопровождать к месту экзекуции. Когда арестанта привязали к столбу и надели на голову ярмо, эти люди окружили его плотным заслоном.
Веревки жгли кожу, шея, вытянутая вперед и зажатая в круглом отверстии, ныла, разгоняя боль по всему телу, от затылка по скрюченной спине. Соленые капли текли по лицу: то ли пот, то ли слезы, он зажмурил глаза, снова открыл и мутно глядел, как кружатся вокруг, будто на балу в Банкетном зале нарядные цветастые дамы, кавалеры в пудреных париках, остроконечные крыши Чипсайда, кружится шпиль на колокольне и угрюмый охранник с огромным ржавым ключом больше дома… Юркие мальчишки-разносчики машут желтыми листами и кричат назойливо: «Только из типографии!» А толпа надвигается, окружает его, многолицая, многорукая, танцует и поет смутно знакомые слова: «Привет тебе, Великая Махина!» Что-то мокрое, холодное шлепнуло его по лицу.
«Грязь», – подумал он.
Это были цветы.
* * *Газета не бывает прибыльным делом, даже такая популярная, какой стала «Ревью»: она выходила три раза в неделю и разлеталась по всей стране. Дефо печатался, наверное, во всех лондонских изданиях. Издал восемьдесят самых разных сочинений только за годы после тюрьмы Ньюгейт, которая, как монументальный знак, отделяла его новую жизнь от счастливого десятилетия свободы. Король, уже четвертый на его веку, Георг Первый Ганноверский, ни слова не говорил по-английски. Оставшись без всякой поддержки, Дефо работает, как каторжник, иногда полностью заполняя столбцы газетного номера своей рукой. Финансовые неудачи следуют одна за другой: «мистер Ревью» попадает в долговую яму, выходит и на другой день снова отправляется туда же по требованию русского посольства, потому что в какой-то статье называет императора Петра Первого сибирским медведем. Наконец его выпускают благодаря связям и тайной, полушпионской работе на правительство, которой он стыдится и скрывает даже от детей… «Наемный писака», назвал его кто-то из ненавистников.
– Наемный писака, – повторил он вслух громко, зло, и пошатнулся, словно сбитый с ног несправедливыми словами. Он успел ухватиться за спинку дубового кресла; медленно, поочередно перехватывая руками опору, подтянул потерявшее уверенность тело и опустился на жесткое сидение. Апоплексический удар, от которого до сих пор кружилась голова и немело лицо – вот что досталось ему в награду за все эти груды бумаги, которые он исписал в своей жизни!
– Унизительное ремесло, – бормотал он, – унизительное ремесло, говорите вы, писать из-за хлеба! Тем хуже для меня, господа, если после всех моих трудов, страданий, опасностей, после всей возбужденной против меня ненависти, после тех унижений, которым мне пришлось подвергаться, я часто не мог добиться этого хлеба… Я пристал к правому делу и твердо держался за него всю мою жизнь! – гневно крикнул старик, словно продолжая спор с невидимыми гонителями, – я не изменял ему, когда подвергался за него гонениям; я не нажил богатств, когда оно торжествовало; и, слава Богу, нет еще такой партии и такого двора во всем христианском мире, которые были бы в состоянии купить меня и заставить изменить этому делу!
Его жизнь, оснащенная, как самый лучший фрегат, счастливыми Божьими дарами: талантом, умом, неукротимой энергией, потерпела крах. Волна несчастий закинула его в эту убогую комнатенку, как в насмешку вернула в нищий приход у ворот Крипл-гейт, туда, откуда он всю жизнь рвался. И вот он лежит здесь в отчаянии, разбитый, униженный, покинутый родными, друзьями и даже недругами, один среди кипучего Лондона, как матрос, заброшенный на необитаемый остров.
* * *В комнате было холодно. Стекла слегка дрожали, ритмично отзываясь на порывы ветра, сквозняк струйками сочился из оконных щелей и шевелил бумаги, разложенные на столе. Письма, которые он не отправил адресатам, книги, не разрезанные изящным ножиком из слоновой кости, судовые журналы, которые достались ему от врача со шхуны «Ласточка», свернутая в трубочку так и не прочитанная рукопись, которую передал ему в бристольской таверне рослый загорелый моряк, Селькирк…
Он поморщился, словно проверяя, двигается ли онемевшая щека, нетвердой рукой взял со стола рукопись и развернул туго свернутые листы:
«Но теперь, когда я захворал, – прочитал он, медленно водя глазами по крупным, старательно выведенным строчкам, какими всегда пишут малообразованные люди, – моя совесть, так долго спавшая, начала пробуждаться, и мне стало стыдно за свою прошлую жизнь. И я взмолился: “Господи, будь мне помощником, ибо я нахожусь в большой беде!”»
* * *Роман «Приключения Робинзона Крузо, моряка из Йорка», который Дефо написал за четыре месяца и снес издателю, даже не перечитывая, стал бестселлером. Как шутили уже вдогонку недоброжелатели: каждая домохозяйка считала своим долгом купить книжку Дефо и передать ее по наследству.
В истории мировой литературы практически нет примеров, когда первый и лучший роман рождается у писателя на склоне его жизни. Для восемнадцатого века шестьдесят лет – это уже старость, это уже где-то за пределами жизни. Еще удивительней выглядит полный поворот: от журналистики к литературе, от политики – к религиозным исканиям, от памфлета – к христианскому роману.
«Теперь я оглядывался на свое прошлое с таким омерзением, так ужасался содеянного мною, что душа моя просила у бога только избавления от бремени грехов, на ней тяготевшего и лишавшего ее покоя»[19].
Кто из них проговорил эти слова: штурман, умирающий от тропической лихорадки в Новой Гвинее, лондонский памфлетист с онемевшим лицом или выдуманный герой, который станет реальнее для всего мира, чем оба других, его прототип и создатель? Моряк из Йорка, выброшенный на берег необитаемого острова воображением великого писателя, проживает биографию каждого из них: от отчаяния, заброшенности к горечи за годы потерянные, которые «пожрали саранча, черви, жуки и гусеница» (Иоил 2:25), и, наконец, к полной перемене внутреннего состояния.
С тем же напором, с каким Робинзон обращает в христианство своего чернокожего друга Пятницу, с той же энергией Дефо кидается рассказывать читателям о своем религиозном опыте. Вся кутерьма его жизни: горластые пираты, попрошайки прихода Криплгейт, проститутки из бристольских таверн, соседи по тюремной камере, – из всего этого сора, облепившего его жизнь, как ракушки днище корабля, вырастают романы о преобразовании души. «Моль Фландерс», «Славный капитан Синглтон», «Полковник Джек»… Словно в награду, Даниель Дефо – публицист, издатель, политик, шпион – в нашей-то памяти, памяти читающего человечества, остался именно христианским писателем.
Одной из последних его книг стал «Семейный наставник», где Дефо писал о религиозном воспитании детей, сожалея глубоко о том, что всего этого он сам не сделал для своих сыновей и дочерей. Король Георг Второй регулярно читал эту книгу на ночь своим детям. Королевским отпрыскам требовалось слушать христианское звучание мира. А советским детишкам знать об этом было совершенно излишне.
Глава 3. Мученик
Мир, который окружал советского человека, молчал. Молчали картины. Неслышно перебирали строчки стихотворцы; как великий немой, молчала рядом с нами великая литература.
Школьники парами чинно шли по залам, рассматривая отрезанные головы на блюдечке, босые пятки странника, припавшего к коленям старика, мальчика на берегу реки и дяденьку в капюшоне, который положил на лоб ему руку. Учительница выстраивала класс полукругом в зале древнерусской живописи, и иконы молча смотрели на детей. Они-то говорили. Это мы не знали языка.
Обязательный «духовный набор» советского интеллигента: музей, филармония, Пикуль. Все – да – «проходили» в школе литературу, проходили и не улавливали аллюзии второго, третьего плана – да что там третьего! – как вообще можно читать Достоевского и Пушкина, не зная Священного Писания? О чем говорит старец Зосима с Алешей? Кто такой этот шестикрылый серафим, явившийся на перепутье?
Ходили в «культпоход» в театр – и Иоланта пела своему рыцарю «любовные» песенки. Посещали филармонию, и ни один из нас не знал, что Бах писал свои концерты для богослужений.
От нас отсекли все нити, которые связывают с христианством.
В выхолощенном мире литература подменялась начетничеством. Великая живопись превращалась в комиксы. Музыка – в развлечение для профессионалов. Пустая душа заполнялась пустотой. Как осатанелые, мы вытеснили из сознания духовную сферу и смыслом жизни оставили материальные цели. Это началось практически сразу. У бар из усадьбы легко вытащить пианино, но невозможно украсть умение понимать музыку. Можно дом завесить крадеными картинами, но ни у кого еще не получалось позаимствовать чувство прекрасного.
Каждая душа, как известно, по природе своей христианка. Что с ней станется, если у нее отнять Христа?
«Вот уже 4-я ночь, как я не сплю. Стыдно показаться людям: такой я невыспанный, растрепанный, жалкий. Пробую писать, ничего не выходит. Совсем разучился. Что делать? Иногда думается: как хорошо умереть»[20].
Вид комната имела самый отчаянный. Одеяло, сбитое в ком, свернутые в жгуты простыни, измятые подушки валялись на полу, растопырив четыре угла.
– …и подушка, как лягушка, как лягушка… – бормотал скрюченный за столом человек в поношенном пальто без пуговиц. Поднятый воротник закрывал голую шею, а длинное, измятое лицо обхвачено было руками, которые торчали из съехавших рукавов чуть ли не до локтя. Волосы патлами свисали на ладони, на лоб, на глаза, которые он то сжимал, то раскрывал во всю ширь, словно силясь высыпать набившийся в них песок. Стол был завален так, что казалось, за ним работает не меньше трех человек: раскрытые книги, бумаги переваливались через край, сползали на пол и разбегались по комнате. Стеариновые пятна лепились на тетрадях, на листах, исчерканных правками, с наклеенными тут и там полосками бумаги – словно карты фантастической местности, по которой нельзя пройти без Вергилия. Удушливый запах брома, казалось, пропитал этого человека до самого основания, так и не принеся, впрочем, ни малейшего облегчения. Сон не шел.
Корней Иванович Чуковский жестоко мучился бессонницей.
«Я представляю из себя уникальное существо: меня можно показывать за деньги – и не сплю, и не зарезался»[21].
Он тяжело поднялся, опираясь ладонями на стол, и подошел к окну. Непроглядная темень заглотила все, что его окружало: лес, дорожку, домики, – ни в одном не видно было дрожащего мерцания свечи. Он щелкнул костяшками пальцев по окну:
– Давай, проснись, хоть ты составь мне компанию! Даром я тебя все лето кормил!
…Паук развесил свою сеть за оконной рамой, проникнув туда через крошечную дырочку в верхнем углу окна: осколок выпал, наверное, когда раму прибивали к переплету. Роскошная паутина переливалась на солнце всеми цветами радуги, а проворный хозяин с перекрестом на спине сновал вверх-вниз, как матрос по вантам, поджидая добычу. А кто же нарочно будет пробираться сквозь дырку, чтобы попасть, прямо скажем, на обеденный стол?
А мух Корней Иванович приметил давно.
По утрам он любил посидеть на крыльце, подставив лучам воспаленные веки. На деревянных перилах, согретых солнцем, мостились целые стаи насекомых с позолоченными брюшками и жужжали, словно пчелы в улье. Поднявшись, Чуковский ловким движением длинной руки захватил пригоршню мух и одну за другой засунул в дырку в верхнем углу окна.
За лето хозяин паутины растолстел и так привык к ежедневному плотному завтраку, который неизменно поставлял ему Корней Иванович, поднося к окну в специально заведенном для этого дела конверте, что уже не сидел на сигнальной нити, а быстро бежал навстречу кормильцу…
Чуковский стукнул по стеклу еще раз:
– Ну, где ты там?
За окном не было ни движения.
Он отвернулся, раздосадованный, и полой раскрывшегося пальто задел кипу бумаг, которые скользнули, потянув за собою еще какие-то обрывки, свеча качнулась, и тень заскакала на старых ободранных обоях.
Огромные пучеглазые головы, тонкие длинные ноги, узкие, как лопасти пропеллера, крылья, – все плясало, крутилось, сверкая позолоченными брюхами, а в углу, там, где только что лежало скомканное одеяло сидел, набычившись, огромный черный таракан, и его усы шевелились, как радиоантенны, и прищуренные темные глаза смеялись над ним, и подвигались все ближе, ближе…
Принесите-ка мне, звери,Ваших детушек,Я сегодня их за ужиномскушаю!«Когда в тридцатых годах травили “Чуковщину” и запретили мои сказки – и сделали мое имя ругательным, и довели меня до крайней нужды и растерянности, тогда явился некий искуситель (кажется, его звали Ханин) – и стал уговаривать, чтобы я публично покаялся, написал, так сказать, отречение от своих прежних ошибок и заявил бы, что отныне я буду писать правоверные книги – причем дал мне заглавие для них “Веселой Колхозии”. У меня в семье были больные, я был разорен, одинок, доведен до отчаяния и подписал составленную этим подлецом бумагу. В этой бумаге было сказано, что я порицаю свои прежние книги: “Крокодила”, “Мойдодыра”, “Федорино горе”, “Доктора Айболита”, сожалею, что принес ими столько вреда, и даю обязательство: отныне писать в духе соцреализма и создам… “Веселую Колхозию”. Казенная сволочь Ханин, торжествуя победу над истерзанным, больным литератором, напечатал мое отречение в газетах, мои истязатели окружили меня и стали требовать от меня “полновесных идейных произведений”. В голове у меня толпились чудесные сюжеты новых сказок, но эти изуверы убедили меня, что мои сказки действительно никому не нужны – и я не написал ни одной строки. И что хуже всего: от меня отшатнулись мои прежние сторонники. Да и сам я чувствовал себя негодяем. И тут меня постигло возмездие: заболела смертельно Мурочка. В моем отречении, написанном Ханиным, я чуть-чуть-чуть исправил слог стилистически и подписал своим именем…»[22]
Если позволено было бы дописать дневниковую запись Корнея Чуковского, то последняя фраза завершилась бы словами: обмакнув перо в собственную кровь.