скачать книгу бесплатно
Вы понимаете теперь, почему бульвар в таком почете, а прочие части города в запустении? Почему именно здесь расположено казначейство?
Сей строй испорчен до омерзения, и мы его разрушим. Но вот, когда все готово развалиться, то вместо человека, умирающего от жажды продаться, приходит последним противоречием мот, умирающий от желания расточать. Вы, Лаврентий, воображаете, что вы фазан горных трущоб, и только, а вы птенец денежного строя, вы, умирающий от желания промотать как можно больше. Поэтому-то вы величайший враг денег и наш попутчик. И я поспешил за вами в горы, убежденный, сделать того, что натворите вы, никто не сможет.
Слушал ли его горец? Запахом духов, проникавшим из лавок на улицу, с запахом женского пота смешанным, восхищенный, Лаврентий щурил глаза, погружался в сладостное изнеможенье, и чем глубже, тем подлинней вырастала перед ним Ивлита. И сколь ни был привлекателен блеск экипажей, но неиспытанный доныне запах взял верх и Лаврентий не только зажмурил глаза, но и покрыл лицо руками.
– Поедемте отсюда, Лаврентий, – объявил неожиданно Василиск. – Насмотрелись. Пора приступить к делу.
Сумерки уже удобряли землю, но бульвар, загоревшись, не позволял следить, как тускнело небо над домами и деревьями. Молодой человек продолжал молчать. Болтовня Василиска к разговору не располагала. Желания разрастались и давили на сердце. Еще раз Василиск был прав. Лаврентий не знал, что бы сделал, если бы все вокруг принадлежало ему. Но действительно он всего этого хотел, а что делать дальше, уже и не важно. Еще недавно склонен был упрекать Ивлиту за необходимость грабить. А теперь желание отнять господствовало <само> по себе, безудержное и необъяснимое. Всего несколько часов, как они приехали, а Лаврентию уже казалось, что тут волокита такая же, как на морском побережье. И он торопил Василиска.
Не пересекли и нескольких улиц, а нарядные дома сменились лачугами и аллеи – невероятными переулками и тупиками. То и дело приходилось сворачивать из-за дохлой кошки или собаки либо пары дерущихся и пьяных женщин. При свете фонарей с отвращением осматривал разбойник здешних жителей. Худые, горбатые, отдающие мочой, прыщавые, с прогнившими лицами обыватели сидели у дверей, шмыгали из ворот в ворота или испражнялись у стен. Удивленный тем, что Василиск молчит, Лаврентий потребовал объяснений. Но человечек уже не затараторил, а отвечал тихо и сдержанно: “Это смерть. Здесь она продается на каждом шагу, предлагая себя под видом бутылки со смесью, игорных карт, юбок и крыс, понукая красть, травиться, злодействовать. Пусть я вижу, что это искусственно, что ужас нарочно сохраняется ради той же продажи, мне как-то не по себе от того, что господа положения так непринужденно торгуют смертью.
Подумайте, Лаврентий, быть поклонником смерти, убивать когда хочется, – ваша затаенная мечта, это прекрасно. Но здесь убивать заставляют не только на войне или при подавлении бунтов. Нет, мужья должны стрелять в жен, чтобы было о чем писать в газетах, экипажи – давить, чтобы были происшествия, бедняки должны быть преступниками и дать ложному правосудию возможность осуществляться. И все потому только, что смерть такой же товар, как и все остальное. И хотя я еще раз знаю, что причина – тот же, будь он несчетное количество раз проклят, денежный строй, не могу не морщиться, мысля, до чего чудовищно современное перепроизводство смерти”.
Василиск остановился, откашлялся и продолжал насмешливо:
– Лаврентий, из рассказа о том, как вы в деревушке расстреляли полицию, я понял, что вас оскорбили мои разоблачения о партийной вам помощи. Вы не хотите быть руководимым. Это вас недостойно. Но, увы, не заблуждайтесь, не думайте, что свободны. Нет, даже ваша прекрасная способность умерщвлять – плод общего положения вещей. Вы убили брата Мокия потому, что вас развратила плоскость, а плоскость развращена бульварами. И ком смертей растет потому, что это ваш товар, что вы, сами того не замечая, не поклонник, а купец смерти. Партия не покупает ли у вас несколько смертей за соответствующее вознагражденье?
Гостиница, в которую они вошли, вонючая на редкость, была погружена в полную почти тьму. Когда лестница, где двое не могли бы разойтись, была наконец преодолена, человечек оставил Лаврентия стоять в углу, а сам вошел в комнату, освещенную одной только свечой, где за столом заседало несколько бородачей, лица которых, и без того неразличимые, были скрыты под очками и шляпами. Василиск уселся, не здороваясь, и отчеканил: “Все выяснено. Дело произойдет послезавтра, и, следовательно, завтрашний день придется провести в бездействии. Так как полиция кое-что подозревает, я принял меры, чтобы некоторые из товарищей дали себя завтра арестовать с орудиями преступления, что нам окончательно развяжет руки. Бросать будет Мартиньян, кроме него никого на месте не будет. Заседание закрыто”. Он встал, вышел в коридор, схватил Лаврентия за руку и поспешно выволок наружу. Остальные долго разговаривали, наконец разошлись. Один из присутствовавших сначала выбрал один путь, а потом повернул и зашагал к дому, где его ждал начальник полиции.
Следующие сутки прошли для Лаврентия в томительных скитаниях с Василиском по городу, еще более нудных потому, что обоим пришлось преобразиться, приклеить бороды, напялить стеснительное платье и воротники и взять в руки трость, с которой Лаврентий не знал, как обращаться. Потом Василиск наговорил лишнего, и чопорный горец решил при случае доказать человечку, что тот не всегда прав.
Василиск заставлял Лаврентия проделывать такое, что подчас последний был готов взбеситься. Но поучения Галактиона не прошли даром и рассуждать не приходилось. То спутники заходили в какие-то помещения, где сидели и распивали чай преимущественно женщины, то слонялись по магазинам, покупая всякую дрянь и прося доставить в несуществующие дома, или катались из одного конца города в другой. То и дело Василиск замечал знакомое лицо, немедленно отворачивался и увлекал за собой молодого человека. После обеда, за которым Василиск не позволил ничего Лаврентию есть, объяснив, что тот не сумеет обратиться с ножами и вилками, и лакеям приказал подать Лаврентию только рюмку какого-то лекарства, уверив, что спутник уже обедал, товарищи попали в новую столовую, где между столами танцевали, но как-то особенно, и музыка была головокружительная. Лаврентий ни на что не отзывался, слишком много было всего видено, утомляло его и однообразно было до тошноты. Вечером поехали куда-то за город, в сад, где музыка была настоящая, родная, все кутили, пели и пили, голые женщины ворочали животом и мотали грудьми, и Лаврентий готов был пить и разойтись и использовать одну-другую, но Василиск опять не позволил. Что за неволя! Впрочем, вероятно, это и есть целесообразное принуждение.
В саду какая-то продавщица цветов, которую Василиск называл Анной, заявила, что аресты не состоялись и полиция знает, что покушение состоится завтра. Василиск самодовольно ухмыльнулся и купил самый тощий пучок, после чего они вернулись в город. Дом, в который теперь вошли, исключительный по великолепию, весь изукрашенный позолотой, мрамором и картинами, был самым почетным в городе домом свиданий. В огромном, с фонтаном и растениями, зале сидели десятки оголенных женщин. Лаврентий побагровел, готов был ринуться, но Василиск одернул его, выбрал одну, заявив хозяйке, что берут одну на двоих. Долго спорили. Когда же их отвели в комнату с кроватью на шестерых, женщина не легла, а произнесла целую речь, смысл каковой не был вполне ясен, но которая заключалась в указаниях на завтрашний день. Лаврентий уже не удивлялся, только недоумевал. Он хочет спать, все ему надоело. Если Василиск будет его мучить дольше, то Лаврентий никуда не будет годен. Вышли, доехали до вокзала, купили билеты, сели в поезд, но тотчас сошли и поехали в ближайшую гостиницу. Там, в одной из комнат, Василиска ждал товарищ, бывший накануне у начальника полиции. Человечек встретился с ним улыбаясь. Лаврентий, завидев койку, повалился спать, не дожидаясь приглашения и не раздевшись.
Когда Василиск разбудил его, была еще ночь. Рядом лежал вчерашний товарищ. “Не будите его, он мертв, – отрезал Василиск, – я его задушил ночью. Почему, скажу после”. Вылезли в окно на соседнюю крышу, а оттуда спустились во двор и вышли на улицу. После недолгого путешествия по переулкам постучались в запертую пивную, где им предложили комнату для ночлега. Но Лаврентий уже не мог спать в обществе Василиска, позволявшего себе убивать друзей в постели. Неоднократно разбойнику хотелось броситься на спутника, который также не спал в своем углу. День просачивался в комнату медленно до отвращения. Наконец все предметы стали различимы, а потому и видимы немигающие глаза Василиска.
Как бы случай с Галактионом не повторился. И Лаврентий решил ничего не делать опрометчиво, чтобы не сорвалось во второй раз. Его мутило всего больше от перемены в Василиске, от того, что тот утратил внешнюю беззаботность волшебника, меньше говорил, ухмылялся, давая молчанию напитываться злобой и раздражением. Теперь в глазах человечка мерцала искренняя ненависть, причин которой Лаврентий не улавливал.
Часы ожидания были нарушены стуком в дверь. Кто-то вошел в комнату. “Вот Мартиньян”, – процедил Василиск. Лаврентий обернулся и не мог удержаться от возгласа.
Сколько лет было вошедшему? Не больше, чем ему самому. Тот же рост, овал, нежная, не тронутая лезвием борода. Но взгляд, но посадка головы? Лаврентий видел, что это его взгляд, его свойства, но не нынешнего. Теперь он, несомненно, облинял, обесплотился, обабился. Тот идет на верную смерть, не колеблясь, не сомневаясь, а он, Лаврентий, хитрит, осторожен и только малодушно оттягивает конец концов. И вот разбойник готов был искать, в какой именно год, месяц и день жизни перестал быть Мартиньяном. Но, неизвестно откуда, нахлынуло незнакомое доселе решение: не стоит доискиваться; а затем усталость нежданная и неодолимая. И Лаврентий послушно сдался, ничего уж не думал, только смотрел и следил, восхищаясь, как Мартиньян ходит кошачьей походкой по комнате, делает широкие жесты, говорит шепотом, и речь его каплет, оттеняя молчание. Только когда Василиск стал трясти Лаврентия с криком: “Пора очнуться, что с вами, вы спите, что ли?” – Лаврентий стряхнул очарование, приподнялся, вышел, ничего не говоря, на улицу, где и нашел ожидавшую коляску. Уселся и направился через весь бульвар к месту.
Что за неведомый припадок чувствительности? Теперь Лаврентий уже вспоминал детство, видел родительский дом, первых товарищей, проказы, шалости, игры. Но участвовал в них не он – Лаврентий, а он – Мартиньян, Лаврентий до… До чего же? И, однако, опять вынырнуло “не стоит”, а затем замелькали тысячи милых подробностей, коренастые дубы, на которые лазил в поисках белок, развалины крепости, где охотился на медянок, колодец с водой, не годной для питья, и полный лягушек, и в роще непременные крики сыча: “сплю, сплю”. Гнездо шмелей под балконом и соловья в ясмине. Разоритель гнезд. Лаврентий по праву заслужил это прозвище. Сколько раз приходилось взбираться на высоченные тополя, чтобы достать из гнезда только что вылупившихся галчат.
Коляска остановилась. Не ощущая земли, плывя якобы в воздухе, Лаврентий оказался у стеклянной двери, открыл ее и проник к парикмахеру.
О том, что готовится ограбление, полиция превосходно знала, а о том, что полиция знает, знала и партия. Но, так как последнее обстоятельство полиции не было известно и единственный товарищ, который мог бы ее предупредить, продолжал спать под подушками близкой от вокзала гостиницы, все шло так, как следовало. В полдень на площадь должен был прибыть с вокзала транспорт банковых билетов и доставлен в казначейство. Отменена доставка или отложена не была, ибо полиция решила дать нападающим покончить с охраной, и затем захватить преступников на месте, что позволяло прибегнуть к самосуду (невозможному в случае предварительного ареста), для какового удовольствия стоило пожертвовать несколькими шкурами.
Очутившись у парикмахера, Лаврентий обратился к одной из продавщиц и попросил две коробки мыла. Получил их, повернулся, но не удалился, а остался у двери. Он видел, <что> городовые остановили движение и показалось шествие: ползли, как нарочно невероятно медленно, окруженные солдатами дроги с длинным ящиком, не ящиком, а гробом брата Мокия. И когда дроги поравнялись с парикмахерской, раздался вдруг взрыв, от которого стекла парикмахерской вылетели. В поднявшейся невообразимой сутолоке можно было разобрать, что дроги опрокинулись, кто-то бросился к ним, раздались частые выстрелы и люди попадали, что толпа сперва теребила Мартиньяна, а потом пригнула и растоптала. Лаврентий видел, как мостовая под ногами защитников правопорядка сделалась алой, а потом кровь потекла в стороны тонкими струями. Но он продолжал витать такой же восхищенный, не думая ни о сообщниках, ни об убийствах. Ему только хотелось встретить Василиска, опрокинуть и растоптать, и чтобы кровь человечка потекла такими же струями, как течет лаврентиева кровь.
Наконец дроги были подняты, убитая лошадь выпряжена, заветный гроб водружен. Теперь уже люди, как военные, так и нет, тащили катафалк через площадь к казначейству.
Все паря у разбитой двери, Лаврентий размахнулся и бросил коробку с мылом. Та описала в воздухе великолепную дугу и упала на гроб. И еще ничего не услышал Лаврентий, а увидел, что катафалк подбросило, вместе с уцепившимися за него людьми, к небу. А потом долетел взрыв такой силы, что удивительно было, как это устояли дворцы. Стражу смело без следа. Выскочившие откуда-то зобатые копошились в разбитом гробу. Через мгновение они уже убегали прочь. Вдогонку им раздались поздние выстрелы.
И вдруг Лаврентий узрел, что неподалеку стоял на углу, топорщился, извивался и облизывал губы двойственным языком василиск.
Лаврентий снова взмахнул крылом и бросил вторую бомбу.
10
Вот подошел день большой охоты. Перерыв в повседневном и соревнование в удали, бойня, совершенно достаточная, чтобы сбить спесь со зверя на целый год.
Малая охота – заурядное дело для горца. Прихватив ружье, он с октября по июнь слоняется в одиночку, приволакивая домой что попадется, но снега и бездорожье не очень-то благоприятствуют ему. В середине же года, когда из ружей стрелять полагается только по людям, малой охоты вообще не бывает. Однажды только, после второго полнолунья, население собирается поголовно, не исключая и женщин, чтобы участвовать в большой охоте. Двое суток дети сидят дома взаперти и не евши, а коз та же участь постигает, загнанных в загородки.
Чтобы участвовать в большой охоте, нужно обладать качеством, присущим каждому горцу, – уметь с легкостью бежать в гору и с быстротой пробираться сквозь непроходимую чащу. Надо владеть единственным оружием – горной палкой из ясеня. Надо знать, что и когда кричать.
У плоскостного жителя нет ни малейшего представления о том, как кричат в горах. Разговаривая, горец уже оглушителен. Но, если он кричит во всю силу легких и горла, крик пролетает по ущельям, подкрепляемый многократным эхом, чрезвычайно далеко. А так как слух горца исключительно чуток, то можно с пастбищ, пользуясь благоприятным ветром, переговариваться с полями кукурузы.
Поэтому на большой охоте самому отдаленному охотнику нетрудно, пользуясь передачей других, оповестить о чем надо весь округ, где происходит охота. Крики, обычно гортанные и редко сопровождаемые свистом, которому слишком подражает ветер, весьма, однако, разнохарактерны и сообщают, во-первых, о роде зверя, найденного охотником. Дополнительный крик извещает, увиден ли зверь сам или только слышно было, как шел, встречен ли только след или нора или берлога. Еще крики, и все знают, зачастую на основании одних следов, каков зверь, возраст, достопримечательности… А потом сообщается уже, уходит ли зверь или тотчас вступает в битву. Есть указанья и для личности охотника, и где тот находится. И пока идет охота за одним зверем, выгоняют других, преследуют, теряют, находят, когда люди нападают или отбиваются, гибнут – для всех подробностей и уловок звериных и человечьих есть свой голос, так что посвященный в язык и одаренный ухом наблюдатель может, ничего не видя и внемля одной перекличке, составить подробнейший отчет о ходе охоты и прибавить, что было сделано каждым из участников.
При этом звери, от зайца до барса, распределены по степеням их важности, и полагается, если при преследовании зверя низшей степени выгоняют или находят следы зверя высшей, бросать первого ради охоты за вторым.
Добыча сволакивается на одну из стоянок и делится председателем большой охоты, должность которого пожизненна. В течение многих лет ее выполнял старый зобатый.
И хотя отсутствие неизвестно куда отправившейся Ивлиты старого беспокоило, он не мог, ввиду наступившего полнолунья, ни послать кого-либо на ее поиски, ни отложить охоты. Уже целую неделю горцы таскали из лесу дрова, располагая их на границах ледников и так, чтобы, когда дерево разгорится, образовалась вдоль перевалов по возможности непрерывная цепь огня, спускающаяся в долину, переходя на противоположный склон и образуя кольцо, из которого, пока огонь не потухнет, не мог вырваться никакой зверь. Там, где вода или скалы цепь поневоле прерывали, были помещены на верховьях свирепые собаки, не покидавшие места, где их оставили, а на дне ущелья, в лесу, где неизбежен был бы пожар, женщины, вооруженные колотушками для отпугиванья зверя.
Темь окончательно наступила, пошли зажигать костры, и не было еще и полуночи, а кряжи гор, встающие над невыговариваемой деревушкой, запылали. До утра били женщины в жестяные тарелки. Вот небо стало гранатовым, и мужчины переходят в центростремительное наступление, гикая и улюлюкая. Уже передают, что там выгнали лисицу, тут встретили туров. Лисица имела глупость быстро спрятаться в нору и была выкопана живьем, а тур – дичь для большой охоты неподходящая. Потом долго не было новостей, точно зверь, во множестве покидающий перед охотой ущелье, спасся на этот раз поголовно. Крик сторожа пастбищ доносил, что пара случайных волков, после того как охотники спустились, выскользнула из лесу, попробовала уйти на лед, но была взята собаками. Эта новость никого не забавила.
Но вот горцы прошли полосу елей и сообщали отовсюду, что вступают в лиственный лес. Сведения начали поступать значительные, волнующие. Сначала один медведь, молодой, пытался сбежать, но вынужден был обернуться и заслужил пику в живот, погиб, но искалечил охотника, и тот взвывал о помощи. Другому охотнику, открывшему медведицу с потомством, видимо, еще менее повезло, так как от него никаких указаний, кроме того, что, мол, медведица нападает, не поступило.
Медведей в этот день было много, особенно часто пошли бои, когда охотники стали соединяться в пары и тройки. Приходилось радоваться, что меньше винограда в году перепорчено будет. Но оленя почти не было, только снова встречен Распятье, что превышало остальные события по важности.
Распятьем горцы прозвали старого самца, невиданного по величине рогов, за которым гнались долгие годы и безуспешно. Были охоты, когда Распятье не показывался, уходя в соседние леса, но через год или другой неизменно возвращался дразнить охотников. На этот раз предстал одному из них внезапно: горец пересекал лужайку в туманах, туманы разорвались, и неуловимый был в каких-нибудь тридцати шагах от него. Палка оленю попала в бок, оцарапала, несколько капель воды и крови.
Только с оленем начинается настоящая охота. Надо бежать часами, не останавливаясь, и достаточно быстро, чтобы не терять окончательно из виду; уметь понимать, когда зверь собирается хитрить и, вернувшись, пропустить охотника вперед; знать, где назначить встречу свежим силам, чтобы, выдохнувшись, передать им преследование. В противоположность сражениям с медведем или барсом, а отчасти и волком, это действительно общая охота, где удача зависит от умелого руководительства и строжайшего согласия.
Получив известие, что Распятье обнаружен и движется на северо-северо-восток, к верховьям ущелья, председатель тотчас распорядился прекратить всякую прочую слежку ради охоты за Распятьем. Тем, что занимали выходы из лесу на востоке, и наступавшим с севера приказано было остановиться, тогда как западные части должны были, до потери сознания, бежать за зверем, шедшим в гору, южные же – спешить с фланга к ним на подмогу. Олень шел без хитростей, но очень медленно, поминутно останавливаясь, давая себя нагонять, точно какие-то опасения заставляли его не доверять верховьям речонки. Но опасения ли? Он и не поворачивал, и поведенье его было столь странно, что старому приходилось переспрашивать, правильны ли указанья. Один из преследовавших донес, что Распятье должен быть утомлен, хотя потеря крови и незначительна. Утомлен, уже?
Но недоумение зобатого сменилось тревогой, когда крики сообщили, что олень подпустил к себе так близко, что охотник не промахнулся бы и разбил ему острием голову, если бы не увидел, что олень несет между рогами дерево смерти. Дерево смерти? Не значит ли это, что каждому из преследующих зверя грозит гибель? Но разве кто откажется от охоты?
Речка, протекающая через деревушку, берет начало не из ледников, прочим подобно, а из озера ртути, свергаясь тончайшим водопадом, и образует внизу водопада тоже нечто вроде озера, но болотистого, поросшего травой, окруженного трясиной и березовыми рощами. К болоту охотники и гнали Распятье, который не менял пути, но перемещался все медленнее.
Наконец олень выбежал на опушку у водопада и остановился. Навстречу, вперерез между ним и водопадом, бежала восточная часть охотников. Увидев неуловимого, они остановились, не смея двинуться дальше.
Рога оленя были высокие, выше его самого, и в виде креста, и непонятно было, как может нести такой кривой крест. А крест обвило, опутало ветвями в розовых почках, костлявое разлеглось на нем скелет-дерево.
И вдруг олень издал зов, и в ответ послышался неясный гул, не то грохот, не то топот. И сколь вид смерти ни был опасен, опаснее был смысл топота, быстро разгаданный охотниками: надвигались зубры.
Зубр почти перевелся в горах, подобно барсу. Иногда еще в глухих северных ущельях бродят стада, достигая дюжины голов, и случается даже, что стада, объединившись, покидают ущелье ради соседнего, в поисках лучшей пищи или избегая каких-нибудь неприятностей. Говорят, однако, что в годины великих несчастий зубры переправляются с северного склона на южный, увеличивая своими вторжениями размеры бедствия. Впрочем, никто не помнит, когда это было в последний раз.
Если одного зубра можно одолеть, то что поделаешь против лавины, даже с ружьем, не говоря о палке. Бежать на попятную? Но можно быть трусливым в жизни, а не на большой охоте, на большой охоте не отступают.
Заслышав топот, западная кучка охотников также остановилась. А потом бросилась на лужайку, мимо оленя, навстречу товарищам. Все ждали. Было слышно, <что> стадо ломает лес, приближаясь. Всякий знал: будет загнан в болото или растоптан. А олень?
Животное вновь испустило крик, точно насмешливый, и исчезло, словно растаяло. И с Распятьем затих тотчас же топот, и стало горцам ясно, что нет никаких зубров, что это выходка духов, оленя оберегающих.
Сколько неистовства и досад было в криках охотников! Но зобатый, узнав об исходе преследования, не рассердился, а забеспокоился еще больше. И хотя не мог не разрешить неудачникам обшарить ущелье, убивая надокучивших медведей, и довел до удачного конца погоню за кабанами, спугнутыми в низовьях, поплатившись столькими же людьми, хотя в виде особого приложения среди трофеев оказалась и рысь, история с топотом не переставала заботить. Шалости оленя? Нет, пророчество общей гибели! Но какой, откуда?
Восход луны положил конец охоте. Пользуясь прекрасной ночью, горцы без устали тащили со всех концов добычу к стоянке зобатого. И когда настал полдень, около председательского шалаша уже высилась груда звериных трупов, и ряд трупов человеческих, каковые предстояло хоронить, завернув, отомщенных, в шкуры зверей-убийц или той же породы. Если же убийцы не было и породы его также, охотник хоронился временно, до дня мести…
Ивлита слышала перекличку и ведала, что происходит. Но не покидала, изголодавшаяся, изнемогшая, ледника, на котором лежал умирающий Иона.
Первоначально хотела спуститься и позвать на помощь. Иона остановил ее. Он все равно умирает, так как ни начать вновь тайного преследования, ни отказаться от него не может. Пусть же Ивлита останется с умирающим, не покидая его без пользы.
Выразив просьбу, Иона уже больше ничего не говорил, не мог или не хотел, неизвестно. Так и покоился на боку, как свалился, и не мигая смотрел на Ивлиту. Та отвернулась, сидела рядом, то пальцем выводя на снегу узоры, то всматриваясь в долину, откуда с испарениями возносились сперва сумерки, а потом и ночь. Были ли в эту ночь на небе звезды? Когда стало светать, Ивлита о них вспомнила, но уже ничего не нашла…
Охотничьи костры красили небо так, что заря потеряла всякий смысл. Барабанный бой, подымаясь из ущелья, делал ожиданье смерти внизу и наверху торжественным до нелепости. Но внизу охотятся? А здесь? Лисица, которую там добивают, и Ивлита – одно ли и то же? И Ивлита вдруг поняла, что дымка, ползущая над страной, смертельна. Встать, бежать, все равно куда, только бы уберечься, жить еще недолго. И, что страннее всего, откуда у нее страх смерти, почему ей вдруг не все равно?
Ивлита вскочила. Но рука умирающего вцепилась в одежду и точно окостенела. Разжать бы… Но прикоснуться к Ионе Ивлита была не в состоянии… Желала спастись, видела, что невозможно, и цепенела, предчувствуя недальнюю смерть.
Иона крепился в молчании весь день. Но, когда призывы кончавшейся охоты запрыгали по леднику и скалам, он наконец не выдержал. Первые слова были едва внятны, потом громче, и, по мере того как ночь крепчала, уже в крик обратились голоса умирающего. Как хотел он, чтобы друзья внизу услышали и его. Ни минуты не отчаиваясь, он с неистовством боролся, чтобы преодолеть невыгодные для звука условия, не получал ответа и орал не переставая.
Человек ли ревет или буря? Какой человек может так неистовствовать? Сей безногий? Зажмурясь, заткнув уши, Ивлита хотела бы оглохнуть, да не могла. Сколь ни равнодушна она была к ветрам, теперь кожа вот-вот готова была лопнуть под ударами (или ударами слов), и дольше выносить пытку было немыслимо. Если бы не рука.
О чем он кричал, было неважно. Но голос его был такой дерзостью, столь оскорбительным, что Ивлита вспомнила об отце.
И негодование овладело ею. Не раскрывая глаз, она шагнула к месту, откуда вырывался снизу голос, и, нащупав ногой что-то твердое, начала топтать.
Голос прерывался, но не замолкал, продолжая густеть. Ивлита топтала, но заставить молчать не могла. Обессилела и грохнулась.
И неожиданно рев замолк и настала немыслимая тишина. Ивлита отвела ладони от ушей и услышала только, как журчала вода, стекающая с покрытых снегом выступов. Ничего больше. Ни криков, ни воя. Журчит вода. Ивлита слушала, вслушивалась. Давно ли журчит? Всегда журчала, всегда будет, легчайшая песнь смерти. Должно быть, Иона умер.
Ивлита раскрыла глаза, но остановить подымавшихся век уже не могла, и они продолжали раздвигаться все шире, точно недостаточно было мгновения, чтобы ужаснуться зрелищу крови, которое в нимбе нового дня было рядом. И хрустальный голос Ионы, не человечий, нагорный, струился над кровью: “Ивлита, зачем Лаврентий тебя излечил от смерти, заставил жить? Ты была бы уже со мной”. – “Иона, ты говоришь или мертв?” Но, нагнувшись над трупом, Ивлита ничего не узнала. Сказаны были им слова, или только ею услышаны?..
Лаврентий? Какое ей до него дело? И вдруг Ивлита почувствовала, что у нее кружится ум, ее тошнит, охватывают одно за другим ощущения незнакомые, которых ни к чему приноровить она не может, что изнутри нее разливаются свет и такое тепло, что ледник уже не из льда, а теплый, вот уже такой горячий, что нельзя стоять, до чего обжигает ноги. А внутри, но не где-то, а в месте совершенно определенном, во всей вселенной единственном, происходит такое, что место от всех одних и тех же камней, одного и того же льда столь отличает, начало движения, начинающегося произвольно и <само> по себе, начало величайшего явления, смерти неподвластного, возникновение новой жизни.
В ответ на проклятия бури (или человека), на зовы своего ума (и ума умирающего) Ивлита отвечала бунтом, последним усилием пробиться за ненарушимые пределы. Она торжествовала.
Ивлита бросилась в бегство. Но мертвый не пожелал выпустить из рук ее одежды. Не в силах бороться с ним, Ивлита была принуждена волочить за собой труп. На крутых склонах труп скатывался быстрей, сбивал ее с ног, увлекал, тащил вниз по снегу, и она подымалась, пролежав в объятиях мертвого и вся в крови. Все утро продолжался этот побег, пока Ивлита не приблизилась к стоянке зобатого. Битый зверь чернел издали величественным холмом.
Но не успел покойник доставить и свою добычу, а раздирающий душу топот снова донесся, подымаясь к пастбищам. И потом зазвучали отдаленные и частые выстрелы и голоса, полные смертельной тревоги. И видела Ивлита, как пастухи, бросив зверей, с которых они уже снимали шкуры, и не подумав даже о блеявших в загородке козах, повскакали и стали спускаться к ельнику с великой поспешностью. Она закричала, чтобы ее ждали, никто не обернулся. Она рванулась. Мертвец отвязался.
Но Ивлита преследовала бегущих голая.
11
Солдаты играли марш с надрывом и страстью, и марш, через стену врываясь в сад, препятствовал Лаврентию сосредоточиться. А между тем <надо> восстановить в памяти обстоятельства, следовавшие за второй бомбой и вплоть до товарищеской пирушки, необходимо было их знать, ради осмотрительности хотя бы, но сам Лаврентий ничего толком вспомнить не мог, а пьяная уже компания не хотела вдаваться ни в какие подробности. Кто его подобрал, спас от полиции, доставил в питейное заведение? И чем объяснялось безумие товарищей: кутить по соседству с казармами и когда город на ногах и по всем закоулкам рыщут?
Уставленный яствами и особенно бутылками и тенью великолепного кедра покрытый стол вздрагивал ежесекундно от хохота, визга, ударов и прочих движений. Что было Лаврентию делать с этими людьми? Они радовались удаче, он также. Но он спешил домой, к Ивлите. И потом, это были чужие, довериться которым нельзя, он знал одного Василиска. Но Василиска не было, и его прибор, оставаясь неубранным, не давал молодому человеку покоя.
– Лаврентий, ты сокровище, – кричал ему кто-то напротив. – Вторая бомба чудо. Если бы не ты, все пошло прахом. Дай мне тебя обнять, голубчик.
Было жарко и тесно и тяжело от пояса, набитого золотом и спрятанного у Лаврентия под одеждой, от бумажек, зашитых в мешки, облегавшие грудь и спину, уложенные в сапоги и шапку. Точно он ожирел и стал самого себя вчетверо толще.
– А твои молодцы, вот черти… Младший-то, воспользовавшись перепалкой, вернулся в лавку, чтобы стянуть флакон духов и целиком вылить себе на голову. А вот грабить золотых дел мастера я уже не позволил, засыпались бы, наверное… Человек, красного и, пожалуйста, побольше персиков.
Драгоценности? Лаврентий и забыл о них поневоле, а думал ведь раньше. Да и Василиск уверял, что скупить можно многое будет. Лучше, чем таскать с собой золото.
– Нельзя ли в город? – неожиданно вставил горец. – Я должен жене повезти что-либо в подарок, изумрудов каких-нибудь, что ли.
– В город? Ну, вы с ума сошли, товарищ Лаврентий, – завизжал сосед, – захватят вас немедленно. Полиция в бешенстве, что ее провели. Теперь всюду опасно, кроме как здесь, так как здесь наше излюбленное и самое опасное место, и все уверены, что мы, естественно, где угодно, только не тут. Болваны. А нам-то что. Денежки тю-тю, уже катят за границу с верным человеком… Впрочем, вы не тревожьтесь: не знают о том, что мы кутим, только полицейские, золотых же дел мастер сам сюда живо явится.
Военный марш гремел не переставая. Точно солдаты, черпая в нем доблесть, считали нужным как следует зарядиться ею для будущего жаркого дела. И, по мере того как волторны, не удаляясь, упорствовали, беспокойства в Лаврентии прибывало, пока он весь не обратился в слух. Что это за мотив, по словам соседа общеизвестный, в мирное время не исполняющийся и назначение которого – бодрить сердца в час боя? А так как за долгим отсутствием войн мотив этот могли позабыть, то его и начали, мол, исполнять при наступлении на врага внутреннего, при расстреле рабочих, разгроме училищ, уничтожении сел и в виде исключения, наконец, когда солдат расквартировывали по публичным домам. По какому же теперь случаю?
Послали лакея на разведку. Тот пропадал долго, и все события, за время его отсутствия, были подчинены тревоге. Поэтому, когда торговец цветными каменьями, кормящийся около кутящих в загородных садах компаний, явился со своими лотками, где, вопреки убогому виду собственника, разложены подлинные сокровища, Лаврентий без всякого подъема расстался со своим золотом, переплачивая, несмотря на вмешательство добросовестного кабатчика, за все втридорога. Если бы не эта бесстыжая музыка, с какой радостью он отнесся к подаркам для Ивлиты, о которых мечтал уже месяцы. Не ради ли сих камений ввязался в заговор? Но непрошенная военщина поедала все, и показалось Лаврентию под гнетом ее труб, что пусты его подвиги и мимо направлены усилия.
Ни полиция, ни вероломство, ни пули не разубедили его. А вот заиграла музыка и Лаврентий узнал, что он слабый, ничтожный, заблудившийся, что незачем было начинать канитель, деньги ни к чему, так как теряет, в погоне за ними, главное, чего вновь обрести не сможет.
Зачем он послушался Галактиона, последовал за Василиском, вынес дела за пределы гор, сошел в мир незнакомый, трудностей которого не учитывал? Поднял против себя силы, степень которых неопределима? И ради бессмысленных предприятий покинул Ивлиту, которая, может быть, в смертельной опасности, быть может, забыла его, быть может…
Расколотить бы трубы, зажать глотки художникам. Непозволителен срам… Что это? Почему это они играют?
Человек, вернувшись с разведки, подтвердил, о чем Лаврентий не смел думать, но что чуял. Конный отряд уезжает сегодня в горы с карательными целями, в деревню, где несколько дней назад завлекли в засаду и перебили стражников. Говорят, это дело того Лаврентия, который утром ограбил казначейство. Солдаты довольны, любовь предвкушая горных красавиц…
Горных красавиц? А он-то? А партия? Лаврентий вскочил, перегнулся через стол, всматриваясь в соучастников. Партия допустит ли? Среди угрюмых бородачей, мудрецов, знающих цену вещам и одержимых целью, оправдывающей средства, он был зрелищем таким нечаянным, что если бы кто-либо из них поднял глаза, то увидел над сияющей головой горца тройственный вензель веры, надежды и любви. Но взоры товарищей упирались в землю. Ответа не последовало. Отказываете в помощи?.. Выдаете насильникам? И вдруг Лаврентием овладели хохот и краснобайство.
Восхитительно. Все идет нельзя лучше. Какое счастье, что партия, в распоряжении которой он остается, готовый к услугам, не отвечает ему тем же. Ибо когда родной деревне грозит город, Лаврентий, и никто другой, должен и сумеет отстоять ее.
– Товарищи, я не могу скрыть от вас, что место сие пустует по моей вине, ибо товарища Василиска убил я. В течение месяца Василиск предательски посылал меня, Лаврентия, ежедневно на жизнь и потом потребовал взятку, так как я будто ему был жизнью обязан. Но наигравшись, он послал меня, Мартиньяна, на смерть. И вот я решил убить и его, чтобы доказать, что горец свободен и существуют законы помимо хозяйственных и силы кроме партии.
Теперь, когда шинели поплатятся головой за дерзость, вспыхнет восстание и ни один наш выстрел не пропадет даром, никто не посмеет сказать, что нами руководили и что победой над плоскостью мы обязаны кому бы то ни было. Карательный отряд? Любовь горных красавиц? Всякого из солдат обвенчаем, выдадим за него целку, сестру нашу смерть… Прощайте.
Все вытянулись. Лаврентий, обойдя стол, поцеловал каждого из партийцев в плечо и с пальцем на курке спрятанного за пазухой пистолета, пятясь, достиг калитки. Его движениям подражали зобатые. Пропустив их, он стремительно повернулся и выскочил на дорогу.
Но его осторожность была неуместной. Никто из партийцев стрелять и не собирался. Отрезвев, они смотрели друг на друга не без недоумения, и, когда Лаврентий исчез, один из присутствующих, пожав плечами, сказал: “Чудак все-таки был Василиск. Какого беса было нанимать этого хвастуна? Что его, мол, не знает полиция и что бросить он сумеет отлично? Глупости, обошлись бы и без такой роскоши. А вот за причуду поплатился, да и сколько денег пришлось уделить, столь необходимых партии.
И никто более не садился. Расплатившись с удивленным хозяином, гости покинули сад и, заложив руки в карманы, отправились в город, чтобы самим сесть в спасительную при их нынешнем положении тюрьму.
А Лаврентий с зобатыми, в толпе зевак и мальчишек, шел за отрядом к вокзалу, под издевательство все того же марша. От недавней самонадеянности горца ничего не осталось. “Его речь была чем? – рассуждал Лаврентий. – Клеветой на самого себя, или действительно он, убив брата Мокия по глупости, Луку, защищаясь, Галактиона из мести, Василиска за кровожадность, убивал, чтобы убивать, доказывая, что свобода-де существует? Но, значит, это не недоразумение, и заподозрившие в убийце брата Мокия безмерно злую волю были правы, и Лаврентий, в самом деле, злой человек”. А между тем Лаврентий знал, что не был злодеем, и уверен, что, если бы рай существовал, в раю нашлось и ему место. Что же он тогда? Игрушка стихий? И это – не то самооправдание, не то мироведение или страховка на всякий случай, появлявшаяся не впервые и делавшаяся неизменным спутником, – смущало. И лестью вспоминались ему слова, что он-де умеет убивать, сказанные Василиском. Речь перед товарищами, самохвальство и только…
Вокзал представлял картину совершенно необычайную. Площадь перед ним была запружена пешеходами и экипажами, ожидавшими появления карательного отряда. Экипажи утопали в цветах, а пешеходы, преимущественно женщины, держали охапки, букеты и венки. Но, видимо, океана цветов было недостаточно, так как вдоль прилегающих улиц стояли возы, с которых торговки выкрикивали цены на розы, тюльпаны, гвоздики, все красное. В колясках блистали красотой сливки городского общества, покинувшие для праздника большой бульвар. Но никогда там их лица, как бы ни глазели ротозеи или потребители, не рдели так, как сейчас, не пылали возбуждением, неистовством, охватившим их существа. Если бы они увидели отряд за работой, то, может, вели себя иначе. Но мысль о будущих расстрелах, о крови, которая прольется, их восхищала всех, веселила, заставляла одних льнуть к другим, дышать полной грудью, находить жизнь великолепной и себя такими же.
Появление отряда вызвало бурю приветствий. Кто сидел – вскочил, кто стоял – поднялся на цыпочки, и “ура” в честь будущих победителей не замолкало. Начался бой цветов. Бросали из окон прилегающих домов, с крыш, забравшиеся на деревья сорванцы с веток, так что солдаты, ведя коней под уздцы и слабо отбиваясь свободной рукой, шли по колено в розах. Оркестр снова заиграл марш крови и крики “ура” сменились такими же единодушными и в такт: “патронов не жалейте!” Женщины ловили руки солдат и целовали, а те, что были подальше, вопили: “не жалейте” – и посылали поцелуи обеими руками. Когда же отряд вошел в вокзал, вся площадь готова была следовать. Были высажены двери, поломаны загородки, и все-таки мало кому посчастливилось пробраться на платформу.
Там воинский поезд стоял, убранный цветами с крыши вагонов и до колес.
Но если солдаты были предметом обожания обывателей и обывательниц, то все-таки начальнику выпадали главные почести. Статный, с объемистой задницей, размеры которой увеличивал покрой брюк, с накладной грудью и хлыстиком в руках, капитан Аркадий милостиво улыбался бесившимся дамам, не отрывая одетой в замшу руки от козырька. Солдат забросали цветами, ему пришлось принимать и подношения. И стоя на ступеньке отведенного ему вагона, капитан, не уставая, наклонялся, чтобы взять из нежнейших рук какой-либо фетиш или драгоценность, и передавал их денщикам, хлопотливо сортировавшим внутри вагона господские приобретения. Тут были кольца, которые поспешно снимались с пальцев, брошки, только что отколотые от груди, часы, распятья и прочее. Но больше всего было изделий из женских волос. Накануне сколько горожанок не спали ночь, чтобы, отрезав прядь, сплести из нее цепочку или браслет или нательный крест. Некоторые ухитрились даже смастерить из волос букетики или буквы, спрятанные под стекло и в рамах. Но были и такие, которые просто приносили отрезанные косы, перевязанные ленточкой. Была красавица, пожертвовавшая волосами, чтобы сплести из них веревку, на которой она заклинала повесить главного бунтовщика. Пришлось прибегнуть к самым строгим мерам и, установив какую-нибудь очередь, уменьшить давку. За часом проходил другой, а хвост поклонниц, жаждавших облобызать капитанскую ручку, еще не кончался.
Даже Аркадий начал нервничать и уставать от беспредельного этого бесстыдства. Он давно дал приказ к отходу, если бы не ждал кого-то. Наконец, появился некий юноша, жеманный, сильно напудренный и напомаженный, сопровождаемый ревнивыми взглядами. “Аркадий, – кричал он уже издали, – да благословит тебя господь, да поможет совершить ратный твой подвиг… – а обняв капитана, юноша шептал: – Милый, я люблю тебя сегодня сильней, чем когда бы то ни было. Чтобы жить, необходимо убивать. Видишь, наши чувства нынче более свежи, чем в первый день. Герой мой, мой бог”.
Лаврентий, неотступно следуя за солдатами и пробившись к поезду, следил за происходившим, околдованный и посрамленный. Он вспоминал о своем господстве в деревнях, о приемах в сельских управлениях и думал, сколь это ничтожно в сравнении с триумфом Аркадия. Что собой представлял офицер? Обыкновенного нечистоплотного хама, каковы и все остальные. И такого же женоподобного труса, каким им быть полагается. А вот достаточно было Аркадию поручить дело, легкое и постыдное, как его превознесли до небес. И, порешив, что капитану не избегнуть пули, Лаврентий с грустью упрекнул себя, что руководим завистью.
До чего развратили его последние месяцы. Еще недавно он не задумался бы выхватить пистолет и уложить капитана. А теперь возражал себе, что нет, не время, надо беречься, главное впереди и так далее. Прежде Лаврентий мог только действовать или, положим, рассуждать. Теперь же ему доставляло удовольствие заниматься созерцанием, и, чтобы продлить созерцание, он подыскивал всевозможные оправдания своему бессилию.
Поэтому, ничего не предприняв, он пролез в поезд вместе с несколькими любопытными, не желавшими упускать отряда из виду, и отбыл совместно с зобатыми на родину. Без всякого волнения смотрел он, как на станциях встречали Аркадия власти, духовенство и опять женщины. В вагоне разговоры солдат вертелись вокруг одного и того же скучного вопроса, с кем удастся выспаться в деревне и что горские девушки, хотя телом отменны, но давать не умеют и лежат, словно трупы. “Мертвая красота”, – добавил, с видом знатока, рассказчик.
Но, когда поутру из окна видны стали убеленные цепи, а в лицо пахнуло смолой и свежестью, Лаврентий очнулся от двойного сна. Он не мог уже дождаться первого полустанка, хотя и не ближайшего к родной деревне, чтобы покинуть отряд и приступить к делу; и, воспользовавшись тем, что поезд, ввиду починки пути, замедлил ход, Лаврентий приказал зобатым слезать и последовал за ними. Смущение надсмотрщика и рабочих, когда из воинского поезда выскочил разбойник и потребовал запрягать, было достаточно велико, и они не решились хотя бы медлить. Вскочив на подводу, Лаврентий, под гиканье зобатых, погнал, стоя, четверку перепуганных лошадей к ближайшему поселению, каковое миновал не останавливаясь, задавив нескольких щенят и всполошив птицу. После пяти часов отвратительной тряски, когда окрестности из плоских начали делаться горбатыми, горы надвинулись, а ручьи зашумели. Лаврентий бросил загнанных лошадей в деревне, входившей уже в его владения. Но прием, ему там оказанный, настолько не вязался с обычаями и ожиданиями, что, сбитый с толку, он долго не мог решить, что предпринять. Его встретили знаками почтения, но холодно, почти враждебно. Вместо готовности он немедленно услышал упреки. “Карательный отряд? А как же могло быть иначе? Какого черта было тебе затевать нападение на полицейских. Пошалили бы и ушли. За свой счет убивать и разбойничать, пожалуйста, но подымать население, да еще устраивать засады, нет, это не дело. Дураки пильщики, что послушались. А теперь, зная, чем это кончится, не знают что и выдумать. Вот, поди, сам увидишь, отблагодарят”.