
Полная версия:
Золотая чашка

Павел Владимирович Засодимский
Золотая чашка
В ясное июльское утро Григорий Гурьянов, липняговский лесник, собрался в объезд по своему участку. Он крепко затянул на себе широкий ремень, перекинул за плечо ружье и надел свою походную сумку таким образом, что ремень от сумки и ружейная перевязь перекрещивались у него на груди. Надвинул на лоб круглую форменную шапку с жестяной бляхой и, закрутив на руку нагайку, вскочил на своего Серого.
– К вечеру возвращусь! – крикнул он своей Харитине, поправляясь в седле и забирая в левую руку поводья.
– А ты, батя, обещал взять меня с собой! – обратился Тимоша, держась за его стремя.
– Ну, ладно, ладно! Ужо, в другой раз… – промолвил лесник, с добродушной улыбкой посмотрев на белокурую головку своего сынишки.
– А синицу привезешь? – приставал мальчуган.
– Где ж я возьму для тебя синицу! Теперь синицы разлетелись! – ответил Григорий, заворачивая лошадь от крыльца.
– Ну, вот ты какой! – надув губы, протянул Тимоша, неохотно оставляя стремя.
Григорий мелкой рысью направился по дороге в лес и скоро скрылся в зеленой тени развесистых деревьев.
Григорий Гурьянов – отставной солдат, гвардеец, высокий, видный, молодец собой и прекрасный наездник – уже пятнадцать лет служил лесником в казенной Карачановской даче. Дело его заключалось в том, чтобы беречь, охранять лес от всяких бед и напастей – от вредных насекомых, от пожара, от порубщиков. Каждое воскресенье он должен был ездить к лесничему верст за двадцать пять, в большое село Карачанов Лог, и доносить о том, все ли благополучно на его участке. Если на деревьях появлялось какое-нибудь зловредное насекомое, Гурьянов немедленно давал знать о нем лесничему; если в лесу случался пожар, он опять извещал о том лесничего и сельские власти соседних деревень, и те отряжали крестьян для тушения пожара.
Главные же хлопоты у лесника были с порубщиками. Зимой безлиственный лес, засыпанный снегом и увешанный серебристым инеем, стоял тихо, неподвижно, как заколдованный, и стук топора издалека был явственно слышен, и порубщика было легко накрыть. В летнюю же пору, когда лес шумел при ветре, до него трудно было добраться. Застав крестьянина за рубкой казенного леса, Гурьянов должен был отнять у него топор как видимую улику преступления, заметить порубленное или уже сваленное дерево и о происшедшем донести лесничему. Терпел он, терпел, да однажды тяжела показалась ему такая служба. И в одно из воскресений он заявил лесничему о своем намерении оставить службу. Лесничий очень ценил исполнительного, расторопного лесника, представлял его к наградам и теперь был немало удивлен его неожиданным заявлением.
– Что ж так, Гурьянов? – спросил его лесничий. – Почему тебе вздумалось уходить?
– Тяжело, ваше благородие! – смутившись, ответил лесник.
– Как так – «тяжело»? Отчего же? – переспросил лесничий.
– Вон того мужика из Ахматовки оштрафовали… Мужик-то ведь совсем разорился. Смотреть на них жаль, ваше благородие! – говорил Гурьянов, по старой привычке стоя навытяжку перед начальником.
– Ну, Гурьянов! Не мы с тобой законы пишем, не мы за них и в ответе! – сказал лесничий.
– Точно так, ваше благородие, – почтительно отозвался Гурьянов, – а все-таки…
– Ты уйдешь, на твое место поступит другой, – заметил лесничий. – Может быть, навяжется какой-нибудь недобрый человек, пьяница, взяточник, вор, начнет притеснять. Крестьяне-то взвоют от него! Есть ведь такие лесники. За всеми, брат, каждый час не углядишь.
Стал лесничий уговаривать Гурьянова не бросать службу – и уговорил.
Служба лесника была не только беспокойная, но и опасная. Пойманный и оштрафованный порубщик имел возможность жестоко отомстить, спрятавшись в засаду. Гурьянов мог натолкнуться на целую толпу нарушителей, – его могли избить и даже убить до смерти. Голодные люди отчаянны и злы.
Гурьянов за свою многотрудную службу получал небольшое жалованье и имел даровую квартиру – избу. При избе находился довольно просторный двор, обнесенный сараями и высоким плетнем, с крепкими тесовыми воротами. Высокий плетень и крепкие запоры были нужны для защиты от волков. Вокруг избушки, на все четыре стороны, расходилась глухая, дремучая лесная чаща, – и волки, особенно в зимнюю голодную пору, с ранних сумерек и до солнышка сновали около жилья лесника, жалобно порой завывая. Серые были иногда до того дерзки, что, пробегая по снежным сугробам около хаты, заглядывали в оконца и чуть не тыкались в них мордой. В таких критических случаях Медведко – черная косматая собака лесника – забирался в сенцы и, чувствуя себя в безопасности, грозно рычал и лаял на незнакомых пришельцев.
У Гурьянова, кроме лошади, была еще корова, десяток овец и несколько кур.
Поселки лесников называются «кордонами». Тот поселок, где жил Гурьянов с семьей, назывался Липняговским кордоном.
В течение пятнадцати лет Григорий и его Харитина так сжились с своей избушкой, так привыкли к своему лесному житью-бытью, что им уже казалось, что и на свете нет ничего лучше и краше Карачановского леса и их Липняговского кордона.
Они знали в лесу каждую тропинку, каждую поляну, можно сказать, знали каждое дерево. Знали, где какое растение найти, где какие ягоды растут, где больше водится грибов. В лесу они были как дома: при солнце и без солнца, днем и ночью они всегда могли найти дорогу к своей хате по таким приметам, которые для других ровно ничего не значили. По наклону вершин деревьев, по количеству и по расположению ветвей, по стволам, с одной стороны гладким, а с другой – подернутым мхом, они всегда могли безошибочно угадать, где полуденная сторона, где север, где солнечный восход и где закат.
Харитина редко оставляла кордон: лишь иногда в воскресенье вместе с мужем отправлялась она на базар в Карачанов Лог для продажи кур, яиц, масла, баранов, шерсти и для закупки различной домашней провизии.
Тимоша родился и вырос в лесу, на Липняговском кордоне, и так же хорошо, как отец и мать, знал ближайшие лесные чащи. Он был мальчик очень наблюдательный и с большим вниманием относился к совершавшейся вокруг него лесной жизни.
В летнюю пору с утра до ночи он проживал в лесу, собирал ягоды, грибы, цветы; как настоящий лесной зверек, лазал по деревьям, заглядывал в птичьи гнезда и за некоторыми гнездами изо дня в день следил, как вылуплялись маленькие птенчики, как они понемногу подрастали; иногда издали подсматривал, как мать, прилетая с добычей, совала птенцам корм в желтые, широко раскрытые клювы.
Тимоша очень любил лес, и в лесу ему жилось так привольно и дышалось так легко, что он не променял бы своей лесной глуши ни на какие сказочные палаты. Жизнь зверей и птиц, жизнь деревьев и цветов, все живое, все близкое и далекое занимало его, будило его воображение и мысль. Тихое и ясное благоухающее летнее утро, с пением и щебетанием птиц, с несмолкаемым жужжанием насекомых, и легкие белые облака, проплывающие по небу, и темная туча, застилающая солнце и в виде черного чудовища поднимающаяся над лесом, яркие молнии и громовые раскаты, стозвучным эхом отзывающиеся по лесу, и буря с вихрем, шумно налетающая на лес, сокрушающая и ломающая деревья и наполняющая гулом и треском лесные чащи, и тихий румяный вечер, золотящий в огне заката зеленые вершины, и синяя звездная ночь, сгущающая тени в лесу, – все говорило мальчику чудным, внятным ему языком. А зимой, когда снег валил густыми хлопьями или поднималась метель, Тимоша, припоминая то страшные, то трогательные мамины сказки, из-за ворот или из окна хаты чутко прислушивался и приглядывался к тому, как Ветер Ветерович разгуливал по лесу и заносил его белыми пушистыми сугробами. И думалось тогда Тимоше: не увидит ли он из-за снега бабу-ягу, едущую в ступе, или мужика, по наущению злой мачехи увозящего в лес на погибель свою милую, любимую дочку. Или: не увидит ли он, как медведь тащит к себе в берлогу девицу-красавицу…
Тимоше уже минуло шесть лет. Он был мальчик небольшого роста, но плотный, здоровый, с румяными щеками, с веселыми, смеющимися ямками на щеках, с большими ласковыми и кроткими голубыми глазами, с густыми белокурыми волосами, светлыми и блестящими, как хороший чесаный лен. Отец редко его подстригал, и поэтому волосы неровными прядями почти закрывали ему уши и падали на лоб.
Зимними вечерами отец уже начинал понемногу учить его грамоте. Жена лесничего, очень добрая, приветливая женщина, подарила однажды Гурьянову для сына книжку с картинками, изображавшими зверей и птиц, корабли, плывущие по бурному морю, горы, дышащие огнем, и какие-то невиданные дворцы и храмы, леса и пустыни далеких стран. Эту книжку, как драгоценность, лесник держал в шкафу под замком, и для Тимоши было истинным праздником, когда отец вынимал книгу из заветного шкафа и давал Тимоше смотреть картинки и объяснял их. Мальчуган полюбил эту книгу и относился к ней так же бережно, с таким же глубоким благоговением, как и отец.
Так до сего дня тихо и безмятежно текла жизнь в хате лесника.
В летнюю пору Григорий Гурьянов почти каждый день объезжал свой лесной участок. Так и в то памятное для него утро пустился он в свой обычный путь по знакомой дорожке, вовсе не предчувствуя, что ждет его вечером, по возвращении домой.
Проводив мужа, Харитина взялась за свое шитье и села на крыльце под навесом, защищавшим ее от солнечных лучей.
В тихом утреннем воздухе уже чувствовалось горячее дыхание наступающего знойного летнего дня. Лес, со всех сторон зеленой стеной окружавший Липняговский кордон, стоял, не шелохнувшись, в своем великолепном летнем убранстве, цветущий, благоухающий, и словно замер в дремотном безмолвии под ясными голубыми небесами. Чириканье птиц в соседнем кустарнике порой смолкало, и было явственно слышно, как где-то дятел долбил дерево. Куры с тихим кудахтаньем бродили по двору и рылись в песке. Медведко лежал в тени у ворот.
Тимоша собирался в лес и искал нож: ему нужно было срезать небольшую вербочку. Он вскочил на лавку и, поднявшись на цыпочки, шарил рукой по полке. На полке было темновато. Шаря по ней рукой, Тимоша как-то нечаянно толкнул локтем чайную чашку, стоявшую на краю полки. Чашка полетела на пол и разбилась вдребезги. Харитина услыхала звон и треск разбившейся посуды и с тревожным видом заглянула в хату.
– Тимошка, ты что тут? Чего разбил? – спросила она и вдруг, всплеснув руками, вскрикнула отчаянным голосом. – Чашку отцовскую? «Золотую чашку!» Ах, ты, пострел! Ах, ты, баловник! Что ты наделал? А?
Тимоша обомлел. Ухватившись рукой за полку и растерянно смотря вниз, он стоял на лавке неподвижно, как статуя, ни жив ни мертв. Солнечный луч, яркой полоской падая из окна, играл на осколках разбитой чашки, и Тимоша, как очарованный, не мог глаз отвести от этих осколков, блестевших на темном щелеватом полу.
– Что ужо отец-то скажет? – в волнении говорила Харитина. – Уж он тебе задаст! Какую чашку-то разбил! А! Подумать только…
Та чайная чашка была, действительно, не простая чашка. Кум, богатый торговец из Карачанова Лога, привез ее Гурьянову из Нижнего в подарок, и эта великолепная чашка считалась редкой дорогой вещью в хате лесника. Чашка была большая и очень красиво расписана цветами и золотом. Из этой чашки никто не пил: она обыкновенно стояла в шкафу. Вчера, как на грех, Гурьянов вынул чашку из шкафа, чтобы показать ее товарищу-леснику, заехавшему к нему на перепутье. Вечером, по отъезде гостя, лесник второпях поставил ее на полку, а утром позабыл о ней.
Тимоша наконец соскочил на пол и сел на лавку, печально понурив голову. Харитина, чуть не плача от досады, подобрала осколки и положила их на стол. Мальчуган опять загляделся на них: эти блестящие осколки погружали его в какой-то тяжелый столбняк.
Вот приедет отец, ужо погоди… Что с тобой сделает, постреленок! – сердито проворчала Харитина, уходя на крыльцо.
В грустном раздумье остался Тимоша. До сего времени он не боялся отца: он знал, что отец любит его. Григорий всегда был ровен с сыном, ласков, никогда не бил его, пальцем не тронул. Но ведь зато Тимоша никогда еще и не совершал такого преступления, как сегодня. Шутка ли – расколоть «золотую чашку»! Он знал, как отец берег эту чашку, как он дорожил ею и сколько раз при нем, при Тимоше, любовался на нее. Если бы даже и мать ничего не сказала, он сам бы понял всю громадность своей вины. А теперь причитанья матери, ее сердитые речи и угрозы еще более нагнали страха на нежную детскую душу. Если бы знать, что отец сделает с ним. Если бы отец побил его, оттрепал за волосы, – беды в том большой еще нет. Но ведь мать не говорит, что ожидает его за разбитую чашку. «Вот ужо воротится отец! – ворчит она. – Что он с тобой сделает!..»
«Господи! Да что же он со мной сделает? Что?!» – спрашивал себя Тимоша и не мог ответить на этот вопрос. Он долго просидел в хате, раздумывая о приключившейся с ним беде. Нежданно она налетела на него, как вихрь, – страшная, непоправимая беда! Если бы склеить чашку! Но где ж ее склеить, когда она разлетелась вдребезги! Никто уже не склеит эту несчастную «золотую чашку». Смотря на блестящие осколки, Тимоша, наконец, почувствовал, что какая-то глухая, ноющая тоска защемила ему сердце. Он невольно тяжело вздохнул. Ему стало невмоготу оставаться одному в избе, и он вышел на двор. А мать увидела его и опять угрожающим, сердитым тоном принялась за свое:
– Погоди, баловник! Вот ужо воротится отец! Погоди-и-и!..
Тимоша побродил по двору, подошел к воротам и прилег к Медведке. Тот, вытянувшись, лежал в тени и сладко подремывал. Тимоша обнял его обеими ручонками и прижался к нему, и светлые, льняные Тимошины волосы смешались с черной, лохматой шерстью Медведки. Как хорошо начинался день! Тимоша хотел пойти в лес за вербочкой – и вдруг… Ах, эта «золотая чашка»! И мальчуган, припав лицом к своему косматому другу, горько заплакал. И слезы текли у него по щекам, падали ему на руку и на лохматую голову Медведки. Тот, как бы с недоумением посмотрев на Тимошу, лениво приподнял голову, но через мгновение снова опустил ее на траву и задремал. А мальчуган тихо плакал, склонившись над ним.
Солнце начало сильно припекать. Птички замолкли в лесу, и еще явственнее стало слышно, как дятел прилежно долбил дерево. Харитина ушла в избу и, немного погодя, крикнула из сеней:
– Ступай обедать-то, баловник!
И «баловник», понурив голову, пошел в избу, но обедалось ему в этот раз плохо.
– Для чего на полку-то полез? Чего там понадобилось? – сердито спрашивала его мать.
– Ножа искал, – ответил ей Тимоша, жуя корку хлеба.
И опять страшные слова, опять угрозы:
– Вот ужо, погоди! Будет тебе «нож»…
Харитине, разумеется, было очень жаль разбитой чашки, но гнев ее уже поостыл и вспыхивал лишь тогда, когда она взглядывала на блестящие осколки, лежавшие на столе. Она видела заплаканные глаза и печальное личико Тимоши, и ей уже, пожалуй, стало жаль парня, но по своей привычке она все-таки делала «для острастки» сердитый вид и не могла удержаться от ворчанья.
Весь остаток дня Тимоша провел в унынии и тревоге. На месте ему не сиделось и в лес не хотелось идти. Посидел он на крыльце, строгая свою липовую палку, потолкался по двору, заглянул в избу, но при виде осколков «золотой чашки» опять поскорее убрался на двор: много раз выходил за ворота и прислушивался, – не едет ли батя? Не слыхать ли в лесу лошадиного топота? К вечеру страх стал пуще разбирать Тимошу, чаще прежнего он стал посматривать на лесную дорогу и прислушиваться. Не слыхать лошадиного топота, но, вероятно, отец уже скоро возвратится, – и Тимошино сердце усиленно бьется и замирает от смутного страха при воспоминании о разбитой чашке, при мысли о том, что «ужо сделает с ним отец». Он не раз норовил спросить у матери: что же ему будет? – но не решался заговорить, видя ее сердито нахмуренные брови и крепко сжатые губы.
Вот и солнце уже низко спустилось, зашло за темные леса, – и в то время, как вершины деревьев горели в огне заката, под кустами там и сям ложились синеватые, полупрозрачные вечерние тени.
«Теперь уж скоро!» – думал Тимоша, стоя за воротами и тоскливо посматривая на узкую лесную дорогу. Он так подолгу, так напряженно прислушивался, что ему уже раза два в тишине наступавшего вечера слышался лошадиный топот и голос отцовский; однажды даже послышался в лесу звон колоколов, хотя колокольному звону было неоткуда взяться. Тимоша стоял за воротами без шапки, вертя в руках свою тоненькую липовую палку, и не знал, что же ему делать и как быть… Мать сердится на него, ворчит, отцом грозит. В избе на столе осколки «золотой чашки» лежат.
И вдруг словно вдохновение осенило Тимошу. «Убегу, убегу, пока не поздно! Убегу скорее!» – промелькнуло у него в голове, и он пошел. Но вдруг оглянулся на свою хату. «Куда же бежать? В лес! Куда же больше!» Бежит ли он совсем из родного дома или на время, в том Тимоша не давал себе отчета. Только одно было у него на уме, – укрыться, спрятаться поскорее от угрожавшей ему опасности. И, уже не оглядываясь на родную хату, мальчуган торопливо пошел в лес и побрел по лесу не путем, не дорогой, а прямо в ту сторону, где было еще светло, где закатывалось солнце и откуда из-за листвы, словно брызжа золотом, проникали в зеленую лесную глушь последние солнечные лучи. И шел, шел Тимоша, не оглядываясь назад, не озираясь по сторонам, продираясь через кусты, перелезая через стволы поваленных бурей деревьев, через гнилые, мшистые колоды, через кочки и старые пни. Скорее! Дальше, дальше от родного дома!
Вскоре после того, как Тимоша под влиянием внезапной решимости углубился в лесную чащу, Григорий Гурьянов возвратился домой. Сели ужинать. Летом в хорошую погоду они обыкновенно ужинали на дворе перед крыльцом, и Медведко в это время всегда сидел тут же, перед столом, в выжидательной позе и пристально, упорно смотрел на хозяев. Тимоша давал ему кусочки хлеба, и лесник, глядя на них, иногда весело приговаривал:
– Вот вся семья вместе, – и сердце на месте.
Сегодня лесник не сказал своей прибаутки.
– А Тимоха? – спросил он, берясь за ложку.
– Тимошка твой наварзал (наварзать – значит что-нибудь испортить; местное выражение) сегодня… Теперь, видно, и прячется! – ответила Харитина. – Чашку разбил.
– Какую чашку? – торопливо переспросил лесник. – «Золотую»? Кумов-то подарок?
– Да! – промолвила жена.
– Вот так так! Вот тебе и чашечка… – недовольным тоном протянул Григорий. – Не успел и попить из нее. Сберегли! Ну и баловник же! А, чтоб его! Да как его угораздило?
– Полез на полку, – да как-то и смахнул, – хмурясь, проговорила Харитина. – Уж я же и припугнула его. Вот уже, говорю, отец-то приедет.
– Тебя припугнуть-то бы надо! – заметил Григорий. – Нет смекалки чашку-то в шкаф убрать.
Поужинали и стали собираться спать.
– Да где ж Тимоха-то? – спрашивал лесник.
– А прах его знает! – с досадой промолвила Харитина, думая про себя: «Вот еще, отвечай за него, за пострела!» – Забился, поди, в сарай, либо в сено зарылся. Ужо придет, не бойсь! – добавила она.
На том и порешили. И успокоились.
Солнце закатилось. Темные тени сгущались в лесу.
А Тимоша все шел да шел. Из страха погони он не решался остановиться и отдохнуть. Медведко не раз очень далеко прибегал за ним в лес. А ну, как батя возьмет теперь Медведку и отправится верхом на поиски! Медведко выследит его непременно.
На небе начали проступать звезды, а в лесу становилось все темнее и темнее. Яркая заря, красным пламенем долго сквозившая из-за деревьев, наконец, погасла. Звезды ярче заблистали в синем небе; ночная мгла окутывала лесные чащи. Тимоше стали мерещиться впотьмах всякие страшилища; он часто вздрагивал. Мальчуган еще никогда не бывал один в лесу так поздно ночью.
Все пугало его и приводило в трепет. И белый ствол березы, смутно, как призрак, выступавший из-за темных лохматых елей, и черный обгорелый пень, и громадные, вывороченные из земли корни пней, таращившиеся в полумраке, как какие-нибудь сказочные чудовища, – все смущало теперь его живое детское воображение. Иногда ему было страшно идти вперед: порой чудилось, что за ним как будто кто-то крадется, и так близко-близко! В эти минуты его всего, с ног до головы, словно варом обдавало и мурашки неприятно, мучительно пробегали по спине. А останавливаться было еще хуже, – деревья стоят тихо, даже на проклятой осине лист не дрожит, узорчатый папоротник и высокий багульник с белыми цветами, такими пахучими ночью, не шевельнутся. А между тем в лесу вокруг Тимоши не было полного безмолвия.
Какие-то неясные, неуловимые шорохи неслись со всех сторон, словно деревья на своем языке, непонятном людям, шептались между собой. Тимошу то вдруг теплом обдавало, словно кто-то невидимый дышал на него, то ему казалось, как будто кто-то проносится над лесными чащами в звездной вышине. Почему же вершины деревьев вдруг начинают вздрагивать и шелестеть листьями, как будто под чьею-то легкой стопой? И страшно, жутко становилось мальчику, когда он иной раз невольно начинал прислушиваться к скрадывающемуся шороху, таинственно, неуловимо расходившемуся вокруг него, – то в темной глубине лесной чащи, то где-то рядом. И Тимоша чувствовал, что теперь лес живет своей ночной жизнью, совсем иной, чем днем.
Наконец, он совсем выбился из сил и в изнеможении прислонился к какому-то толстому, развесистому дереву. Было уже поздно. Те звезды, что мерцали из-за вершин деревьев, теперь уже стояли высоко в небе. В воздухе, напоенном ароматом лесных цветов и трав, порой проносилось свежее дыхание ночного ветерка. Тимошу стало клонить ко сну, голубые глазенки его слипались, волосы лезли на лоб, но он уже не отводил их от лица. Спать! Дома он теперь уж давно бы спал. Ноги подкашивались, голова отяжелела. Но, как ни был измучен он страхами и усталостью, все же смог еще сообразить, что на земле спать нельзя: может наскочить голодный волк или какой-нибудь другой лесной зверь, может змея ужалить. Нужно забраться на дерево.
Тимоша стал шарить руками по неровному стволу, ища какого-нибудь сучка, и, собрав последние силы, вскарабкался на дерево, перебираясь с ветви на ветвь, все выше и выше… Довольно! Теперь можно сесть боком вот на эту толстую ветку и прижаться к дереву. Вот так! Теперь ни зверь не съест, ни змея не подкрадется к нему.
Тимоша дремлет, а мысль его летит к родной хате: что-то теперь делают батя с мамкой? Хватились его, ищут или, может быть, уже спят? Спят куры на своем насесте, спит Медведко на крыльце, спит в своем хлеву Буренка, Серый фыркает спросонок… Все на своем месте, только Тимоша, как звереныш, забился на дерево в глухом лесу. И представляется ему родная хата, та лавка, где он обыкновенно спал. Он чувствует, что голова начинает слегка кружиться, как всегда бывает в те мгновенья, когда засыпает человек. Но вдруг Тимоша вздрагивает, – летучая мышь неслышно, как тень, налетела на него, чуть не коснувшись его лица своими легкими крылами, и в то же мгновенье пропала, потонула во мраке. Тимоше опять стало жутко впотьмах; он беспокойно заворочался на своей ветви и крепче прижался к дереву. Немного погодя дикий жалобный крик, подобный стону, пронесся в ночном безмолвии: то в лесной чаще прокричал филин. Потом, уже впросонках, Тимоша слышал, как неподалеку от него какая-то ночная птица громко защелкала клювом.
Мальчик не мог заснуть как следует, и всю ночь провел в тяжелом полузабытьи. Раз он едва не упал с дерева: ему почудилось, что он – дома, лежит на лавке, – захотелось потянуться, порасправить ноги. Еще ладно, что скоро опомнился и не выпустил ветви из рук… Уже перед утром, когда серые предрассветные сумерки сменяли ночную тьму, Тимоша в полудреме, с усилием полураскрыв глаза, видел, что какой-то зверь, не то лисица, не то волчонок, прошмыгнул под деревом, остановился на минуту, как бы к чему-то прислушиваясь, и скрылся в чаще. Это был тот час, когда дрема с особенной силой овладевает человеком. Тимоше страшно хотелось спать, до того, что даже появление зверя под деревом уже не смутило его.
Когда совсем рассвело, золотисто-розовая полоса засветилась на востоке, зачирикали и заперекликались птички, Тимоша решился спуститься с дерева, – и тут же у кочки, поросшей высоким красивым папоротником, мальчуган прилег и моментально заснул как убитый.
Мальчик спал долго и крепко, проснулся поздно, когда солнце стояло уже так высоко, что лучи его сначала совсем было ослепили заспанные Тимошины глаза. Проснувшись, Тимоша увидел, что на рукаве его холщовой рубахи спокойно сидела черная бархатистая бабочка и яркий солнечный луч играл на ней.
Тимоша невольно загляделся на нее, – эта красивая черная бабочка резко выделялась своими темными бархатистыми крылышками на белом рукаве его рубахи.
Не сгоняя бабочку, он осмотрелся кругом. Теперь, при веселом дневном свете, опять хорошо было в лесу, который он так любил в летнюю пору. И позабылись все темные страхи, пережитые им в предшествующую ночь, позабылись на мгновение печальное настоящее и неизвестное будущее.