скачать книгу бесплатно
Свечка. Том 1
Валерий Александрович Залотуха
Самое время!
Герой романа «Свечка» Евгений Золоторотов – ветеринарный врач, московский интеллигент, прекрасный сын, муж и отец – однажды случайно зашел в храм, в котором венчался Пушкин. И поставил свечку. Просто так. И полетела его жизнь кувырком, да столь стремительно и жестоко, будто кто пальцем ткнул: а ну-ка испытаем вот этого, глянем, чего стоят он и его ценности. В 2015 году роман стал лауреатом премии «Большая книга», получив вторую премию.
Валерий Залотуха
Свечка. Том 1
Роман в четырех частях с приложениями и эпилогом
Памяти мамы
Был человек в земле Уц.
Книга Иова
Слаб и робок человек,
слеп умом – и всё тревожит.
А. С. Пушкин
© Валерий Залотуха, наследники, 2016
© Валерий Калныньш, оформление, 2016
© «Время», 2016
Часть первая
Три дня и три ночи, или За други своя
Первый и первая
…нет, приятно, что и говорить, чертовски приятно, просто большое удовольствие получаешь, когда сидишь перед телевизором с банкой чая или с чашкой… ну да, с чашкой чая или с банкой пива, с длинненькой такой прохладной баночкой «Holsten» – вечерком в кресле, а ноги в тапочках на табурете пристроены, и ты уже не сидишь, а лежишь – съехал, так, что даже и не очень удобно, но ты не шевелишься, ты неколебим, – потому что тебе хорошо, потому что ты смотришь, как его берут. КАК ЕГО БЕРУТ! Омоновцы, крепкие такие парни в камуфляже, бронежилетах и черных масках с коротенькими такими автоматами… Вот «мерс» по улице мчится, кажется, никто не может его остановить, но вдруг «жигуль» из соседнего ряда подрезает и к обочине – стоп! А второй «жигуль» сзади блокирует и оттуда, как горох, как черти из бочки, омоновцы – шах! Автомат в окно, дверца нараспашку, за шкирку его из салона, «руки на капот!» – мат! Несколько секунд сюжет всего длится, а сколько удовольствия получаешь! Там уже другой сюжет, что-нибудь про культуру, про театр например, а мысль твоя – назад, вдогонку прежнему, мысль правильная, тягучая, приятная: еще одного взяли… сколько веревочке ни виться… так ему, голубчику, и надо… нет, все-таки милиция иногда мышей ловит… молодец Лужков – Москву отстроил, может, и порядок наведет… И хотя последняя, замыкающая, так сказать, часть этой во всех отношениях приятной мысли одна и та же, и она фактически отрицает самоё мысль, попросту ее зачеркивает: все равно отпустят, хоть он там и сто человек убил – отпустят, за деньги отпустят, за миллион, допустим, долларов отпустят, кто же устоит перед миллионом долларов, – ты отмухиваешься, то есть, ха-ха, отмахиваешься от подобного завершения мысли, как от мухи, от назойливой мухи… цеце, потому что удовольствие от того телесюжета получаешь несомненное, и удовольствие оказывается выше правды. Удовольствие выше правды – забавная постановка вопроса, не правда ли? И если бы не болело горло – фарингит, – всё бы ничего, бывают болезни и пострашней, но нередко дело заканчивается ангиной с температурой под сорок – фа-рин-го-септ! – так вот, если бы не болело горло, я бы с удовольствием поделился своим открытием со всеми вами, милостивые государи и милостивые государыни… Удовольствие выше правды, не правда ли? Да-да-да! УДОВОЛЬСТВИЕ ВЫШЕ ПРАВДЫ!
Я слышу свой голос, но не сразу понимаю, что он мой – высокий, жалкий. Жалкий, вот именно – жалкий… Я понимаю, что то был сон, бред, сонный бред, а теперь начинается явь…
И мне ее почему-то не хочется…
Глаза сами открываются, и я вижу сидящего рядом незнакомого парня. Он улыбается. Один глаз у него черный, заплывший, подбитый, зато другой – блестящий, живой, дружелюбный.
– Ну вы даете! Вы сейчас такое говорили, – сообщает парень.
Получается, что он подслушивал, и это меня раздражает:
– Какое? Что я говорил?
Парень чешет в затылке, смущенно пожимает плечами и уходит от ответа:
– Да так…
«Да так…»
Я молчу.
И он молчит, и я начинаю сознавать, что обидел его, не сильно, но обидел.
Парень смотрит на свои наручные часы и сообщает время.
– Четыре… – и снова улыбается.
А он и не обиделся нисколько…
Сколько-сколько? Четыре? Самое страшное, самое ненавистное мое время – четыре…
А где Гера? Где Женька, где Алиска? Где Даша?
Да, где моя Даша?
Я задаю себе эти вопросы, как будто не знаю, где все они.
Они – у себя дома, в своих кроватках.
(Впрочем, Гера, возможно, и в чужой.)
Спят.
А вот где ты, Золоторотов, где ты?
Где я?
Я лежу на голом деревянном полу в берете, куртке, ботинках, и у меня затекли ноги и болит спина…
И горло, главное горло…
Фарингосепт!
Я в КПЗ.
Чёрт! Чёрт побери, да ведь это меня вчера брали! Омоновцы в масках… Меня! На Ленинском, около железного истукана. Один «жигуль» подрезал и заставил остановиться, хорошо, что скорость была небольшая, а то я, водила аховый, точно в него бы въехал… А второй, красный, грязный весь, блокировал сзади. И – началось! Страха не было, нет, страха совсем не было. И первая мысль: «Гера!» Это они его берут! Машина его, документы его…
Чёрт…
Чёрт бы драл этого Геру с его бизнесом.
РУССКИЙ БИЗНЕС:
Я покупаю вагон сахара.
А я продаю.
И один бежит искать деньги, а другой бежит искать сахар. Русский бизнес – бессмысленный и беспощадный. Но я сразу решил молчать! Не колоться! Прикинуться валенком! Шлангом! А Гера не дурак, ох, Гера не дурак, он скоро почует неладное, вот именно – почует и рванет куда-нибудь подальше – в Харьков к тетушке или в Америку к дядюшке… То есть не к дядюшке, конечно, а к родственникам, в Америку, туда, где его никто уже не достанет. Отсидится там, пока здесь все утрясется, уконтрапупится… Не может же быть, чтобы у Геры было что-то серьезное, этого не может быть, потому что не может быть никогда, а раз так, то, значит, утрясется, у нас со временем все утрясается. А я пока буду молчать! И, может быть, даже поведу их по ложному следу, чтобы потянуть время, поелику это будет возможно – день, два, три… Как говорится, «за други своя». Откуда это? Не важно – откуда, важно – за кого! «Слово о полку Игореве»? Может, и оно. День, два, три… Да, поелику это будет возможно, а потом скажу:
– Извините, но вы ошиблись!
Или:
– К моему глубокому сожалению – вы ошиблись!
А еще лучше:
– Мне очень жаль, но вы ошиблись!
Представляю, как вытянутся их физиономии… «Руки на капот! Ноги шире!» (Неприятно, я вам доложу.)
А если бы там был Гера?
Он ведь без пистолета из дома не выходит.
Ты, Герка, всегда был везунчик.
И я, конечно, буду молчать, пока ты, скотина, не смоешься, как ты говоришь, «из Рашки»…
Буду молчать!
А они и правда шустрые ребята, эти омоновцы… Не такие, конечно, как в телерепортажах: когда меня брали, один другого нечаянно автоматом в бок ткнул, и тот ойкнул и ругнулся – смех… (Накладочка вышла.) Но все равно, шустрые они ребята, и брали меня лихо. Непонятно, правда, – брали, можно сказать, в торжественной обстановке, а засунули в банальный милицейский «обезьянник». Нет, это хорошо, что простое отделение милиции, для Геры хорошо – значит, ничего серьезного. (Но будет, будет что тебе рассказать!)
Кроме меня и этого паренька, которому очень хочется со мной разговаривать, лежит посредине дурно пахнущий бомж.
Лежит и храпит!
А в дальнем темном углу сидят на корточках двое… Как грифы из американских мультиков. Уголовные рожи. Последний раз со мной случилось подобное двадцать лет назад… Когда меня посадят в КПЗ в третий раз, мне будет уже за шестьдесят, и я скажу: «А что? Жизнь прожита не зря». Иные за всю жизнь в КПЗ ни разу не побывали, не знают, небось, даже, как эта аббревиатура расшифровывается. КПЗ…[1 - Камера предварительного заключения. – Примеч. автора.] А ничего за эти двадцать лет не изменилось. Тот же «обезьянник», те же стальные прутья решетки. Вот только бомжей тогда, кажется, не было. Точно – не было! То есть они были, конечно, где-то были, но термина такого тогда не существовало: БОМЖ. «Когда мы были молодые»… В те достопамятные времена наше социалистическое общество дружно боролось с пьянством, а мы лежали на траве в скверике напротив китайского посольства и пили портвейн. Портвейн мы любили и называли его ласково: портвешок, портвуша. Нас было четверо: Гера, Федька Смертнев, Мустафа и я. Дружинники нас и накрыли! Между прочим – студенты МГУ, сволочи… Гера, кажется, учился уже в МГУ, на филфаке, кажется. (Да где он только не учился!) И еще был мент; дружинники и с ними – мент. Нет, ментов тогда тоже не было, то есть они так тогда не назывались. А как? Мильтоны? Легавые? Не помню…
Все убежали, а я остался – замешкался… Даже Мустафа убежал, хотя это ему ничем не грозило, его исключить не могли, он был иностранец, негр. Сенегалец. Матерый такой негритос, блестел, как хорошо начищенный хромовый сапог. «Взяли меня за белые руки», – рассказывал он о своем очередном приключении, и мы покатывались со смеху. А когда напивался – плакал и жаловался: «Ох, обрусел я, обрусел!» – умереть можно было. Несколько лет назад кто-то из наших сказал мне, что Мустафа умер в своем Сенегале то ли от тоски по России, то ли от цирроза печени… Мустафа милиции не боялся и убежал, а я боялся и остался. А за это выгоняли из академии автоматом. Автоматом в бок… Гера спас. Переспал с секретаршей декана, причем не просто переспал, а сначала разыграл любовь… Жанна Борисовна – как сейчас помню… Старая и страшная… Впрочем, не такая уж и старая, помоложе нас теперешних… Но тогда она казалась старой. (Да и не такая уж страшная! Она мне даже нравилась…) Жанна вытащила милицейскую «телегу» из почты декана и отдала Гере, и мы торжественно сожгли ее и пепел залили портвейном. Там такое было написано – меня бы точно отчислили. Ну что ж, старик, долг платежом красен? Теперь я буду тебя выручать. («Однажды двадцать лет спустя». Кино такое было. Плохое? Да, плохое.)
– Ну ты, морда, кончай храпеть! – Мент. Сонный и злой. – Ну ты, морда! – И стучит резиновой дубинкой по прутьям решетки. А это, оказывается, не прутья, а трубы – они гулко отзываются своей внутренней пустотой. А бомж как храпел, так и храпит. Мент смотрит на меня, потом переводит взгляд на сидящего рядом парня, и приказывает:
– Толкни его.
Парень медлит, смотрит на бомжа, на мента и вдруг говорит – напряженно и глухо, в общем-то не скрывая своей неприязни к этому представителю власти:
– За отдельную плату. – И отворачивается к стене, всем своим видом показывая, что разговор окончен.
Мент просыпается окончательно, буравит затылок парня маленькими злыми глазками и стучит по трубе громче: бух! бух! бух! а она отзывается гулко и протяжно: у-ух… у-ух… у-ух… Вот вам и «ноктюрн на флейте»… водопроводных труб… в исполнении злого сонного мента. (Когда-то я любил Маяковского. Интересно, люблю ли я его сейчас? Надо бы перечитать.) А мент опять на меня смотрит… Но ничего не говорит. Нет, я, конечно, могу разбудить этого несчастного вонючего бомжа, но… Не будет ли это своего рода штрейкбрехерством? Ситуация разрешается неожиданно быстро, так быстро, что я не успеваю сразу все понять и оценить: один из «грифов» вдруг вскакивает, пружинисто, по-спортивному (он, кстати, в спортивном костюме), и коротко и очень сильно бьет бомжа ногой в бок. У того что-то екает внутри, я отчетливо это слышу. Селезенка? Бомж вскрикивает, садится, трет грязной ладонью бок и обводит всех полным боли и страдания взглядом. А глаза у него маленькие, красные.
– Кончай храпеть, морда! – Это опять мент. У них, наверно, любимое слово – морда. Меня ведь тоже вчера назвали мордой… Когда усадили в красные «Жигули» – сзади, а по бокам сели двое с автоматами. Первый шок (а это был именно шок), – первый шок прошел, и я уже отчетливо понимал, что они меня с Герой спутали, и здесь у меня вырвалось, клянусь, это не было трусостью или приступом малодушия, да я и не собирался говорить, что я – ты, я просто высказал вслух предположение, просто так высказал:
– Может, вы меня с кем-то спутали?
Мы ехали мимо «Баррикадной» (машину покачивало на брусчатке, я это отчетливо помню), и вдруг тот, кто сидел впереди рядом с водителем, заорал:
– Молчать, морда!
Вообще, все они были чем-то раздражены. Складывалось впечатление, что я (то есть ты) им, в общем, не так уж и нужен… И даже совсем не нужен.
НАС НЕ ПРИНИМАЛИ!
Это, знаешь, как бывает: заберет «скорая» больного и начинает его возить из больницы в больницу, а там или мест нет, или карантин, или просто принимать не хотят. Мы останавливались у двух или трех отделений милиции, и тот, кто меня мордой назвал, – уходил раздраженный и еще более раздраженный возвращался. Не принимали. Смешно и грустно, грустно и смешно…
Но…
Часы.
Мои часы!
Они у этого противного мента на руке, я их вижу!
Я цапаю себя за запястье – пусто, – мои, точно мои! Но как, как они к нему попали? Ах ну да, я же забыл, совсем забыл, их сняли, когда обыскивали, когда все забрали – документы Герины и деньги, мои… Впрочем, какие там деньги, а вот ножичек, любимый швейцарский «Victorinox», который мне Даша подарила, где он? Был и нету, пропал, исчез, мистика какая-то, с ним всегда какая-то мистика происходит, с моим ножичком, сколько раз я его терял, столько же находил.
А мент уходит… Уходит, уходит, уходит. «Врешь – не
уйдешь!» – кажется, так Чапаев кричал? И я кричу ему вслед – насмешливо и дерзко:
– Скажите, пожалуйста, который сейчас час?
Он останавливается, оборачивается и смотрит… Как бы недоумевая… Пухлый, лупоглазый, губки бантиком. На него без улыбки смотреть невозможно, и я с трудом сдерживаюсь. А он выдерживает многозначительную паузу, смотрит на МОИ часы и твердым голосом сообщает время:
– Четыре. Ровно.
Четыре! Опять четыре!
– Есть еще вопросы? – спрашивает он, чтобы оставить за собой последнее слово. Я только пожимаю плечами – его ответ мгновенно выбивает меня из колеи. Мент усмехается, поворачивается и уходит. И тут меня осеняет, и я кричу ему вслед:
– Отличные у вас часы!
И он – смущается на ходу, явно смущается, и я провожаю его взглядом… А это хорошо, если человек еще не разучился смущаться. (Тем более, если этот человек – мент.) И он, конечно, прекрасно понял, что я не позволю ему прикарманить мои часики! Беспардонная все-таки наглость…
Паренек с подбитым глазом трогает меня за локоть и говорит громким шепотом:
– Вы с ними поосторожней.
Я не понимаю – в каком смысле?
– В каком смысле?
– Они вежливость любят. – Паренек говорит это так серьезно, что я невольно улыбаюсь.