banner banner banner
Свечка. Том 1
Свечка. Том 1
Оценить:
Рейтинг: 5

Полная версия:

Свечка. Том 1

скачать книгу бесплатно

На вывеске рядом с небольшой дверью среди десятка казенных незапоминающихся слов я успеваю прочесть главное: «Прокуратура».

Прокуратура и прокуратор (Иудеи) – слова, несомненно, одного корня, но почему-то эта мысль не приходила раньше в голову. Может, чтобы это понять, надо туда попасть? Однако сделать это не так просто… Нас не пускают. (Снова не пускают!) Точнее – пускают, но не дают ключ от кабинета Писигина. Сначала все происходящее меня веселит, а потом начинает злить. (Кстати, а почему это у моего Сокрушилина нет своего кабинета? «Hummer» есть, мобильник есть, пистолет под мышкой есть, а кабинета нет?) Ладно, потом узнаю, а сейчас: пустите меня в кабинет Писигина! Мент мнется, кривится, мямлит что-то невразумительное, и я начинаю его ненавидеть. (Наверное, это уже синдром заложника.) Сокрушилин разговаривает по мобильному и одновременно протягивает за ключом руку.

– Ну что вы на меня наезжаете? – жалобно тянет мент.

«Наезжаете»… Уголовная лексика стала лексикой правоохранительных органов. Абсурдистан. Как, кстати, зовут того славного паренька, с которым познакомился в обезьяннике КПЗ? Кущеватов? Сущеватов? Нет, нет… Я не успеваю вспомнить, потому что вновь слышу ту фразу.

– Жду. Молчит, – говорит Сокрушилин в трубку и с какой-то загадочной укоризной смотрит на меня.

А ты знаешь, он вновь побеждает: мент все-таки выдает ключ, и вот мы премся пешком на четвертый этаж. Сокрушилин ломит, как буденновский конь, я едва за ним поспеваю. Фу-у… Кабинет Писигина – это вам не кабинет Захарика: здесь прошел евроремонт. (Ненавижу, кстати, это слово: какое-то оно корявое… Корявое и унизительное! А в результате та же безликость и казенщина, царящая во всех наших официальных кабинетах.)

– Садись, – предлагает Сокрушилин, вновь забыв о своем обещании «выкать», но мне не хочется больше об этом напоминать, надоело. Что ж, будем на ты! На экране компьютера застыла картинка из «покера». Ну разумеется, чем здесь, в прокуратуре, еще заниматься, когда на улицах гремят выстрелы и взрывы… Я пытаюсь устроиться поудобнее в неудобном кресле и никак не могу это сделать. А мой Сокрушилин между тем активно что-то ищет: распахивает дверцы шкафов, ворошит лежащие на столах бумаги… Кого же он мне еще напоминает? Шуру Балаганова? Тот так же искал деньги в квартире Корейко. Смотрит на старый советский сейф и чешет в задумчивости затылок. (Ты бы сказал – репу). Как там у классиков? «На широком невспаханном лбу Шуры прорезалась первая борозда»? Пожалуй, я прав – Шура Балаганов. А еще мне нравится у Ильфа с Петровым, кажется, это уже в «Золотом теленке», там ко всяким дурацким объявлениям добавлялись еще более дурацкие приложения. А в одном последнем: «Приложения: без приложений». «Приложения: без приложений» – Гера любит часто так свои послания заканчивать… Сокрушилин меж тем вытаскивает из кармана связку ключей и выбирает подходящий. Первый не подходит, второй… Мы берем кассу! Но денег там, кажется, нет, а есть толстая папка. «Дело»? Ну конечно, что же еще, это ведь прокуратура, а не консерватория. Листает, читает, снова листает… Ищет какую-то информацию? Меня нет, меня для него сейчас нет. Нашел? Да, кажется, нашел… Но что он делает, что он делает, товарищи? Он выдирает из «Дела» несколько листов, после чего достает из кармана золотую (!) зажигалку, щелкает и, держа в руке горящую исписанную бумагу, смотрит на огонь – сосредоточенно и печально. Когда пламя касается его пальцев, Сокрушилин испуганно вздрагивает, болезненно морщится и выбрасывает горящий клочок бумаги в форточку. Нет, это уже не Шура, это уже сам Остап Бендер. Остап-бей Сулейман Мария или как его там? «Приложение: без приложений». Я смотрю на этого человека и думаю о том, что долго, ох как долго придется еще ждать, пока Россия станет нормальной цивилизованной страной. Вот оно – наше сегодняшнее реальное правосудие! А ночь сегодня у тебя была бессонная, вон какие круги под глазами. А на воротничке сорочки – след от губной помады. Ну да, вы же вчера День милиции отмечали. Где-нибудь в «Метрополе», в Боярском зале, Гера рассказывал, какая там роскошь. А рядом была длинноволосая девица с ногами, растущими из шеи, и с маленькой куриной головкой. (И с соответствующим количеством мозгов!) Откуда только они взялись: безмозглые, бессловесные, бездушные? Где молодые Татьяны Доронины? Нет, сейчас не Тани, сейчас – Иры… Это в том же «Молодежнике» в рубрике «Досуг» я прочитал как-то объявление следующего содержания: «Иры». И всё! «Иры»! И номер телефона. Ее тоже звали Ира? А потом был роскошный номер в «Метрополе» за казенный, разумеется, счет… А утром: «Наша служба и опасна и трудна»! А ведь я понял наконец, на кого он похож в действительности, да и не просто похож, а является таковым по самой своей сути… Хлестаков! Вечный российский тип. Хлестаков ты мой, Хлестаков… Наконец-то я все понял! Абсолютно все! ВЗЯТКА! (А в том, что он взяточник, нет никакого сомнения. Откуда у простого советского следователя «Hummer»? И часы за восемь тысяч долларов? Может, как Чубайс, лекции читал – неведомо где, неизвестно кому?) Поэтому и брали меня – как чеченского террориста, чтобы шокировать, оглушить, подавить. А телевидение для того, чтобы показать свою безграничную власть, мол, мы везде, мы все можем и если что – вымажем дегтем, ославим на весь белый свет. Но так как «Дела» как такового нет, меня кинули в банальный милицейский «обезьянник», а не поместили в тюрьму, потому что тюрьма – это уже серьезно, там своя канцелярия, свои законы. И допрашивать меня в своем кабинете он не может, потому что боится засветиться. «Жду, молчит, жду, молчит…» Так это же я, я молчу! (Вот почему он так выразительно на меня посмотрел, когда произносил последний раз эту фразу.) А он ждет, когда я сам взятку ему предложу, и это принципиально важно, я где-то читал, принципиально важно, потому что тогда он будет чист перед законом. А по городу колесил, потому что проверял – нет ли хвоста, боялся слежки, у них там тоже один другого подсиживает, да есть к тому же служба собственной безопасности – специально для этой цели. Нет, ты понял? А «От 5 до 10» – это уже совсем просто! Просто, как всё гениальное! Это сумма, сумма взятки. Не больше десяти. Но и не меньше пяти. Тысяч. Долларов, разумеется. Как говорится – торг уместен. Мол, заплатишь, и мы твое «Дело» уничтожим, вырвем нужные листочки… И сожжем! Так ты понял? Понял, с кем мы имеем дело? Хлестаков ты мой, Хлестаков!

– Почему вы все время улыбаетесь?

В его голосе слышится уязвленное самолюбие. А ведь я в самую точку попал! Типично хлестаковская черта – страх выглядеть смешным. И сразу, заметь, перешел на «вы»!

– А почему бы мне не улыбаться?

В самом деле – почему бы мне не улыбаться, когда я, наконец, все понял! Когда вижу тебя, голубчика, насквозь! Усмехается… Ну, усмехайся, усмехайся. Прячет глаза… Не спрячешь! Бросает «Дело» на подоконник. (Точно таким же движением он бросил «Playboy» на заднее сиденье «Hammer'а». Тебе, конечно, все равно, что судьба человека, что «Ни дня без оргазма».)

– А ведь ты попал… Ты даже не представляешь, как ты попал!

Ой-ой-ой! Меня пугают, а мне не страшно. (Тебя пугают, а ты, старик, об этом даже не догадываешься!) Что, Хлестаков, занервничал? Ждешь, когда я сам? Когда сам взятку тебе предложу? Не дождешься! Каким угрожающим шагом, какой свинцовой поступью он направляется ко мне… Шаги командора! Садится за стол напротив, буравит взглядом. Ну, говори же! Говори – сколько: пять, шесть, восемь? Или все десять? По максимуму? Говори! («Говори!» – пьеса была такая, перестроечная, наивная, если из сегодняшнего дня смотреть, но все равно свою положительную роль она сыграла.)

– Где вы были и что делали пятого апреля сего года?

Неожиданный вопрос. И странный… Очень странный.

– Что?.. Где я был когда? Что делал когда?

– Пятого апреля сего года.

«Сего года»… Нет, мне нравится: СЕГО года… Не имею ни малейшего понятия, где я был пятого апреля сего года! У меня память так устроена. Я бы не назвал свою память на даты плохой, она не плохая, ее просто нет! (Причем не было никогда.) Мозги, видно, у меня такие, и ничего с этим не поделаешь: помню – что, но не помню – когда. Вот, например, я прекрасно помню, что было вчера – меня брали, но совершенно не помню, какое вчера было число… Впрочем, в данном случае я как раз помню, вчера был День милиции, десятое ноября, но это исключение из правила, редкое, можно сказать – редчайшее исключение.

– Я не помню…

(…и не вспомню никогда!)

– Вспомнишь!

Улыбается, а глаза недобрые. Да не боюсь я тебя, Сокрушилин, не боюсь! Лично мне тут бояться нечего, а Геру вообще не так просто испугать. Что он делал пятого апреля сего года? Откуда же я знаю, что он делал пятого апреля сего года?

– А если не вспомню?

– Обязательно вспомнишь. Это я тебе обещаю.

Нет, это даже смешно!

– Ну хорошо… Если вы называете конкретную дату, значит, в этот день что-то случилось? Что-то такое случилось? Что?

Он смотрит на меня насмешливым взглядом, решая: говорить или не говорить?

– А ты не знаешь?

– Не знаю.

– Узнаешь, не торопись… Много будешь знать… – говорит он, усмехаясь и отворачиваясь.

Скоро состарюсь? А старости-то я и подавно не боюсь! Мне нравится в стариках их спокойствие, отсутствие бессмысленных страстей и, как это ни покажется странным, уверенность в завтрашнем дне. Могу сказать больше – иногда я завидую старикам! Только и слышу – на улице, в метро, в магазине: «Молодой человек!» Или того хуже: «Паренек!» И уже совсем ни в какие ворота не лезет: «Мальчик!» Ну какой я, на фиг, мальчик, если на меня уже полтинник накатывает! Нет, я не заставляю себя уважать, уважать меня как раз не за что, но это несправедливо, в конце концов, по отношению к моим близким: когда иду с Женькой – думают, что я ее сын, когда с мамой – внук, а когда с Алиской – вообще чёрт знает что думают! Алиска, кстати, недавно говорит: «Я тебя со спины с Аркашкой Астраханцевым спутала». Каково мне это слышать, если этот Астраханцев – ее одноклассник и последняя любовь? Женька иногда надо мной подтрунивает: «Папа у нас моложавый», но я же вижу, что ей обидно, она – женщина и должна выглядеть моложе своего мужа. И вот – все вокруг худеют, а я толстею… То есть все вокруг пытаются худеть, а я – толстеть, чтобы выглядеть старше. Бесполезно! С трудом, преодолевая отвращение, я ежедневно выпивал перед сном сырое яйцо, разболтанное в стакане теплого пива с ложкой сахара и двумя ложками сметаны, – рецепт дала Мира, авангард прогресса в нашей семье, Женькина подруга, работающая кем-то в Доме кино. Спустя пару-тройку месяцев я действительно начал поправляться, но не так, как хотелось: у меня стал расти похожий на куриное яичко животик, прохожие поглядывали удивленно, видно в этом было что-то противоестественное. И когда Женька в сердцах обозвала меня беременным мальчиком, я с радостью прекратил употребление тошнотворного пойла и, что интересно, вернулся в свое обычное состояние чуть ли не на следующий день. Не сумев изменить свой вес, я решил изменить имидж – прибегнуть к помощи очков, хотя со стороны зрения никаких показаний к ним не было. Купив в метро недорогие без диоптрий очки, я принес их домой, надел, посмотрел в зеркало – крокодил. Хотя, когда примерял в метро, мне так не казалось, да и продавщица одобрила. Потом в комнату вошла Женька и усилила сравнение: «Вылитый крокодил!» Видимо, услышав, из своей комнаты прибежала Алиска и, коротко взглянув на меня, добавила: «Гена» – пожалела. Да это не беда, что крокодил, беда состояла в том, что крокодил оставался молодым, юным, это был зеленый крокодил! Мною предпринималась также попытка отращивания и ношения бороды, и тоже безуспешная: Хо Ши Мин, вылитый Хо Ши Мин. Да и с ростом проблемы… То есть, с одной стороны, никаких проблем: сто семьдесят – вполне средний рост, а когда кто-то смотрит на меня совсем уж свысока, я вспоминаю Пушкина и становится легче – его сто шестьдесят пять успокаивают меня и возвышают, однако Женькины метр восемьдесят четыре значительно усложняют ситуацию, и тут я просто не могу не чувствовать своей вины. Да это бы ладно – внешность, фиг с ней, с внешностью, внутренность остается та же – инфантильная, детская, глупая, и не надо меня убеждать в обратном, я-то знаю, что это так! Взять хотя бы мою многолетнюю мечту о ножичке… А ножичек?

– А НОЖИЧЕК? – В самом деле, как я мог о нем забыть?

– Какой ножичек? – удивленно спрашивает Сокрушилин.

– У меня вчера отобрали ножичек. Где он?

– Какой ножичек?

– «Victorinox», швейцарский!

Сокрушилин смотрит на меня удивленно и озадаченно, опускает руку в карман пиджака и вытаскивает оттуда… «Victorinox»! Но не мой, конечно, мой раза в два тоньше: в моем только два лезвия, шильце и отвертка, а в этом чего только нет, лупа даже… Я видел такие, они дорогие страшно.

– Такой? – спрашивает Сокрушилин.

– Почти, – отвечаю я гордо и независимо.

– Где покупал?

– В ГУМе, – отвечаю я по-прежнему гордо, хотя и начинаю злиться – не могу же, в самом деле, сказать, что нигде я его не покупал, что подарила мне его Даша!

Сокрушилин усмехается.

– В этой стране нет настоящих швейцарских ножей. Настоящие швейцарские ножи есть только в Швейцарии. Я купил его в Женеве. Нравится?

Нравится, конечно. Только мой все равно лучше.

– А хочешь, я его тебе подарю? – неожиданно спрашивает он и протягивает нож мне. А сам заглядывает в глаза, чуть ли не в душу пытается заглянуть.

Нет, брат, туда я тебя не пущу! А если и пущу, что ты там поймешь, американец?! Разве ты, уверенный в том, что можно купить всё и вся, знаешь, что такое мечта? Как я мечтал – как он будет лежать у меня в кармане, тяжеленький такой, гладенький, пристегнутый к поясу специальной цепочкой? Как в каждом свежем номере «Огонька» я первым делом прочитывал очень оригинальную рекламу ножей «Victorinox»: небольшие и очень интересные истории о том, как эти ножи в самый нужный момент оказывались вдруг под рукой и спасали людей – на пожаре, в остановившемся лифте, при землетрясении? Конечно, вряд ли я купил бы его сам, потому что дороговато, да и Женька бы не поняла, сказала бы: «Совсем впал в детство», но я – мечтал, и этого мне было достаточно. И вдруг однажды, прихожу к Даше, а она просто так, безо всякого повода – протягивает его мне. А ведь я ничего ей о своей мечте не говорил и даже не намекал! Мистика! Да уберите вы ваш нож, господин Сокрушилин, не нужен мне ваш нож! Но без своего я отсюда не уйду… А он смотрит на меня, улыбается и, подцепив ногтем, вынимает большое лезвие, блестящее и острое. Острое, очень острое, я уже несколько раз порезался – зазеваешься, отвлечешься, и вот – кровь, причем еще до боли, ты еще боли не почувствовал, а уже кровь, откуда она, недоумеваешь – как бритва, острый.

– Острый, – говорит Сокрушилин. (Эта его улыбка начинает меня раздражать.)

– Я знаю…

– Острый, – повторяет свою мысль Сокрушилин и вдруг хватает меня за ладонь и, с силой придавив ее к столу, приставляет холодное лезвие к моему обнаженному запястью. Я не понимаю! Ах вот оно что! Я внимательно смотрю на Сокрушилина: передо мной аффектированная личность, типичная аффектированная личность. (Я хоть и ветеринарный, но все-таки врач и кое-что в психологии понимаю, книгу «Психология личности» два раза прочитал.) Да тут и не нужна никакая психология, тут любой дурак поймет, что личность аффектированная… Значит, так, не надо напрягаться, не надо тянуть руку к себе, не надо бояться. А я боюсь? Да ничего он мне не сделает! А если и сделает – кровь здесь венозная, это не так опасно. Вид крови мгновенно приведет его в чувство, и он сам кинется меня перевязывать. Но надо улыбнуться, надо обязательно улыбнуться! УЛЫБАЮСЬ…

А Сокрушилин неожиданно отпускает мою руку и приставляет лезвие ножа к своему собственному запястью.

– А может, так? Так лучше?

Аффектированная личность, отягощенная суицидальным синдромом? Вон у него там шрамы… Резал уже не раз?

А он вновь хватает меня за руку, которую я так непредусмотрительно оставил лежать на столе и вновь приставляет к ней лезвие, уже не такое холодное – согрелось.

– Выбирай: тебя или меня?

А об этом в «Психологии личности» не было написано… Психологический тест такой? Или следственный прием? Ничего себе прием! Приемчик…

Выбирай!

Хорошо. Тогда меня. Лучше меня, потому что я быстро себя перевяжу, а спросят – кто, скажу – сам, потому что все равно не поверят, если скажу – он, так что, конечно, лучше меня.

– Меня!

Только не сильно… Не очень, то есть, глубоко. Не до кости. Там важные сухожилия, их сшивать придется… Я зажмуриваю глаза, верней они сами зажмуриваются. А он отпускает вдруг мою руку, резко поднимается, подходит к окну и смотрит вниз.

А в коридоре за дверью – шаги… Громкие… Как будто кто стучит по полу большой деревянной колотушкой: ТУК! ТУК! ТУК! Дверь приоткрывается, и, до половины туловища, в кабинет всовывается человек. Лицо знакомое. Где-то я его видел… Курьер? Точно – курьер. Помнишь, фильм «Курьер», там один московский школьник главную роль исполнял, он потом еще в Израиль эмигрировал: мы как-то ехали с тобой в машине и слышали с ним интервью по «Эху Москвы», он тогда как раз из Израиля приехал, и ты пошутил: «Думали – курьер, а оказалось – еврей», ты вообще часто на эту тему шутишь, я бы даже сказал – слишком часто, так вот, этот молодой человек, пришедший сюда с таким необъяснимым грохотом, всунулся в наш кабинет, то есть не в наш, конечно, а в кабинет Писигина до половины туловища, и громко и отчетливо объявил:

– Ад!

Услышав это слово, Сокрушилин вскочил вдруг на ноги, прямо-таки подпрыгнул, а тот опять:

– Ад!

И, словно по мановению волшебной палочки, Сокрушилин оказался у двери кабинета.

А курьер в третий раз:

– Ад!

И исчез. И Сокрушилин исчез. Курьер исчез. Оба исчезли. Ты можешь мне не верить, но именно так оно все и было, я готов поклясться на «Войне и мире»! Исчез. Но ты что-нибудь понял? Я – нет. Что, собственно, имелось в виду? Какой такой «ад»? Тот самый? Тогда, выходит, мы – в раю? Прокуратура – рай? Скорее – чистилище. – Точно! А курьер с колотушкой, ха-ха, Харон? «К Харонам! Вход всем посторонним»[9 - Строка из стихотворения А. Вознесенского «Плач по двум нерожденным поэмам». – Примеч. авт.]. (Сегодня принято не любить Вознесенского, но я по-прежнему его люблю.) Но ничего не понимаю!

ЕСЛИ ЖИЗНЬ ТВОЯ В ЛОМ, ПОЧИТАЙ ЛУЧШЕ СТОМ!

Вот именно – «в лом», моя – в лом…

АЛЛА РОДИЛА ОТ ФИЛИППА

ПЯТЕРЫХ

Что-что? Не понял, когда ж это они… А-а, понял – собачек так зовут. Алла и Филипп – собачки, болонки… Шутники в этом «Молодежнике» работают.

У ЖЕНЩИНЫ В УХЕ ЖИЛ

ТРЕХМЕТРОВЫЙ ЧЕРВЯК

Из Таиланда привезла… Понятно.

Со мной такое бывает, редко, но бывает – когда вдруг наступает предел психологической усталости, и я перестаю понимать происходящее вокруг. Даже «Война и мир» не помогает, то есть нет, помогает, конечно, «Война и мир» всегда помогает, просто в такие минуты не хватает сил удержать том Толстого в руках. И тогда я беру первую попавшуюся газету и читаю все подряд… «Столичный молодежник» подходит для этой цели идеально, спасибо Сокрушилину. Читаешь, читаешь так, и постепенно голова проясняется, и начинаешь понимать: главное – ничего не понимать. И тогда твой внутренний хаос уравновешивается хаосом внешним, хаосом московским, хаосом российским, хаосом мировым. И, удивительное дело, становится легче!

РУБЛЬ ПРОДОЛЖАЕТ ОПУСКАТЬСЯ

Правительство намерено сдвинуть курс доллара с нынешних 5 898 рублей до 7 150 к концу года.

Что ж, поживем – увидим.

МОСКВИЧИ ПЕРЕХОДЯТ С МЯСА НА КАРТОШКУ

Заменить в своем рационе мясо на картошку вынуждена средняя московская семья. За последний год потребление говядины и телятины сократилось на 15 процентов, животного масла столичные жители стали позволять себе меньше на 12 процентов, яиц в рационе стало меньше на 10 процентов. Потребление хлебопродуктов сократилось на 7 процентов, молока…

Трудно, да. По себе знаю, что трудно жить. Но можно. Главное – знать, ради чего живешь… Я знаю… А вот интересно, ради чего живет Сокрушилин? И до сих пор не могу понять: испугался я или нет, когда он с ножичком? Определенно – не испугался, хотя и испугался, конечно. Хотя после Ахтубы меня трудно чем-либо испугать… Как там в песне поется: «Мы смерти смотрели в лицо». Или – «в глаза»? Нет, все-таки «в лицо», потому что: «вперед продвигались отряды спартаковцев смелых бойцов». – Это фанаты что ли спартаковские? – Ну да, смелые же… отвязанные… отмороженные… Никогда не понимал смысла футбольного «боления»! Прав был Аркадий Райкин: «двадцать два бугая»… Нет, в (на) Ахтубе я не испугался, а вот когда первый раз чуть не отправился в «ад» – это когда в детстве мне вырезали в больнице гланды, и у меня ночью открылось горловое кровотечение, тогда действительно испугался… А ведь интересно, между первой ночью – больница, и второй – Ахтуба довольно много общего. Во-первых, и там и там я был одинок. И в (на) Ахтубе, и в детстве. В детстве даже больше. Кажется, во всей моей взрослой жизни я не испытывал одиночества большего, чем то, которое испытывал в детстве, во всем моем бесконечно долгом детстве. И самое страшное одиночество испытал, когда медсестра Рая привела меня в больничную палату, показала на «мою» кровать и оставила одного. Я помню медсестру Раю – она была большая, полная, с пышными рыжими волосами, которые плохо укладывались в пышную прическу, выбиваясь из нее. Медсестра Рая была в ореоле, нимбе или венце своих золотых волос. Мне не хотелось от нее отлипать (от страха и одиночества я буквально к ней прилип), но медсестра Рая отлепила меня от себя, толкнула легонько и сказала – мягким медовым голосом: «Вон твоя кровать. Иди и ложись». Палата была огромная, с высоченным потолком. Там стояло кроватей двадцать, и многие их них были заняты. Почему-то никто не обратил на меня внимания… Ну да, палата была взрослая, а разве есть взрослым дело до какого-то сопливого мальчишки? Вот если бы палата была детская, то дети не лежали бы так безразлично, а сбежались бы знакомиться, хвастаться игрушками, делиться сладостями… Здесь же на меня никто не смотрел. Я подошел к «своей» кровати и лег. Сетка громко скрипнула, но спящий на соседней кровати дяденька (Николай Иванович, бывший фронтовик) не проснулся. Я лежал на спине и смотрел в высокий белый потолок, на котором не было ни одной трещинки, наверное, провели ремонт, не евро, конечно (и слова такого тогда не было), но трещины на потолке отсутствовали, видимо, недавно ремонт провели… А я любил (да и сейчас люблю) трещины на потолке, потому что, если долго на них смотреть, они превращаются в разные фигурки, становятся рыцарем, собакой, деревом, и тогда уже не так одиноко, но трещин там (как и здесь) совершенно не было, и мое одиночество продолжилось. В груди сжималось что-то, давило, хотелось плакать, но к тому моменту я уже не плакал. И вдруг, откуда-то издалека, сверху, потрескивая и шурша, ко мне стал пробиваться далекий-предалекий звук… Я поднял глаза: в самом изголовье на блестящей кроватной трубе висели наушники, маленькие, черные, со стальной проволочной дужкой, такие теперь не только не купишь, но и не увидишь нигде. Я взял их, повертел в руках и осторожно надел на голову. И услышал голос, мужской:

Вода, вода, кругом вода,
Вода, вода, везде вода…

Я слышал эту песню впервые в жизни и запомнил ее с тех пор на всю жизнь.

Вода, вода, кругом вода,
Вода, вода, везде вода.

ИЗНАСИЛОВАВ В ЛИФТЕ ДВЕНАДЦАТИЛЕТНЮЮ ДЕВОЧКУ, МАНЬЯК УКАТИЛ НА ШЕСТИСОТОМ МЕРСЕДЕСЕ

А такое я читать не буду! Такое я никогда не читаю!

Гера всегда зовет меня с собой, когда едет, как он говорит, оттянуться за бугор, вернее, раньше звал, сейчас уже не зовет, потому что знает, что это бесполезно, все равно я никуда не поеду. Это – во-первых, а во-вторых, он теперь ездит за бугор со своей молодой женой. А я отказываюсь не только потому, что заграница меня не очень, в общем-то, интересует, но и из-за денег, конечно, тоже. Ведь если я куда-нибудь поеду с Герой, тогда никуда не смогут поехать Женька с Алиской, так? Но им-то это гораздо нужней, чем мне, двух мнений тут быть не может: Женька – женщина, Алиска – ребенок, а я все-таки мужчина. А главное – я убежден: один день, проведенный в подмосковном осеннем лесу, равноценен недельному отдыху в Анталии. (А если еще удастся найти парочку белых!)

Но весной прошлого года Гера меня все-таки вытащил. В (на) Ахтубу. Я согласился. Во-первых, потому, что Ахтуба – не заграница, а во-вторых, Гера обманул меня, сказав, что там растут во множестве какие-то особенные «майские» грибы, а я, дурак, поверил. Уже на второй день нашего путешествия я проклинал себя, Геру и всю эту пропахшую рыбой Ахтубу! Хорошо, что ехали мы туда всего на три дня, да плюс два дня дорога – на Герином «Ягуаре» на бешеной скорости. Кстати, только там, в дороге, я узнал, что Ахтуба – это не город, а река в Астраханской области. С географией в школе у меня отношения не складывались, да и во взрослом возрасте географических знаний в моем интеллектуальном багаже прибавилось немного: еще садясь в машину, я был уверен, что Ахтуба – это провинциальный городок, находящийся там же, где и Елабуга, в которой закончила свой жизненный путь великая Марина Цветаева, а оказалась – река, так что ехал я в, а приехал – на, и с тех пор эти два предлога в сочетании с названием Ахтуба существуют в моем сознании одновременно.

На протяжении всех трех дней Гера не спал ни минуты: днем он ловил в каких-то промышленных количествах рыбу, а по ночам пил пугающими дозами водку и рассказывал анекдоты про новых русских, из которых я не запомнил ни одного. Все это мероприятие именовалось мальчишником, потому что вскоре должна была состояться Герина свадьба. (Очередная.) В Москве его дожидалась невеста – Катя, милейшее создание, непорочное дитя, не ведавшее, по-моему, ни сколько Гере лет, ни – какая по счету она у него жена. (Если не ошибаюсь – четвертая или пятая?) Мальчишник для Геры – это святое, и сценарий у всех примерно одинаковый: на третий день, а вернее на третью ночь «в расположение нашей части проник условный противник». Как Гера выразился – «из пены морской» (а по мне так из речной тины) появились две развязные особы, имена которых я забыл сразу, как только услышал. Гера сходу назвал их Блэк энд Вайт, действительно, одна была блондинка, другая брюнетка. Рыбалку я не люблю, наверное, потому, что не люблю есть рыбу, исповедуя ту простую истину, что лучшая рыба это колбаса, к тому же очень боюсь подавиться костью, наверно, это у меня от мамы, кажется, это единственное, чего она в жизни боится, никакие грибы в камышах, разумеется, не росли, так что на том мальчишнике я тихо зверел, а когда появились Блэк энд Вайт, озверел окончательно. Даже хотел уехать поездом или улететь самолетом, но Гера давил на жалость, повторяя то и дело о своем прощании со свободой, и я остался. (Меня всегда поражало и продолжает поражать Герино умение убеждать – в том даже, во что он сам не верит. Тебе, старик, не бизнесом заниматься, а политикой. Баллотируйся в Думу!) Но в одном убедить он меня не сумел, и я верю – никогда не сумеет. У моего друга какая-то непонятная страсть или мания, или… не знаю даже, как это назвать, но целенаправленно и изощренно он добивается того, чтобы я изменил Женьке. Многократно, в красках он описывал мне сладость супружеской измены, это продолжалось и в (на) Ахтубе, до тех пор пока я прямо не спросил: «Так ты женишься для того, чтобы вновь испытать эту сладость?» Гера расхохотался и послал меня к чёрту, назвав вдобавок лишенцем, он любит это словечко из лексикона Остапа Бендера. Да, это случилось на третий день, или, точнее, на третью ночь, но спросите, какое было число, какого месяца – убейте меня – не вспомню, разве только год, прошлый, тысяча девятьсот девяносто шестой, хотя, впрочем, была весна, май (грибы-то «майские»!), а вот год, возможно, и не прошлый, а как раз позапрошлый, хотя год можно и уточнить, но только не число, оно безвозвратно утеряно для истории, хотя, казалось бы, я должен, обязан помнить то число, потому что оно едва не стало датой… Датой моей смерти. (Это к вопросу о том, где я был и что делал пятого апреля сего года. Нашли, у кого спрашивать. Вот если бы Геру спросить, когда я чуть не утонул, то он назвал бы не только число, но и день недели. Память на даты у моего друга просто феноменальная.)

Итак, Гера сварил уху, целое ведро – по какому-то особому «монастырскому» рецепту, когда рыбу кладут в бульон от сваренного петуха (именно петуха, а не курицы), а перед тем как снять уху с огня, в нее вливается стакан мадеры – получилось действительно вкусно, мы хлебали ее, сидя на прогретой за день земле на берегу одного из бесчисленных речных протоков, среди шуршащего от теплого ветра камыша, под ночным небом, которое назвать ночным можно с большой натяжкой, потому что ночного, черного там практически не оставалось: звезды набились почти впритык, никогда в жизни я не видел такого звездного неба, это было какое-то звездное безумие, нельзя было различить ни одного знакомого созвездия, ни о какой Большой Медведице не могло идти и речи, нет – никогда в жизни я не видел такого звездного неба! И все бы хорошо, если бы не одна маленькая деталь, точнее, не одна, а две: Блэк энд Вайт… (И не такие, кстати, маленькие, особенно «моя» Вайт, она была даже больше моей Женьки.) Положение усугублялось еще и тем, что Вайт мне, вообще-то, нравилась. Гере хорошо известны мои, так сказать, типологические пристрастия – она отдаленно напоминала молодую Татьяну Доронину. Девушка старалась вовсю: бросала томные взгляды, то и дело дотрагивалась до моей руки и без конца подливала в мой стакан вино, считая, видимо, что пьяный я буду сговорчивей. Тут Гера допустил оплошность, забыв рассказать ей об одном моем странном, на первый взгляд, качестве – чем больше я пью, тем больше укрепляюсь в своем первоначально принятом решении. Я напивался и мрачно просчитывал пути отхода, предполагая уйти незаметно, по-английски, не прощаясь, но, когда девушки решили устроить «знаменитый астраханский стриптиз», я решительно поднялся и, сказав, что хочу искупаться ОДИН, направился к воде. Зная мой характер, Гера даже не попытался меня остановить, бросив насмешливо, но довольно зло: «Станешь тонуть – не зови». «И не подумаю», – буркнул я (а ведь звал потом, звал!) «Утонешь – не жалуйся!» – прокричала Вайт и засмеялась, а следом и Блэк, и Гера тоже засмеялся, и под их общий смех я вошел в воду. Наша турбаза (турбаза как турбаза, а по ценам – пятизвездочный отель, любят у нас три шкуры драть, не имея на то никаких оснований, как Гера говорит: «В этой стране все хотят хорошо жить, ни черта для этого не делая»), так вот, наша турбаза располагалась ниже по течению, и я решил добраться до нее по воде – сплавиться. Я лег на спину, течение медленно повлекло меня, и, не прилагая ни малейших усилий, я стал перемещаться из пункта Б в пункт А. В воде я чувствую себя, как рыба, мама научила меня плавать еще в дошкольном возрасте классическим приемом – жарким летним днем в Серебряном Бору бросила с лодки в воду, и, немного побарахтавшись, я поплыл. Если бы она тогда этого не сделала, я и сейчас, наверное, не умел бы плавать. Вода была теплая, она расслабляла и усыпляла. Я лежал на спине, полузакрыв глаза, и вспоминал вслух любимые строчки:

Я ждал тебя в Серебряном Бору,
Полумальчишка и полумужчина…[10 - Из стихотворения Евг. Евтушенко. – Примеч. авт.]

По правде сказать, никогда и никого я там не ждал, но после того, как впервые прочел то замечательное стихотворение, всегда этого хотелось… Наверное, я все-таки заснул, хотя до сих пор не представляю, как это возможно – заснуть в воде? Но, значит, все-таки заснул… А потом проснулся… Перевернулся на живот, посмотрел по сторонам, прислушался… Нигде не было ни огонька… Тишина стояла абсолютная… – Мертвая. – Что? – Мертвая тишина. – Да-да, мертвая, вот именно, мертвая, только время от времени с разных сторон доносились неприятные чмокающие звуки. Когда я впервые их услышал, они мне очень не понравились, и я спросил у Геры: «Гера, что это?» – а он ответил, спокойно и невозмутимо, как он это умеет: «Сомы утопленников объедают». И я поверил! Сколько раз попадался на эту его интонацию и снова… «Здесь часто тонут?» – спросил я, видимо, дрогнувшим голосом, хотя раньше никогда не боялся утонуть. (Теперь боюсь.) Гера засмеялся и дал правильное объяснение: «Сазаны камыш сосут». «Сазаны камыш сосут», – подумал я, вслушиваясь, но и про сомов тоже вспомнил. И понял – заблудился, я заблудился, меня куда-то занесло… Кругом была вода, вода… Хотя не испугался! Не испугался, потому что прекрасно понимал: Ахтуба – не мировой океан, и, если плыть строго в одну сторону, обязательно и непременно достигнешь берега. Оставалось выбрать направление движения, но это оказалось непросто, так как по сторонам не обнаруживались никакие видимые ориентиры, а ориентироваться по звездам не было возможности, по тем, повторяю, звездам… Я все же попытался отыскать вверху какое-нибудь созвездие и вдруг наткнулся взглядом на ползущий спутник, один вид которого прибавил оптимизма – цивилизация! – и он же подсказал мне направление движения. Где-то я читал, что все без исключения спутники, в целях экономии топлива, движутся вокруг Земли по ходу ее вращения[11 - Чепуха. Я проверял: летят в разные стороны. – Примеч. авт.]. И я пошел за ним. Это была первая моя ошибка. Всего я совершил три ошибки, именно три, я неоднократно потом ту ситуацию анализировал, и именно с первой ошибки все началось. Мой путеводный спутник скоро исчез, растворившись в мириаде звезд, и я продолжил движение один, стараясь не сбиться с курса. И, разумеется, сбился! Я был уверен, что плыву прямо, но на самом деле заворачивал на круг – срабатывал так называемый эффект правой руки, которая, как известно, сильнее – пловец всегда уходит вправо, я же уходил влево, потому что у меня сильнее левая рука, я – левша (как ни старалась мама, ей так и не удалось сделать из меня «правильного человека», это, пожалуй, ее единственная неудача в моем воспитании, да и то – неудача относительная: когда я дома, то есть когда прихожу к маме в гости, я держу ложку в правой руке, причем это само собой получается, во всех других местах я, правда, ем левой), но тогда я об этом не думал и все больше и больше удалялся влево. Я плыл долго и упорно, пока силы меня практически не оставили, и, когда они меня практически оставили, я совершил вторую ошибку, которую по статистике совершают восемьдесят пять процентов утопленников, то есть, ха-ха, не утопленников, конечно, а утопающих – я запаниковал. Запаниковал и закричал. Нет, кричал я правильно, надо было кричать, но не паникуя, а я запаниковал, и все это – крики вкупе с паникой отняли у меня последние силы. И, наконец, третья ошибка, последняя и главная, которая чуть не стала роковой: Я ПОСМОТРЕЛ НА ЧАСЫ. Не в том смысле посмотрел – сколько тут у нас натикало? – а в том, что наткнулся взглядом на светящийся циферблат своего водонепроницаемого «Rollex’а» и увидел – четыре, и понял, – всё… Нет, я знаю, что это бзик, фобия, хронофобия, но не боязнь времени вообще, а боязнь одного конкретного часа – именно четырех часов утра, я понимал это раньше, понимаю и теперь, но в тот момент я, конечно, ничего уже не понимал: видел на часах – ЧЕТЫРЕ, и – ужас! (Здесь просто необходимо отступление, хотя далеко не лирическое. Дело в том, что, когда в детстве я лежал в больнице по поводу операции по удалению гланд, однажды ночью у меня открылось горловое кровотечение, и, боясь потревожить спящих, стесняясь, я лежал неподвижно и глотал собственную кровь, пока меня не стошнило кровью же, и я уже не мог больше ее глотать, а она все шла и шла, выползая изо рта на подбородок и грудь, напитывая подушку и простыню, а я все лежал, стесняясь и понимая, что умираю, а на соседней койке храпел Николай Иванович, бывший фронтовик, не старый еще, как все бывшие фронтовики тогда, а на его руке тикали часы, которые он снял с убитого им немецкого унтер-офицера, я посмотрел – на них было ровно четыре (с того самого момента моя хронофобия и началась.) Нет, когда все нормально, в порядке, я ничего не замечаю, но если вдруг наступает предел психологической усталости, эти четыре часа утра начинают меня преследовать. Просыпаешься среди ночи от боли в сердце или от какого-нибудь кошмара, бросаешь ошалелый взгляд на часы, а там – четыре! (А однажды мама, когда я уже был взрослым, сообщила, что родила меня ровно в четыре утра, и ее сообщение как бы подтвердило мои самые худшие опасения…) Вот и тогда в (на) Ахтубе, я посмотрел на часы – четыре, и понял, все сразу понял… И, как говорится, пошел ко дну, хотя, как я теперь знаю, неправильно говорится, туда не идешь, а опускаешься, довольно медленно и довольно плавно, глотая по пути воду, как в детстве кровь. Неожиданно это движение вниз замедлилось, остановилось, и, не достигнув дна, я начал вдруг подниматься, видимо, масса воды еще влияла на массу моего тела, на мгновение я оказался наверху, но, не успев глотнуть воздуха, снова стал опускаться… А страха не было, нет, страха совершенно не было, как, впрочем, не было и никакого света в конце тоннеля, никакой «жизни после смерти», никаких светящихся человечков, только темнота и тишина – МЕРТВАЯ… Но это было уже потом, в конце, в самом конце, а до того случилось нечто совершенно неожиданное, что спустя какое-то время я назвал коротким и легкомысленным словом кино… И вот – я опускался ко дну и поднимался наверх, как пустая бутылка, или, нет, не пустая – полная – наполовину, на две трети, на три четверти, когда еще немного, еще чуть-чуть и окончательно и бесповоротно она пойдет ко дну – поднимался и опускался, поднимался и опускался, поднимался и опускался: и ра-аз, и два-а, и три-и-и, и четы-ыре… Именно тогда мне его и показали – кино. Мое кино. Хотя сначала я ничего не увидел, увидел же только в конце, когда опускался в последний и окончательный третий раз, во второй услышал, а в третий почувствовал – то, что случилось однажды именно в кино, на детском киносеансе с Алиской (видимо, поэтому я и назвал все произошедшее со мной этим коротким и легкомысленным словом), – почувствовал на своей щеке стыдную и жгучую боль, которую, думал, совершенно забыл, а оказалось, помнил, и еще как помнил, это и было – раз; а два – я услышал… услышал те самые слова, которые однажды ночью во сне произнесла Женька, причем так услышал, как будто Женька в тот момент находилась рядом и повторила мне их в самое ухо; а в третий раз я увидел бегущую в сторону открытой книги СЭВа[12 - Здесь имеется в виду похожее на книгу здание бывшего СЭВа, в котором в 1993 году находилась противостоящая мятежному Верховному Совету мэрия Москвы. – Примеч. авт.] маму… Как в кино, да… Но я и сейчас думаю, и тогда понимал – это жестоко и несправедливо, это чистой воды произвол – в такой ответственный момент жизни, когда надо вспоминать все прекрасное и светлое, заставлять человека смотреть, хуже того – пересматривать самое из его жизни больное, горькое, стыдное, – понимал, но не возмутился, хотя, если подумать, на кого возмущаться, кто режиссер этого фильма и кто киномеханик, который его крутит в самый неподходящий момент? Если можно так выразиться, я просто махнул рукой: если так, подумал я, если это именно так, то тогда все равно…

Когда мы возвращались на следующий день в Москву, где-то уже к концу пути, я рассказал все Гере – просто не мог это в себе удержать. Точнее, не все, про кино я не стал рассказывать, а только то, что чуть не утонул. Признаться, я думал, что, услышав это, Гера остановит машину, обхватит руками голову и будет сидеть так – друг чуть не утонул, но он рассмеялся и прибавил скорость, словом – поднял меня на смех, сказав, что в тех местах утонуть невозможно, потому что там на одном квадратном метре сидят по три рыбака, и, в общем-то, Гера был недалек от истины – рыбаки меня и спасли, вытащили, откачали и даже отвезли на турбазу, так что когда утром Гера вернулся в номер – злой и деловитый, каким он всегда после интимного общения с женщиной бывает, я лежал в своей кроватке и спал, а, по правде, делал вид, что спал. Но я даже рад, что Гера поднял меня на смех, подверг иронии мою драму на рыбалке, благодаря ему я сам стал смотреть на происшествие с иронией и сейчас вспоминаю об этом с улыбкой. Вот только четыре часа иногда всплывают. Сколько, кстати, у нас натикало? А впрочем, какая разница… Гад отправился в ад и возвращаться не торопится… Несомненно, Сокрушилин – гад, ну а ты, Золоторотов, кто ты? Как говорит Алиска, на себя посмотри! Посмотрел и что увидел? Гад! Гад и сволочь! (И еще скотина и свинья впридачу!) Трагическим воспоминаниям предался, разнюнился… Твой друг по лезвию ножа где-то ходит, домашние с ног сбились, голову потеряли, не знают уже, что и думать, а ты? Вот же стоят два телефона, целых два – бери трубку, набирай номер и… Ну, один аппарат, допустим, для внутренней связи, номер на нем написан коротенький, всего из трех цифр: 3-68, а на другом-то номер городской! 200-…-… Подними трубку – и! И я поднимаю трубку и замираю, вновь почувствовав на себе знакомый гипнотический взгляд… КРАСНЫЙ КВАДРАТ! Ай да Сокрушилин, ай да сукин сын! Полковника Захарика, как мальчишку, на этот простой приемчик поймал, а теперь, значит, решил меня? Врешь, не возьмешь! Ты, Сокрушилин, конечно, не прост, но и мы тоже не лыком шиты! Что ж, звонить не будем, а, пока есть время, все обдумаем, взвесим и проанализируем – что нам делать… – И кто виноват! – Не ерничай! Конечно, если бы я знал, где был Гера пятого апреля – где был и что делал – мне было бы легче выстраивать тактику и стратегию своего поведения… Гера, Гера, сказать по правде, мне давно не нравится, как ты живешь. Окружил себя ореолом таинственности. Тоже мне граф Монте-Кристо… «Пригони “эсэра” на Гагаринскую площадь, припаркуй около железного истукана и уходи». (Да, насчет “эсэра” не волнуйся, он стоит около отделения милиции, где я провел эту ночь, надо будет только узнать, что это за отделение милиции.) «Пригони “эсэра” на Гагаринскую площадь, припаркуй около железного истукана и уходи. Мне это очень нужно». А мне? Ты спросил, нужно ли это мне? Женька так прямо и говорит: «Зачем тебе это нужно?» – «Затем, что Гера – мой друг». Да там и парковки-то нет – возле железного истукана! Подарил машину, называется… Женька так прямо и говорит: «Он не тебе, он себе ее подарил. Вместе с бесплатным шофером». Женька, конечно, неправа, но правда, Гер, надоело… А вчера? Мне совершенно никуда не хотелось ехать! Как говорится, в такую погоду собаку на улицу не выпускают. Собаку нельзя, а друга можно? – «Очень нужно, старик. Речь идет об очень важных для меня вещах, о которых я не могу говорить по телефону». – Не можешь? Ну вот и я не могу! А когда вернется Сокрушилин, возьму и все ему расскажу! Все как есть! (Я, конечно, пошутил, ты понимаешь.)

Второй (продолжение)

…И вот, как только я это подумал – когда Сокрушилин вернется, он взял и вернулся, – предчувствия меня никогда не обманывают. Я взглянул на него и тут же все забыл: всю эту нервотрепку и все свои обиды. Дело в том, что это был уже не тот Сокрушилин, которого я знал, а другой, новый, обновленный, вот именно – обновленный! Хотя внешне он ничуть не изменился. Если не считать гитары в руках. Это была обычная старенькая гитара с наклейками, которые мы в детстве называли переводилками. Переводилки привозили из ГДР служившие там наши солдаты. Я смотрел на Сокрушилина с изумлением. Как я мог назвать его американцем? Никакой он не американец, а наш, простой русский парень, а то, что раньше я про него говорил – «джи ай», «кожаный затылок», – это все, конечно, чепуха, это все наносное, форма, не имеющая ни малейшего отношения к содержанию. Плечи его были опущены, прядь волос упала на лоб, глаза немного печальны, или нет, не печальны, скорее грустны и рассеянны. Как будто он с кем-то прощался… С кем-то или с чем-то… Он поднял на меня глаза и в первое мгновение как будто удивился, не ожидая меня увидеть, забыл, а теперь вспомнил.

– Ты… – проговорил он тихо.

Я немного смутился и молча пожал плечами. (Не мог я, в самом деле, сказать: «Я».)

– А ведь я с тобой попал, – сообщил он громко, возвращая себе прежние интонации, и, усмехнувшись, прибавил: – Ну и ты тоже… Сам с собой…