banner banner banner
Русские князья. От Ярослава до Юрия (сборник)
Русские князья. От Ярослава до Юрия (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 0

Полная версия:

Русские князья. От Ярослава до Юрия (сборник)

скачать книгу бесплатно


Так пятнадцатая тысяча пленных болгар, оставив четырнадцать тысяч своих товарищей на ослепление в долине Струмешницы, тронулась в далекий поход, в конце которого их ожидало нечеловеческое наказание, ибо об этом никто из них не знал, а кто догадывался, тот отгонял от себя страшные мысли, ибо человеку всегда хочется надеяться на лучшее, и не верит он в смерть даже тогда, когда стоит в яме или под петлей виселицы.

Начальником ромейской тагмы, которая вела пленных в Царьград, был назначен Комискорт[35 - Комискорт – имя происходит от титула. Дословно – «комит шатра», то есть начальник шатра. Комискорт был чем-то наподобие современного интенданта при стратиге или императоре. Ведал также сторожевой службой.], человек мелкий телом и душой, злой по характеру и завистливый ко всему на свете. В походах он вершил роль надзирателя стратигова шатра, в битвах никогда прямого участия не принимал, поэтому никогда не брал и добычи, а только считал да делил уже добытое, глотая слюну на чужое и задыхаясь от злости и зависти. Маленькое сухое его личико обросло до самых глаз и до невысокого лба цепкими колючими волосами. Изпод этих волос раздавался точно такой же колючий голос, и если бы можно было из Комискорта вылущить душу, то душа его непременно должна была быть колючей, будто еж или тот железный трибол, который бросают под копыта коннице, чтобы ранить коней.

Комискорт очень гордился своим поручением, шедшим от самого василевса, он вдолбил себе только одно: в столицу нужно привести ровно тысячу болгар, ни больше ни меньше, поэтому главное его занятие на протяжении всего пути заключалось в непрерывном подсчете пленных, их пересчитывали утром и днем, вечером и ночью, перед тем, как допустить к ручейку, чтобы напились воды, и после того, охранять болгар, собственно, было совсем нетрудно, потому что на каждого пленного был один вооруженный воин, каждый ромей, ложась спать, привязывал болгарина к себе ремнями, которые все византийцы предусмотрительно брали с собой, отправляясь на войну, ибо всегда надеялись захватить себе невольников, точно так же как набить полную кожаную сумку драгоценными вещами; ремни у ромеев были очень крепкие, умело расставленные охранники никогда не спали. Комискорту, казалось, не следовало бы и беспокоиться о целости своих пленников, а больше думать о том, чтобы как можно скорее кратчайшими путями выбраться в Пловдив или Адрианополь, а там уже и в Царьград, где все подготавливалось для многолюдных торжеств, для невиданного триумфа византийского оружия.

Но потому ли, что среди пленных было много тяжелораненых, или потому, что слишком жестоко обращалась охрана с невольниками, но вскоре Комискорту доложили, что до тысячи не хватает полтора десятка человек.

– Куда девались? – проскрипел он.

Ему доложили, где и как, от каких ран кто умер, кого добили, поскольку тот неспособен был передвигаться. Ну, так. Но через несколько дней обнаружилась недостача трех пленных, которые исчезли невесть куда и как. «Бежали!» – брызгая слюной, кричал Комискорт, хотя сам не верил, что кто-либо мог ускользнуть от такой пристальной стражи. Ведь подумать только: один на одного! Все пленные связаны. Голодные и изнуренные до предела. Кроме того, им некуда бежать, ибо всюду – ромейская сила, Болгарии уже нет. И все-таки бежали. Сначала двое, потом трое, потом еще один. Получилось, что человек может бежать отовсюду. Вся тысяча не может, но три-четыре всегда найдут способ освободиться.

Комискорт собрал своих пентеконтархов, лохагов и декархов и коротко велел:

– Тысяча не может нарушаться. Добирать до тысячи первых болгар, которые попадутся под руку. Важно число. Больше ничего.

Он ощерился, зубы у него тоже были острые, как у рыси.

И случилось так, что дружина Сивоока в тот же день столкнулась с печальным походом. Иноки двигались не по дороге, а немного в стороне и, наверное, разминулись бы с пленными, но один из иноков повел лицом напротив ветра и, принюхиваясь, сказал:

– Миризмата на човека отдалеко се усеща…[36 - Запах людской издалека слышен… (болг.).]

А через некоторое время они и в самом деле увидели внизу, на одном из поворотов великого царьградского пути, тяжелое облако пыли, которое медленно продвигалось им навстречу.

– Пойду посмотрю! – рванулся туда Сивоок.

– Ще те убият[37 - Убьют тебя (болг.).], – попытался удержать его Тале.

– Не так это просто, убить меня! – засмеялся Сивоок, помахивая пудовой суковатой палкой, которой мог бы свалить коня.

Но ему не пришлось идти разглядывать, потому что передняя византийская стража, получившая уже приказ подавать знак, как только заметит хотя бы одного заблудившегося болгарина, заметила монахов, и на гору отовсюду начали взбираться не менее сотни яростных ловцов людей.

Неопытные и простодушные иноки не очень прислушивались к тревожным выкрикам Сивоока, сбившейся беспорядочной купой они бросились в одну сторону, заспешили вниз, надеясь, что тот, кто бежит вниз, всегда наберет больший разгон, чтобы проскочить мимо того, кто взбирается вверх, но получилось так, что византийцы очутились и над ними, и с одной стороны, и с другой, и внизу уже подтянулась на дорогу вся тысяча Комискорта, с которой бессмысленно было вступать в борьбу; местность напоминала огромную серую миску, негде было ни спрятаться, ни укрыться, всюду ты был виден, человек среди голой местности, мертвых камней, будто муха на миске, но муха может хоть взлететь, а что может сделать человек? Растерявшись, бедные иноки заметались, пытаясь найти хоть какой-нибудь выход, они забыли о своем хотя бы и хлипком оружии и о своей силе, только Сивоок мужественно ударил по ромеям, надеясь пробиться, и свалил несколько человек. Ему уже казалось, что он уйдет от ромеев, но тут набежало сразу несколько десятков разозленных, брызжущих слюной бородачей, на Сивоока набросили ременную петлю, а сверху навалились на него запыхавшиеся, потные, дикие от ненависти люди.

Его скрутили ремнями, он легко растолкал плечами всех, как только встал на ноги, тогда византийцы изловчились привязать его к двум длинным палкам и так повели вниз, будто лютого, страшного в своей силе зверя.

Первую добычу нужно было показать самому Комискорту. Тот сидел верхом на коне, на голове у него, несмотря на невыносимый зной, был железный позолоченный шелом с белой гривой, и это было единственное на нем белое, а все остальное – черное, колючее, отталкивающее.

– На колени! – крикнул Сивооку кто-то из ромеев, умевший говорить по-болгарски. И черный всадник ощерил острые, белые до синевы зубы, довольный быстрым выполнением своего приказа. А Сивоок только взглянул на него и отвернул голову и увидел, что ведут к нему точно так же связанных ремнями его товарищей, иноков в высоких клобуках, в шерстяных и полотняных изорванных дрехах, несчастных и измученных, и тогда он снова смело взглянул на черного колючего всадника и промолвил:

– Аз падам на колена само пред Бога[38 - Я падаю на колени только перед Богом (болг.).]

– Он не болгарин, он не болгарин! – закричали иноки, подбегая к Сивооку надеясь освободить хотя бы своего русского побратима, но Сивоок-Божидар, испугавшись вдруг, что ромеи послушают иноков и отпустят его, гордо поднял голову и крикнул:

– Почему бы это я не должен быть болгарином! Болгарин есмь! Болгарин!

Год 1014. Осень. Константинополь

Якоже глаголеть: в чем застану, в том ти и сужю.

    Летопись Нестора

Этот город любил легенды, жил ими полторы тысячи лет, родился тоже, собственно, из легенды, которую привез в парусах своего утлого суденышка дерзкий молодой грек из Мегары в 658 году до нашей эры. Грека звали Визант, это было простое, ничем не прославленное в те времена имя, но молодой мегарец великодушно пожертвовал его для истории. Он мог бы сидеть себе в родном городе, ловить рыбу или собирать оливки, выходить в море и вновь возвращаться к родному берегу, но он отважился направиться навстречу будущему, которое так заманчиво сверкало в пурпурных волнах Эгейского моря. Визант подговорил еще нескольких мегарцев; чтобы не дразнить богов, они решили прислушаться к божественным советам, побывали в Дельфах и вот теперь плыли упорно на север, в поисках незаселенных берегов, располагая только молодостью, ветром в парусах да еще напутствием Дельфийского оракула, довольно странным и неожиданным: «Заложить город напротив людей слепых». В молодости охотно поддаются голосу судьбы, поэтому Визант без колебаний отправился на поиски места, где мог бы заложить город, но одновременно знал также, что следует быть зорким, чтобы не пропустить дара богов; поэтому, когда увидел бугристый выступ земли, который жадно погружался в теплые воды, будто гигантский усталый пес высунул язык и хлебнул морской воды, когда увидел раздольный пролив к северному морю, увидел длинный, похожий на рог изобилия, залив, в котором могли бы поместиться все корабли мира, а совсем сбоку, на противоположном берегу, – финикийский город Халкедон, Визант понял значение слов оракула: только слепые могли не заметить этого благословенного куска земли, словно брошенного богами между Пропонтидой, Босфором и Золотым Рогом.

Так был заложен город на высоком глиняном мысе. Из греческого судна был перенесен треножник, над которым горел огонь, вывезенный, по обычаю предков, с Мегары, были заброшены в море сети, поймана первая рыбина, впоследствии в бухту, названную Золотым Рогом, пришвартовался первый корабль, еще позднее, наверное, прискакал из неизвестности первый дикий фракиец и послал в шатер, под которым горел священный мегарский огонь, первую стрелу. Все это было, но все забылось довольно быстро, город вырастал из легенды, ловил рыбу, торговал, защищался от врагов, город приобретал славу во всем мире, а имя унаследовал от своего основателя и назывался – Византий.

Место, выбранное молодым мегарцем, оказалось удобным, но и довольно хлопотным. Все войны почему-то шли именно через эту, самую узкую часть Босфора; персидский царь Дарий ставил здесь свой мост из кораблей, идя на греков; через Византий возвращались домой десять тысяч греческих наемников Кира, прославленных Ксенофонтом; Спарта, дабы досадить Афинам, во что бы то ни стало стремилась разрушить Византий; Афины же, в свою очередь, чтобы донять Спарту, морили Византий голодом. Такова участь всех, кто оказывается на перепутье: к ним сплываются наибольшие богатства, но следом за ними идут те, которые хотели бы богатства прибрать к своим рукам. Если хочешь подольше продержаться, то будь либо могучим, чтобы дать отпор, либо хитрым. Византийцы еще не могли похвалиться могуществом, поэтому выбрали хитрость. Несколько столетий балансировали они между теми, кто послабее и посильнее, каждый раз принимая сторону победителя, и это давало им возможность не только уцелеть, но и расцветать, город разрастался, богател, и огонь Мегары, привезенный Византом под дырявым парусом, теперь полыхал над золотым треножником в беломраморной святыне.

Но однажды византийцы просчитались. В войне между двумя римскими цезарями – Септимием Севером и Песцинием Нигром – избрали последнего, но более сильным оказался Септимий, в жилах которого текла дикая кровь дакийцев. Как ни яростно сопротивлялись византийцы (из женских волос изготовляли тетиву для луков, голодая, ели убитых), все равно Септимий захватил город, уничтожил оставшихся в живых жителей, разрушил все здания, велел повалить стены. Казалось, мегарский огонь угас навсегда. Однако тот же самый Септимий Север через некоторое время заново построил Византий, ибо невозможно было пренебречь таким важным местом; но по-настоящему город поднялся лишь во времена императора Константина, который решил перенести сюда столицу Римской империи и назвал город Новым Римом. Константин не принадлежал к ангелам, – он был настоящим римским императором, о чем можно судить хотя бы по тому, как казнил он по навету своей второй жены Фавсты родного сына Криспа и двенадцатилетнего сына своей сестры, а потом, узнав, что это была клевета, велел и саму Фавсту утопить в ванне с кипятком. Византий видел жестокость и раньше, но это была чужая жестокость, теперь он имел своего собственного императора, а чего только не стерпишь, лишь бы иметь у себя властелина… Ибо положение столицы имеет множество преимуществ, и прежде всего – это непременное и бесспорное право на расцвет. Константин построил дворцы, храмы, бани, акведуки, форумы, Августей, ипподром; из Олимпии, Дельф, из Коринфа и Афин брали статуи, колонны, мозаики, все, что только возможно было перенести, сооружали особых размеров корабли, чтобы переправить эти сокровища в новую столицу; разграбили до основания древние храмы Артемиды, Афродиты и Гекаты. Держа в руках копье, Константин провел им полукруг между Пропонтидой и Золотым Рогом, указывая, где именно должна пройти новая стена, которая защищала бы город от всех опасностей; проложена была главная улица Меса с огромными форумами, украшенная колоннами и статуями, на ближайшем к дворцу форуме, который впоследствии получил название форума Константина, была установлена вывезенная из Греции багряная колонна с бронзовой статуей Аполлона, обращенного лицом на восток. В правой руке Аполлон держал скипетр, а в левой – бронзовый шар как символ властвования над всей землей. А внизу на колонне была высечена надпись: «Господи Иисусе Христе, охраняй наш город».

Кто бы после всего этого стал вспоминать, скольких Константин велел убить, скольким отрублены головы, скольких бросил на съедение львам императорского зверинца, сколько посажено на кол, а скольким велел залить вовнутрь расплавленную медь или свинец!

Благодарные современники поскорее прозвали Константина Великим, а столицу наименовали Константинополем, в ознаменование чего была выпущена медаль с соответствующей надписью. На медали, точно так же как и на царских монетах, вычеканили фигуру, символизировавшую благополучие Константинополя: молодая невеста на троне, голова ее покрыта прозрачным покрывалом, а поверх покрывала диадема из оборонных башен, в руках невеста держала рог изобилия, а ногами опиралась о борт корабля.

Так и плыл с тех пор Константинополь дальше и дальше; сменялись во дворцах императоры, в скором времени город уже не вмещался на тесной площадке, очерченной стеной Константина, и новый император, Феодосий (правда, уже не Великий, а Малый, названный, видимо, так из-за того, что множество лет был под пятой своей жены Евдоксии), велел возвести новые стены, которые были названы Длинными, или же (в его честь) стенами Феодосия. Император Юстиниан после разгрома, учиненного Константинополю участниками восстания Ника, решил сделать столицу еще краше, чем во времена Константина, и в числе других чудес построил величайшее чудо тогдашнего мира – храм святой Софии.

Одни строили, другие разрушали. Как сказал поэт Тарас Шевченко: «Той муруэ, той руйнуэ…»[39 - «Этот строит, тот ломает…» (из поэмы «Сон»).]В восьмом столетии император Лев Исавр довольно старательно уничтожал иконы, а поскольку слово «икона» означает любое изображение, любой рисунок, то можно себе представить, сколько шедевров навеки утрачено для человечества в той «идеологической борьбе». Кроме того, Исавру не понравилось константинопольское книгохранилище, основанное еще Константином и расширенное другими императорами, особенно Юлианом. Там насчитывалось около 36 тысяч рукописей, в числе которых были и древнейшие, вывезенные из Рима, Греции и Египта, хранилась там легендарная кожа дракона длиной в 120 футов с записью на ней произведений Гомера. Лев Исавр велел сжечь книгохранилище вместе с учеными, которые там находились!

Правда, Феодосий, который в стремлении во что бы то ни стало заработать прозвище Великого, много сил отдал жестокому преследованию и уничтожению язычества и христианских ересей, считая, видимо, что этого недостаточно, чтобы прочно осесть на страницах истории, велел разрушить знаменитую Александрийскую библиотеку. Она была основана при храме Сераписа Птолемеем Фисконом и пополнена Марком Антонием перевезенной для Клеопатры библиотекой Пергама, состоящей из 200 тысяч книг и свитков. Там была собрана мудрость всего Древнего мира. (Кстати, Пергамское книгохранилище возникло в свое время как свидетельство культурного соперничества между Александрией и Пергамом. Когда Птолемей Филадельф основал в Брухионе – аристократической части Александрии – первую большую библиотеку, царь Пергама Евмен принялся за это и в своей столице. Опасаясь соперничества, Птолемей Епифан запретил вывоз папируса, на котором тогда писали. В поисках материала для письма Евмен изобрел то, что теперь известно под названием «пергамент», то есть выделанные соответствующим образом телячьи и ягнячьи шкуры.) Феодосий издал указ об уничтожении этого очага языческих знаний.

Об императорах можно рассказывать долго. Повелевали, ходили в золоте и шелках, распоряжались богатствами империи, считали крайне оскорбительным для себя, если их не признавали мудрецами, боговдохновенными руководителями, безгрешными судьями дел Божьих и людских. А судили жестоко, безжалостно, даже друг друга. Скажем, был такой император Маврикий, довольно глупый, ограниченный, скупой, но чадолюбивый. Имел много детей и очень их любил. Когда императорский трон захватил Фока, названный Кентавром, он не просто расправился с предшественником, а велел убить у него на глазах всех детей, а уж потом казнить его самого. Вскоре история повторилась. Царский трон захватил Ираклий, Фоку за бороду выволокли из императорского дворца и под надзором нового властелина отрубили ему голову.

Само собой разумеется, Ираклий вошел в историю не за то, что вытащил из дворца своего предшественника за бороду и бросил его под солдатские мечи; ему принадлежит новелла о введении в Византийской империи греческого языка взамен латинского. Сделать это было тем легче, что в самом Константинополе и в большинстве фем греческий язык уже давно вошел в быт, а латинский существовал лишь как государственная условность. Но заслуга есть заслуга. Точно так же, как безусловной заслугой императора Константина Багрянородного стала его «Книга церемоний», которая по крайней мере избавила всех последующих императоров от хлопот размышлять над тем, когда во что одеваться, с кем разделять трапезу, как устраивать приемы и торжества, ибо господствовало убеждение, что Византийская империя мгновенно развалится, как только в сложном и издревле установившемся ритуале придворных и столичных церемоний что-то будет пропущено или сделано не так.

Особенно гордился своим дедом царствовавший вместе с Василием Вторым его младший на два года брат, император Константин. В длинном списке византийских императоров он значился как Константин Восьмой. Это свидетельствовало, как часто повторялось среди императоров имя Константин, а еще говорило о том, что народ византийский, судя по всему, любил букву «К». Константин еще в молодые годы пришел к этому выводу, а раз это так, то не стоило заботиться ни о чем другом, кроме соблюдения, хотя на первый взгляд и обременительного, но в конечном итоге приятного императорского способа бытия, то есть устраивать торжественные церемонии, пышные охоты в окрестностях Константинополя, игрища на ипподроме, гонять мяч на циканистрии, играть в кости, есть, пить, развлекаться, любить женщин. Правда, император, очевидно, должен был заботиться еще и о другом. Например, следить, чтобы провинции исправно выплачивали надлежащую дань, чтобы в столице всегда вдоволь было хлеба, мяса, вина, что-то там делать для оживления торговли и ходить в походы против врагов, которые вечно осаждали империю со всех сторон, откровенно посягая на ее богатства. Но есть же на небе Бог, и все земное в помыслах и воле его. Высшие силы распорядились так, что Василий унаследовал от своей матери Феофано железную руку и вкус к завоеваниям и господству, а Константину досталась от матери только внешность, по натуре же своей он больше походил на деда своего Константина Багрянородного, который тоже когда-то отдал все управление государством в руки всемогущих придворных евнухов, а сам окунулся в книжную мудрость. И вот пока один император в своем черном железном одеянии годами пропадал в военных походах, даже не появляясь в столице, его брат выполнял все остальное, что надлежало выполнять императорам для поддержания внешнего, показного блеска царствования, для удовлетворения константинопольской толпы и ослепления иностранных гостей.

Можно себе представить, как обрадовался Константин, когда прибыли от царствующего брата гонцы с хрисовулом, в котором сообщалось о победе в Клидионской клисуре, а потом прискакали новые гонцы с вестью о тысяче болгарских пленных, подаренных Василием для триумфа в столице.

Он решил дополнить своего деда! Соединить византийскую церемонию императорского выхода с триумфом римских цезарей. Препозитам велено было разработать последовательность всех действий торжества. Сам император собственноручной подписью красными чернилами скрепил послание к народу Константинополя. Начались великие приготовления, ведшиеся с особой спешкой в последнюю ночь перед триумфом. Сам епарх Константинополя Роман Аргир следил за тем, чтобы Меса и все форумы, по которым пройдет триумфальная процессия, были украшены лавром и плющом, ергастерии[40 - Ергастерии – константинопольские ремесленные мастерские, являвшиеся одновременно и магазинами. На Месу ергастерии выходили своей парадной частью. Очевидно, эта улица стала прообразом современных торговых улиц с выставленными на витринах товарами.]завешаны шелковыми тканями и драгоценными коврами. Начищали до блеска свои секиры экскувиторы, протостраторы готовили убор для царского коня; шли приготовления также и на Амастрианском форуме, но это уже относилось к делам мрачным и тайным, о которых прежде времени никто не должен был ни ведать, ни говорить.

Император спал в эту ночь прекрасно. Он уже перебрался из Перловой палаты в Карисийский зал, где была зимняя опочивальня, защищенная от резких ветров Пропонтиды, ибо хотя еще и стояла в Константинополе теплая осень, но Константин, как и брат его Василий, любил спать голым, поэтому и перешел в зимнюю опочивальню, а в летнюю жару лучше чувствовал себя в Перловой палате – золотой свод, поддерживаемый четырьмя мраморными колоннами, и вокруг мозаики со сценами императорских охот, а с обеих сторон спальни-галереи, ведущие в сад, полный благоухания и птичьего щебета. Перед столь важным государственным событием следовало бы отдыхать в главной спальне Большого дворца – мозаичный пол с изображением царской птицы, павлина с блестящими перьями, по углам в рамках зеленого мрамора – четыре орла, готовые к полету императорские птицы, на стене – императорская семья основателя Македонской династии Василия. Руки у всех протянуты к кресту – символу истребления. Но изнеженный император вынужден был отдавать преимущество теплу перед пышностью. Поэтому ночь перед триумфом он провел в зимней спальне, украшенной карисийским мрамором.

А болгар, измученных голодом и жаждой, держали на ногах всю ночь по ту сторону городской стены, а рано утром, наверное, именно в тот момент, когда китонит натягивал на императора шитые красными орлами и царскими знаками тувии, воины погнали через Карисийские ворота в город, и они пошли по долгой Месе, ободранные, грязные, заросшие до самых глаз; от них, измученных изнурительным походом, разило тяжким запахом, и еще шел от них мертвый дух, который всегда идет от людей обреченных, униженных до предела, и богатые византийцы затыкали носы и отворачивались, брезгливо бормоча: «Смердящие кожееды!» А болгары тяжело шаркали по белым мраморным плитам самой роскошной на земле улицы, шли мимо высоких домов, украшенных портиками, шли мимо ергастерий, спрятанных под глубокими арками, которые защищали прохожих от непогоды и солнца; пленные наполнили эту улицу, славившуюся как зеркало византийского богатства и роскоши, и если бы не мрачные охранники комискорта, могло бы создаться впечатление, что болгары внезапно овладели самым сердцем Константинополя, но воины шли по бокам плотной настороженной стеной, а болгары были столь изнурены и столь крепко закованы в колодки, что даже у самых отважных и бодрых из пленников опускались плечи и отворачивались взгляды от всех шелков и ковров, от золота и серебра, от плюща и лавров. Но чем ближе к центру города продвигались они, тем теснее окружала их пышность, от которой кружилась голова и не хотелось дышать, а хотелось просто упасть вот здесь и умереть, не ожидая, что будет дальше, какому надругательству придется подвергнуться от безжалостных ромеев еще, ибо трудно им было представить большие страдания и надругательства, чем те, которые испытали они по пути в Константинополь.

– Эй, брат, долго ли еще? – спрашивали у Сивоока его товарищи, потому что все уже знали, что Сивооку во время службы у купца пришлось побывать и здесь, в ромейской столице.

– На конский торг, – смеялся через силу Сивоок, пробуя задирать голову, чтобы показать ромеям свою ненависть и презрение к ним, но из его затеи ничего не получалось, кроме разве лишь того, что привлекал к себе внимание, но он и без того отличался среди пленников светлыми волосами, пшенично-золотой, в цепких завитках бородой. – Есть тут такой дьявольски уютный форум, на котором ромеи проводят конские ярмарки. Какие кони там бывают! Из Арголиды и Аттики кони, которых объезжали сыновья амазонок, кони из Каппадокии, из Вифинии, из Фригии, кони с Сицилии, о которых молвлено, что их кормили цветами, так выхолены они были; рыжие, как лисы, ливийские кони и сивые угорские жеребцы, которых мы приводили сюда с моим купцом Какорой; были там также кони арабские, турецкие, персидские или же мидийские, обуздывать которых заставляли именно таких невольников, как мы. Сумеешь обуздать дикого скакуна – получишь волю. Не сумеешь – погибнешь.

– Черта бы объездил, лишь бы только на свободу! – сказал кто-то сзади. Над ним посмеялись, потому что клонился от ветра, был такой же слабый, как и все.

– Ну так вот, – продолжал свой рассказ Сивоок, – там были кони, натертые оливой, вычищенные серебряными скребницами, с гривами, расчесанными золотыми и агатовыми гребнями. Кони – будто женщины! А какие у них ноги были! – Он с сожалением взглянул на свои босые, окровавленные, избитые о камень ноги, на покрытые засохшей кровью и струпьями ноги своих товарищей. – Чистые и стройные ноги, вынесенные из странствий и скачек по самым сочным травам мира, ибо нет ничего лучше, чем побегать по свежей зеленой траве, братья! Кони знают в этом толк. А еще чем хорош этот Амастрианский форум, так это подстилкой. Ромеи не знают ни травы, ни соломы для подстилки. По персидскому обычаю, они применяют для этого хорошо высушенный конский навоз. Мягко, тепло, пахуче! Вот бы нам поспать на таком ложе!

– Да, хорошо бы поспать! – вздыхали слушавшие Сивоока, отгоняя с души мрачную тревогу, которая все плотнее и плотнее охватывала пленников, чем больше углублялись они в каменные нагромождения ромейской столицы.

– А еще нет на свете лучшего развлечения, как меняться конями, – продолжал Сивоок. – Покупаешь какую-нибудь клячу, а там – отвернулся, перебросил ей гриву на другой бок, распустил хвост да почистил копыта – и уже продаешь как хорошего скакуна.

– Вот уж врет! – сказал кто-то лениво, лишь бы сказать. Но Сивоок даже обрадовался этому возражению, потому что была зацепка, подал голос кто-то живой среди этих умерших от бесконечных мук людей, и он даже рванулся к этому человеку, но колодка, в которую был закован вместе с еще двумя болгарами, не пустила его, да и ромейский воин, тяжело ступавший рядом, замахнулся на него держаком копья.

– Эй, не вру, браток, – покачал головой Сивоок, – просто моего духа кони не выносят. Они бесятся от одного моего вида. Встают на дыбы, как только я подхожу.

– Теперь твой дух не тот, – сказал ему один из товарищей по колодке.

– А почему бы и не тот? – дернул Сивоок свою светлую бороду. – Дух в человеке всегда остается один и тот же. Это лишь тело уменьшается или увеличивается. Но какая польза от тела? А дух возносит тебя и на зеленые горы, и на самое небо… И на конскую ярмарку он вознесет очень скоро…

Сивоок хорошо знал, что на Амастрианской площади происходят публичные казни; возможно, и еще кто-нибудь из пленных слышал об этом, но никто не. обмолвился ни единым словом, да и сам Сивоок разглагольствовал о конском торге на Амастрианском форуме, надеясь в глубине сердца, что ведут их все же куда-нибудь в другое место, возможно, чтобы просто показать столичным жителям как военную добычу, потому что в столице всегда полно бездельников и дармоедов, жаждущих зрелищ, а какого же еще зрелища нужно, когда перед твоими глазами передвигаются, будто бессильные привидения, некогда могучие воины, сотрясавшие империю, воины, прошедшие со своим царем Самуилом по планинам и рекам, умевшие прорубаться мечами сквозь самые плотные ряды византийских катафрактов, одним лишь мужеством бравшие чужие твердыни, а свои защищавшие с таким упорством, что одолеть их можно было только коварством и изменой.

Но даже и тот, кто надеялся, что гонят их по главной улице Константинополя ради удовольствия столичной толпы, горько ошибался, ибо это еще было не все, – самое страшное ждало их впереди, а покамест они снова должны были возвращаться по той же самой Месе, но на этот раз уже в рядах триумфа.

Триумф начали чины синклита. Они шли пешком, придавая всему шествию ту неторопливость, которая всегда отождествляется с торжеством. Впереди всех выступал проедр синклита[41 - Проедр синклита – глава сената, фигура скорее декоративная, чем значительная. Ему надлежало воздавать почести, его благословляет сам патриарх, в его честь раздаются даже актологии, у себя дома он дает обеды (за счет казны) для магистров и патрикиев, но на этом и заканчивается его так называемая власть, ибо ни правами, ни обязанностями этот чин не наделялся.]в розовом хитоне с золотыми галунами, перепоясанный пурпурным с самоцветом лором, в белой хламиде, отороченной золотыми галунами с двумя тавлиями золотой парчи с листиками плюща. Синклитики и силенциарии[42 - Синклитики и силенциарии – собрание власть имущих в Византии, то есть их сенат, имевший как бы две палаты: законодательную – синклит – и совещательную – силенциарий. Соответственно назывались и члены этих палат.]тоже все в белых хламидах с золотыми тавлиями.

За синклитом шел отряд трубачей, подобранных один к одному, одетых в суконные скараники, прошитые золотыми нитками, с изображением императоров.

Серебряные трубы играли триумфальные марши не столько для придания ритма походу, сколько для того, чтобы привлечь внимание толпы.

За трубачами терпеливые мулы тащили тяжелые возы, нагруженные военной добычей, присланной из Болгарии императором Василием, конные экскувиторы, одетые в мундиры царской расцветки, охраняли ценный обоз, а охранять было что: на возах лежали целые вороха золотых и серебряных монет и слитков, дорогое оружие, драгоценные украшения и одежда, атрибуты царские и боярские, золотая и серебряная посуда удивительной чеканки болгарских умельцев, ожерелья из жемчуга, янтаря, агата, сердоликов, конская сбруя с золотыми и серебряными украшениями, с бирюзой и рубинами, слитки свинца и олова, вырезанные из редкостных сортов дерева предметы, которых в Константинополе не видывали никогда, рыбацкие сети и весла, меха и шерсть, высокие сосуды с вином.

Далее катились причудливо разукрашенные колесницы с вылепленными на них изображениями величайших твердынь Болгарии: Струмицы, Водена, Средца, Видина; другие колесницы изображали отдельные болгарские провинции: Преспа, Пелагония, Соск, Молис.

Поток возов и колесниц прерывался шествием болгарских воевод и священников, перешедших на сторону ромейского императора. Воеводы и бояре в одежде мышиного цвета несли впереди себя подушечки с положенными на них золотыми венцами, а священники держали в руках кресты и книги, и еще множество книг в драгоценных оправах везла за ними на огромном возу четырехконная упряжка.

Затем шел отряд флейтистов – пайгнистов. В голубых хламидах. Флейтисты исполняли что-то оживленно-глуповатое, за ними двигалось стадо из ста белых быков, а потом катилась низкими белыми валами тысяча болгарских овец. Погонщиками быков и овец были воины из отряда комискорта, точно так же запыленные, заросшие, точно так же пропотевшие и охрипшие, как в долгом переходе до этого; их темная, отнюдь не парадная, изношенная военная одежда, все их оснащение, весь вид черно-мрачный еще больше оттеняли белый цвет животных, которые завтра должны были стать добычей константинопольских мясников, тех самых, которые гордо шествовали позади овечьей отары с ножами и тяжелыми топорами в руках, с засученными рукавами, в черных кожаных передниках, с черными бородами, со свирепым выражением лиц.

После отряда флейтистов атлеты вели на цепях нескольких медведей, пойманных в болгарских лесах, звери угрожающе ревели, трясли головами, цепи звенели, испуганно вскрикивали по обочинам Месы ромейки, но атлеты прочно держали медведей, словно бы показывая тем, что наибольшее страшилище ничего не стоит, когда оно заковано в железо.

И это в самом деле была правда, ибо сразу же за укрощенными медведями тяжело брела тысяча пленников, еще совсем недавно грозных воинов, а теперь бессильных и отданных на милость победителей. Победители шли по бокам точно такие же, как и те, что сопровождали гонимых на убой быков и овец, – умудренные евнухи-препозиты императорского двора тонко продумали все до мельчайших подробностей; любой болван из константинопольских зевак мог без малейших усилий провести параллель между бессловесной скотиной и пленниками, которые хотя и имели человеческий облик и, быть может, наделены были даром слова, но заслуживали той же самой участи, что и скотина. Ибо что уж там речь, когда повсюду звучит всемогущий звон оружия! А ромейское оружие – славнейшее в мире!

Замыкали шествие пленников зловеще-таинственные люди. Все как один безбородые, все со странными двурогими вилами на плечах, все одетые в одинаковые голубые с золотым шитьем безрукавки, подпоясаны широкими красными платками, поверх безрукавок у них были бледно-голубые греческие плащи – эпилорики, на головах – башлыки из той же самой ткани, что и безрукавки, шли с равнодушным видом, с пустыми, словно бы белыми глазами; ромеи узнали их сразу, что-то кричали этим слишком уж голубым евнухам, которые тщетно пытались прикрыть свою мрачность поднебесным нарядом, точно так же как не могли утаить свою безбородость перед тысячью черных огромных болгарских бород, – нетрудно было догадаться, кто такие эти евнухи. Сивоок, собственно, сразу же и догадался, но молчал, ибо что он должен был говорить товарищам?

Тяжкий смрад облаком полз над колонной пленников, поэтому в триумфальном шествии был сделан небольшой перерыв, по Месе прошли служители храма с кадильницами, в которых жгли миро, ладан и восточные благовония, и уже только после этого появился в триумфе сам царственный Константин, улыбающийся толпе: в правой руке он держал лавровую ветку, а в левой – берло из слоновой кости, осыпанное изумрудами и бриллиантами, с огромным рубином сверху. Два препозита вели императорского коня, а от этих двух начинались две шеренги препозитов в светло-зеленой одежде, вышитой львами в больших кругах. Препозиты шагали величественно-неторопливо, в такт их походке затаенно продвигались вперед львы на одежде, словно бы верша дозор вокруг священной особы императора, и от этого лицо Константина расплывалось в еще большей улыбке, он плыл, еще более самодовольный, над зелеными львами, будто небожитель, всеблагий и сверкающий. Что же, деспотизм часто бывает улыбающимся.

За императором, на конях, покрытых драгоценными чепраками, ехали магистры, патрикии, с ними, тоже верхом, спафарии-евнухи с мечами и спафарии бородатые со спафоваклиями, то есть алебардами, шли за царем также гетерии варяжские, цаконы с фигурами львов на панцирях, турки-вардариоты в красных плащах и высоких колпаках лимонного цвета, с палицами – манклавиями на поясе и жезлами в руках.

В соответствии с «Книгой церемоний» Константина Багрянородного, в момент императорского шествия следовало также еще вести впереди, на расстоянии двух полетов стрелы, коней царских числом сто или двести с пурпурными чепраками и воркадиями. Но это предписание не было выполнено из-за чрезмерной растянутости триумфального шествия, зато не было сделано и отступлений от правила, по которому император должен был останавливаться, начиная от ворот Халки и Августея, возле Милия, возле церкви Ивана Богослова, возле портика дворца Лавса, возле претория и на антифоруме, а потом и на самом форуме Константина. Всюду император выслушивал акламации и актологи, то есть славословия, от димол, которые выполняли роль так называемого народа; величания сопровождались танцами и музыкой, выступали здесь мимы и ряженые скурры, скамрахи или масхары, атлеты, шуты, потешники.

После форума Константина, где была самая продолжительная остановка возле порфирной колонны, император должен был еще слушать приветствия в Большом эмволосе, для чего пришлось триумфальное шествие провести чуточку в сторону, а потом возвращаться назад, чтобы пройти Артополию с ее хлебными рядами, где у умирающих от изнурения болгарских пленных запахи свежего хлеба вызвали спазмы, а Константина величали с особенной старательностью, и более всего выкрикивали хвалу дармоеды, которые только и знают, что жрать, пить, развлекаться.

После этого триумф вылился на форум Тавра – самую большую площадь в Константинополе с высоченной витой колонной императора Феодосия посредине. Император Константин, заботясь о развлечении толпы, часто велел сбрасывать с этой колонны приговоренных к смерти. Собиралось огромное множество зевак, зрелище было жуткое. На форуме Тавра триумфальная процессия разделилась. Пока императора принимали возле Модия, а потом возле церкви Девы Дьякониссы, где он потом вместе с патриархом совершал трапезу, из колонны триумфа отделены были болгарские пленники и направлены к Филадельфию, а основное шествие двигалось дальше вниз по улице, ведшей к форуму Быка.

Впереди пленников пущены были только трубачи, а позади с прежней мрачной невозмутимостью двигались странные евнухи с двурогими вилами на плечах. Трубы звучали резко и отрывисто, будто хищные птицы, воины, уже не сдерживаемые торжественностью общего похода, дали волю своей злобе, гнали пленных чуть ли не бегом, выталкивая вперед тех, кто сохранил больше всего сил; никто не мог понять, зачем эта перестановка, никто не знал, куда так спешат охранники: быть может, только Сивоок наконец со всей ужасающей отчетливостью понял то, чего боялся более всего: их в самом деле гнали к Амастрианскому форуму, который сегодня должен был стать не местом конской ярмарки, как всегда, а местом казни.

Перед входом в Филадельфий возвышались установленные на тетрапилоне в виде арки две огромные бронзовые руки. Обреченные должны были пройти под этими руками. Собственно, никто из болгар и не заметил странной арки, ибо столько уже прошли они арок, эм-волов, форумов, улиц, зато Сивоок слишком хорошо знал, что это за знак, он невольно отпрянул назад, попытался пропустить мимо себя хотя бы несколько пар, но старый, как трухлявое дерево, ромейский воин, который давно уже заприметил Сивоока и преследовал его чуть ли не половину пути в столицу, понял хитрость «белого болгарина» (так прозвали его ромеи) и с проклятиями выставил его в самые первые ряды.

Сивоок в последний раз оглянулся на огромный форум Тавра, до отказа запруженный народом, воинами, высокопоставленными богатеями и юродивыми, которые вытанцовывали и выкрикивали свои присказочки. В последний миг их колонна также была разделена, – вытолкнули только передних, отсчитав ровно сотню, а остальных остановили на форуме то ли в ожидании очереди, то ли в ожидании милости победителей. Ибо тот, кто остался по эту сторону бронзовых рук, прозванных византийцами «руками милосердия», мог избежать кары; пройдя же под руками, ты утрачивал какую бы то ни было надежду на избавление. «Дать бы отсюда деру!» – в последний раз попытался взбодрить себя Сивоок, проходя как раз под бронзовыми руками и оказываясь, следовательно, на своем, быть может, последнем пути, с которого нет возврата.

Трубы кричали угрожающе и злобно. Стража гнала пленников вниз по улице скорее и скорее. Вслед за пленниками шествовали равнодушные евнухи в разукрашенных одеждах. Зловеще молчали толпы по обочинам улицы. Здесь уже не слышно было величальных выкриков, замерли громкие песни, не выкаблучивались шуты и потешники. Здесь царила суровая скученность, ожидание страшного, неотвратимого.

И пленные бегом, из последних сил, умирающие, заполняют тесный Амастрианский форум, охраняемый царской гвардией, позади которой бурлят людские толпы. Посреди форума какие-то суетливые люди, одетые точно так же, как и евнухи, следующие за пленниками, только без золотого шитья на одежде, хлопочут у переносных горнов, полных докрасна раскаленных углей. А на земле, возле горнов, разбросаны толстенные цепи, такие тяжелые, что одной лишь своей тяжестью способны были задавить человека.

И вот наконец пленных остановили. Дальше идти было некуда. Неторопливо вышли евнухи в бледно-голубых эпилориках, навстречу им от горнов бросились раздувальщики адского огня, и стало видно, что все они – бородатые, в отличие от евнухов, но все почтительно склоняются перед безбородыми, ибо были, судя по всему, лишь помощниками загадочных царских евнухов; и в самом деле, безбородые передали бородатым свои коротенькие двурогие вилы, помощники возвратились к горнам и мигом воткнули эти вилы в огонь, а Сивоок уже знал теперь хорошо, что никакие это не вилы, а обыкновеннейшие жигала, которыми ромейские палачи выжигают обреченным глаза, и ему впервые в жизни стало так страшно, что и сам не ведал, что бы сделал: разрыдался бы, заревел ли дико или бросился на своих врагов, если бы имел возможность?

Он окидывал взглядом своих удивительно серых глаз тесный форум, резануло в самое сердце его буйство красок на праздничных нарядах, мягкой осенней позолотой покрывало окрестные здания солнце с удивительно голубого неба; никогда, кажется, мир еще не был таким ласково-многоцветным для Сивоока, как сегодня, но никогда не становился он таким безжалостным к нему; человека лишить самого дорого – глаз!

Горнов было десять, и стража быстро растолкала пленных на десять десятков и поставила каждую напротив «своего» палача, евнухи спокойно снимали плащи, передавая их своим помощникам, которых становилось все больше и больше, затем они, обращаясь к толпе, делали какие-то лениво-приветственные взмахи руками, отчего толпа вокруг площади сразу нарушила молчаливость и заревела от нетерпения, желая как можно скорее увидеть то, ради чего томилась здесь с раннего утра, однако императорские палачи слишком хорошо знали свое дело, чтобы обращать внимание на подзуживание толпы; они с прежним спокойствием и неторопливостью подходили к горнам, доставали оттуда раскаленные докрасна жигала, поднимали их, поворачивали так и сяк, будто выискивая какой-то изъян, потом снова засовывали жигала в огонь, закрыв глаза, складывали на груди руки: то ли молились, то ли просто ждали соответствующей минуты, когда появившийся император подаст знак царственной десницей.

Император же, закончив трапезу с патриархом (чтобы не согрешить скоромным, святой отец угощал царя доставленной из далекой Руси удивительной рыбой осетриной, ее вносили на золотых подносах, украшенных хоругвями, и Константин, который любил закусить, встретил воистину царскую рыбу хлопками в ладоши – жестом своего высочайшего восторга), попрощался с главой церкви, которому негоже было присутствовать во время казни вражеских болгар, и переоблачился в багряный, шитый золотом и усыпанный жемчугами и самоцветами коловий (в багряном коловии всегда изображают распятого Иисуса Христа, страдания и царственность сочетались в этой накидке), вместо венца надел тиару и в сопровождении чинов кувуклия в багряных сагиях прибыл на форум, чтобы стать свидетелем вершины сегодняшнего триумфа.

Там он сошел с коня и сел на золотую кафисму[43 - Кафисма – в данном случае переносное императорское кресло из позолоченной кожи. Обыкновенно же кафисмой называли специальное помещение для императора на Константинопольском ипподроме, где в большой ложе стояло кресло для императора, были покои для отдыха, трапезы, зал приемов, помещение для охраны и т. п. Кафисма соединялась переходом с Большим дворцом.], а по бокам снова встали в два ряда препозиты со львами на скарамангиях, позади выстроились спафарии с секирами и мечами, которые они держали одинаково: словно палки на плечах, чтобы в любую минуту изрубить в щепу каждого, кто отважится угрожать священной особе императора.

Все было пышно и пестро, как и утром; снова торжественно и приподнято провозглашали димархи венетов и прасынов соответствующие приветствия, повторяемые, согласно правилам церемонии, точно определенное количество раз: «Да помилует тебя Бог, император!» – пятьдесят раз, «Империя с тобой, василевс!» – сорок раз, а всего двести тридцать пять здравиц.

Константин слушал, закрыв глаза, он улыбался, его считали веселым императором, превыше всего он любил церемонии и царскую роскошь, ему нравилось выполнять лишь те царские обязанности, которые приносили удовольствие и наслаждение, когда же нужно было утихомиривать врагов, собирать подать, наводить порядок в торговле и ремеслах – он уступал место своему царственному брату, справедливо размышляя, что пусть уж лучше Василий добывает золото, а он, Константин, будет раздавать его веселым толпам обеими руками. А еще: ежедневно посещал бани, катался верхом, сменяя по нескольку раз на день коней, ездил на охоту в Калликратию, тоскующим взглядом осматривал портики вдоль улиц, отыскивая красивое женское личико, присутствовал на всех ристалищах на ипподроме (сооруженном еще Септимием Севером, а по-настоящему завершенном и украшенном Константином Первым, прозванным Великим, ибо и в самом деле был великим), любил женщин, любил вкусно поесть, даже выдумывал блюда, играл в кости, любил развлечения и, как все любители развлечений, был жестоким человеком, хотя и скрывал эту жестокость за показным весельем.

Пока димархи напевали свои акламации, Константин, причмокивая губами от удовольствия, все еще живя воспоминанием о пышной осетрине, которую они разделили с патриархом под белое вино, присланное в качестве трофея из Пелагонии, неторопливо осматривал форум, небрежно скользил взглядом по болгарским пленникам, надеясь пристальнее присмотреться к ним во время экзекуции, оглянулся на свою свиту, словно бы убеждаясь в том, что все предписания соблюдены. Да, все безупречно, все прекрасно, все происходит согласно церемониалу, выработанному за много веков. Вот он, император всех ромеев, сидит в золотой кафисме, на самом видном месте перед войском, гетериями и народом, перед обреченными на казнь жалкими врагами; по сторонам от кафисмы стоят неподвижно четверо безбородых, ибо так тоже заведено издавна – византийский император должен показывать свою царственность прежде всего перед безбородыми, а уж потом перед бородатыми, стемму же василевс никогда не может надеть перед бородатыми, он может сделать это лишь перед безбородыми. У одних безбородых на головах красные скиадии, у других белые колпаки. Один евнух одет в широкое платье с рукавами, из бледно-зеленой парчи, вышитое огромными кругами, в середине которых стоят львы. Это препозит. Остальные три – в синих стихарях, крапленных белыми точками, в красных мантиях, вышитых лилиями, с двумя золотыми тавлиями на груди. Это – чины суда и справедливости, первые исполнители воли василевса. Их парчовые мантии плотно облегают фигуры и наглухо застегнуты двумя круглыми фибулами у самого воротника. Руки зажаты под этими мешковидными мантиями – томпариями – так, что евнухи не в состоянии даже расстегнуть фибулы, а уж о том, чтобы вынуть из ножен меч и ударить императора, не могло быть и речи.

Доверяй, но и остерегайся!

Константин улыбается, полуприкрыв веками глаза, вспоминает патриаршую осетрину и, словно бы повторяя жест на его приветствие, лениво хлопает в ладоши: хлоп-хлоп.

Вот тогда и начинается то, ради чего сегодня подняты на ноги все чины императорского двора – восемнадцать высших сановников, шестьдесят главных чинов и еще пятьсот чинов нижних, – и всем им выданы из царского вестиария парадные наряды, такие драгоценные, что за них можно купить целую державу, если бы она где-нибудь продавалась. Все это сверкание золота, парчи, весь этот багрянец, все жемчуга, самоцветы, шелка-влатии, серебро и дорогое оружие предназначались лишь для того чтобы вот здесь, на Амастрианском форуме, подручные палачей-евнухов выхватили из каждого десятка болгарских пленников по одному, при помощи воинов потащили их к горнам, повалили на землю, придавили цепями, а палачи, умелыми движениями вынув из горнов раскаленные добела жигала, среди зловещего молчания, повисшего над форумом, пошли на обреченных. Звенели лишь цепи на несчастных, которые молча барахтались, напрягая остатки сил, беспомощно рвались из рук своих мучителей, силились поднять головы, чтобы взглянуть на белый свет, залитый величием и сверканием ромейских драгоценностей, но ни одному из них не удавалось даже этого, – палачи твердо подходили ближе и ближе к пленным, была какая-то ужасная согласованность в их движениях, точно выверенным жестом каждый из них опустил свое жигало, и над тесным форумом ударил тысячеголосый рев довольных началом зрелища ромеев, и в этом реве утонули нечеловеческие крики первых ослепленных болгар.

Сивоок стоял третьим в своей десятке. Теперь он уже не смотрел вокруг, глазами он уставился только вперед, только туда, где вершилось самое страшное, видел, как лишили зрения первых, потом схватили следующих, хрипели, торопясь, помощники палачей, звенели цепи, разнесся над форумом первый запах горелой человеческой кожи, а Сивоок стоял оцепенело, неподвижно, все, что происходило, словно бы его не касалось, и он тоже словно бы превратился в зрителя, как ромеи в пышной одежде, взятой из императорских складов ради праздника, как будто в простой одежде нельзя смотреть, как выжигают людям глаза, – не тот будет вкус, что ли? Ему не верилось. Как же так? Почему? Он даже забыл, что не болгарин, что не подлежит казни за болгарские грехи, хотя какие грехи у людей, не желавших надеть на себя чужое ярмо. Он думал только о том неизбежном, что должно было случиться. Он в последний раз увидит солнце, свет, огонь, и тот огонь, который столько раз приносил ему величайшую радость, станет для него проклятием, навеки лишит его зрения, повергнет в темноту. Как пришел из тьмы маленьким мальчиком, который плакал на чужой дороге, так и уйдет во тьму, а зачем жил, ради чего вбирал глазами самые яркие чудеса земли, – кому до этого дело?

И в те последние минуты, которые остались у него перед тем, как потащат и его к цепям, Сивоок проникся еще более дикой ненавистью ко всем утопающим в драгоценностях шутам, ему хотелось хотя бы чем-нибудь выразить все свое презрение к ним, и поэтому, когда прислужники потащили его к цепям и повисли на нем, чтобы свалить на землю, он стряхнул их с себя, стиснул зубы, выпрямился, весь напрягся навстречу палачу, который уже нес свое раскаленное жигало, а толпы заревели от наслаждения и удовольствия:

«Отказался!», «Отказался от цепей!», «Белый болгарин отказался!» Император милостиво махнул рукой, подавая знак прислужникам, чтобы отошли от Сивоока, василевсу было любопытно посмотреть на это незаурядное проявление мужества, он протянул вперед ладони, чтобы захлопать в них, как только свершится неизбежное над белым болгарином; все теперь следили только за Сивооком и за палачом, приближавшимся к обреченному. Палач почувствовал на себе сосредоточенное внимание, он старался быть равнодушным и спокойным в движениях, ему еще никогда не приходилось быть главным действующим лицом в столичных делах, а он давно мечтал о таком мгновении, у него были свои счеты с этим миром, он тяжко ненавидел все живущее, от последней побирушки до самого василевса, ненавидел все за то, что не был таким, как все, ненавидел за свое уродство, за свою неполноценность. Когда-то давно, еще при другом императоре, он не был палачом, был юношей из богатой семьи, любил жизнь, людей, воспылал симпатией к одной девушке, а поскольку она не поддавалась на его уговоры, он заманил ее в дом к своему приятелю и там вдвоем с приятелем изнасиловал эту непокорную дуреху. Все обошлось бы безнаказанно, но выяснилось, что у дурехи были весьма влиятельные и богатые родственники, об этом происшествии стало известно императору, молодых виновников бросили в тюрьму, где они узнали о повелении василевса: их обоих должны были сжечь живьем на форуме Быка. Тогда он выпросил у сторожа нож, безжалостно отрезал себе все срамные причиндалы и передал императору со словами: «Хочу служить твоей царственности головой, а не срамом, который я сам себе отрезал. То, что грешило, то и наказано, за что же ты хочешь лишить жизни меня, бедного?» Императору понравился неожиданный поступок юнца, и он велел вылечить его и зачислил в придворную службу на должность палача. А тот, другой, был живьем сожжен на форуме Быка, хотя провинность его была намного меньше.

Долгие годы прожил палач в полнейшей неизвестности, затерянный среди множества евнухов, которыми был переполнен Большой дворец, лелея, как все евнухи, мечту отплатить миру за свое позорное отличие от всех других людей; ему еще повезло в службе, он сам стал карающей рукой, с наслаждением выполнял ремесло палача, но вскоре убедился, что от продолжительного занятия одним и тем же делом злость его куда-то улетучилась, он не ощущал теперь ничего, кроме усталости и равнодушия, продолжал держаться за свое ремесло только потому, что неспособен был больше ни к чему, боялся, чтобы не отобрали у него хотя бы это, потому считался одним из самых старательных палачей.

Но сегодня в нем проснулось давнишнее, сегодня на нем скрестились все взгляды, сам император следит за каждым его движением, сегодня он им всем отплатит за свою неполноценность, он покажет, как это делается, они никогда еще не видели и, наверное, никогда и не увидят такого ловкого, такого точного и беспощадного палача, как он. Вот он им покажет.

И палач шел на Сивоока всеми годами позора, унижения, нес к нему нерастраченную злость, жигало стало словно бы продолжением его рук, он нес его перед собою, будто свою месть, а этот удивительный белый молодой болгарин, бросивший вызов судьбе, стал для него воплощением мести, которую палач так долго вынашивал в своем сердце.

Император поднял ладони для рукоплескания мужественному болгарину за его выдержку. Ибо не каждый решится на такой поступок: отказаться от цепей и стоя встречать страшнейшую казнь! Константин хотел надлежащим образом оценить поведение белого болгарина, ладони императора должны были всплеснуть в тот самый миг, когда красное железо выжжет пленнику глаза; миг приближался с каждым новым шагом палача, палач шел быстрее и быстрее, всем видна была ярость на его безбородом лице, все видели, как умело целится он своим жигалом в глаза пленному…

И тут произошло чудо.

Палач, словно бы натолкнувшись на что-то невидимое или же споткнувшись на ровном месте, сгоряча остановился и начал приседать медленно и беспомощно.

Жигало выпало у него из рук, а он оседал ниже, ниже, потом неуклюже опрокинулся на локоть правой руки и еще, видимо, попытался задержаться хотя бы в таком положении, но не в силах был сделать и этого, упал навзничь и лежал так, будто ожидал, что придет другой палач и выжжет глаза теперь уже ему самому.

Никто ничего не мог понять, не понимал, что случилось, и сам Сивоок. Он уже видел, как приближается к его глазам страшное жигало, ощущал его полыхание у себя на лице, сосредоточился на одном лишь желании – не закрыть глаз, еще хотя бы раз взглянуть на мир, хотя уже не видел ничего, кроме раскаленного огня, неотвратимо приближавшегося к глазам.

И внезапно упал палач. Что с ним? Может, в глубине глаз обреченного он увидел весь ужас и всю неизмеримую преступность служения василевсам? Да где там! Просто сердце палача от чрезмерного напряжения раскалилось злостью так, что не выдержало – сдало.

Палача облили водой, но это не помогло. Ему попытались дать лекарство, пустили кровь из вены, – он не подавал признаков жизни. Тогда его оттащили в сторону, чтобы не мешал, а на место палача встал один из его подручных, снова вложил жигало в горн, а оттуда выхватил новое жигало, и Сивоок все это отмечал так, будто все это касалось не его, а кого-то постороннего. На него нашло какое-то оцепенение, он снова готов был стоять и ждать, пока приблизится новый палач. Ибо, быть может, и этот не выдержит взгляда его серых глаз, тоже прочтет в них то, что прочел его предшественник, и его тоже оттянут в сторону, как дохлятину.

Но тут вдруг взорвалась толпа, которой впервые пришлось быть свидетелем такого чуда, и потому сначала воцарилось растерянное молчание, сам император растерялся от такого удивительного стечения обстоятельств, он не смог преодолеть своей растерянности своевременно, не успел опередить толпу, а толпа ревела в одно горло: «Помилования! Милосердия!»

Новый палач уже шел на Сивоока, он не прислушивался к тому, что там ревет толпа, и тогда император, чтобы не было поздно и чтобы не прогневать милосердного Бога, положившего перст избавления на плечо белому болгарину, махнул рукой, чтобы палач остановился, и весь форум заколыхался от приветственных криков в честь василевса Константина, добрейшего и справедливейшего среди царственных; палач отошел, Сивоока отвели в сторону, тот, кто стоял за ним, стал жертвой нового палача, а его, чудом спасенного, на почтительном расстоянии поставили напротив императора, который бросил на него любопытный взгляд и что-то сказал своим препозитам, чем была проявлена к белому болгарину уже величайшая ласка как к избраннику высокого провидения, и долго потом в столице рассказывали об этом чуде, о персте Божьем, который указал на удивительно светловолосого болгарина и ниспослал ему спасение.