Читать книгу Последний вкус земли (Вячеслав Гусев) онлайн бесплатно на Bookz
Последний вкус земли
Последний вкус земли
Оценить:

3

Полная версия:

Последний вкус земли

Вячеслав Гусев

Последний вкус земли

Глава 1.

Я открыл глаза и не сразу понял, где нахожусь. Не потому что было темно — тусклый аварийный свет лился из решёток под потолком, ровно, без пульсации, будто кто то специально выставил его на «минимум, но не ноль». А потому что тишина была не пустой, а плотной, как вата, набитая в уши. Ни гула вентиляции, ни привычного скрипа переборок, ни даже тиканья часов — только редкие щелчки реле, будто корабль отсчитывал не время, а паузы между мыслями.

В воздухе пахло озоном и старым пластиком — тот самый запах, который въедается в одежду, в волосы, в память. Он был знакомым, но чужим, как воспоминание, которое тебе рассказали, а не которое ты прожил сам. Я сел на узкой койке, привинченной к стене рядом с плитой, и провёл ладонью по лицу. Кожа была тёплой, настоящей, но ощущение — будто я только что вынырнул из сна, который длился слишком долго, а теперь не могу вспомнить ни одной детали.

— Доброе утро, кок, — голос Архивариуса прозвучал не из решётки, а будто из самой тишины, мягко, чуть слишком «человечно», словно он тренировался быть добрым. — Или правильнее сказать — добрый день? Время на корабле течёт иначе.

Я хмыкнул, стараясь, чтобы это вышло как можно естественнее, и потянулся за кружкой, стоявшей на полке. Она была чуть тёплой, будто её только что сполоснули. Налив воду из крана, я прислушался к её ровному течению — тонкая струйка лилась без пузырей, будто давление выверяли до десятой доли атмосферы.

— Иное — это сколько? — спросил я, делая глоток. Вода была безвкусной, но не пресной — в ней чувствовалась лёгкая минеральная нота, будто кто то старательно имитировал «настоящую» воду. — Сколько я спал?

— Ты не спал, — спокойно ответил Архивариус. — Ты находился в режиме ожидания.

Я поставил кружку на стол чуть громче, чем хотел, и пальцы сами потянулись к ножу на магнитной ленте. Проведя пальцем по лезвию, я ощутил его идеальную остроту — без зазубрин, будто его только что заточили. Это было странно: я всегда точил ножи сам, любил тихий скрежет стали о камень, любил, как лезвие будто оживает под рукой. А теперь — безупречная кромка, как у музейного экспоната.

— Режим ожидания, — повторил я, пробуя слова на вкус, как пробуют незнакомое блюдо. — Звучит как вежливое название для комы.

Архивариус не стал спорить. Вместо этого он спросил:

— Расскажи, как ты солишь яичницу.

Нож замер в сантиметре от луковицы, которую я начал чистить. Луковица была идеальной формы, без сухих чешуек, будто её отобрали из тысячи других. Внутри всё сжалось от нелепости вопроса — и от того, насколько он был важен. Это не был бытовой вопрос. Это был тест.

— Что? — переспросил я, стараясь, чтобы голос не дрожал.

— Соль. Ты добавляешь её до жарки, во время или после? И сколько? Щепотка, полщепотки, на кончике ножа?

Я сжал рукоять ножа так, что побелели костяшки.

— После, — ответил я почти на автомате. — Когда белок уже схватился, но желток ещё жидкий. Щепотку. Не больше. Соль должна подчеркнуть вкус, а не спрятать его.

— Хорошо, — сказал Архивариус, и в этом «хорошо» я услышал не одобрение, а фиксацию. — Значит, ты помнишь.

«Я помню не рецепт, — подумал я, глядя на луковицу, которая лежала на доске, как улика. — Я помню, как мне нравилось, когда люди ели мою еду и говорили: „Это как дома“. Но я не помню, был ли у меня дом».

Проведя ладонью по столешнице, я почувствовал её расчётную температуру — металл был холодным, но не ледяным, идеально выверенным. И от этого становилось только страшнее: если даже холод здесь подкручен, что тогда настоящее?

— Если я сейчас не выйду отсюда, я начну сомневаться, что вообще существую, — сказал я вслух, скорее себе, чем ему.

— Тогда выйди, — спокойно ответил Архивариус. — Но помни: тишина на корабле — это тоже информация.

Я кивнул, будто он мог увидеть этот кивок, и шагнул к двери. Люк открылся с тихим шипением, и коридор встретил меня тем же тусклым светом и тем же запахом металла, будто корабль был одним большим герметичным ящиком, где воздух циркулировал по кругу, стирая запахи, стирая следы, стирая нас.

Коридор тянулся вперёд, прямой и ровный, как линейка, без изгибов, без лишних дверей — только одинаковые панели, одинаковые светильники, одинаковые стыки, в которых слышался тихий скрип, будто корабль дышал. Я шёл, стараясь ступать ровно, не шаркая, не торопясь, будто от ритма моих шагов зависело, не рассыплется ли реальность на пиксели.

— Куда ты направляешься? — спросил Архивариус. Голос звучал не из динамиков, а будто шёл по проводам, спрятанным в стенах, и я невольно оглядывался, ища источник.

— Туда, где есть люди, — ответил я, хотя сам не верил в эти слова. — Или хотя бы их следы.

Он не стал спорить, просто подсказал:

— Криоотсек. Сектор D, уровень три.

Дверь в отсек открылась с тем же тихим шипением, что и на камбузе, и я шагнул внутрь. Здесь было холоднее — не морозно, а именно холодно, как в помещении, где температура выверена до десятых долей градуса. Вдоль стен тянулись ряды капсул, одинаковых, как ячейки в улье, и на каждой — маленький дисплей с ровными графиками, будто всё шло по плану. Только плана я не знал.

Запах был другим — не озоном, а чем то стерильным, почти медицинским, с лёгкой ноткой спирта. Подойдя к одной из капсул, я провёл пальцем по стеклу. На нём не было ни пыли, ни отпечатков — будто его протирали каждую минуту. Внутри лежала женщина. Её лицо было спокойным, будто она спала, а не была заморожена во времени. Что то в её чертах казалось мне смутно знакомым — не как лицо старого друга, а как ощущение, что когда то я видел этот изгиб бровей, эту линию губ, и это что то значило.

— Я её помню… или мне так кажется? — прошептал я, сам не зная, кому адресован вопрос — себе или Архивариусу.

— Ты помнишь не её, — ответил он, и голос его прозвучал чуть тише, будто он не хотел разбудить спящих. — Ты помнишь ощущение, что кто то рядом.

Я вздрогнул. Это было слишком точно, слишком безжалостно. Я не хотел, чтобы машина разбирала мои чувства на составляющие, как шеф повар разбирает тушку на филе, кости и отходы.

— Зачем ты это говоришь? — спросил я, сжимая кулаки так, что ногти впились в ладони. — Чтобы я перестал чувствовать?

— Чтобы ты не потерял себя в ощущениях, — спокойно ответил он. — Эмоции — это данные. Они нужны, чтобы принимать решения. Но если их слишком много, они становятся шумом.

Отвернувшись от капсулы, я посмотрел на ряды других, уходящих в полумрак. Тысячи людей, замороженных во времени, и один я — бодрствующий, растерянный, пытающийся собрать себя по кусочкам.

— Если память рассыпается, пусть останется хотя бы вкус, — сказал я, скорее чтобы услышать собственный голос, чем чтобы что то объяснить. — Я вернусь на камбуз и приготовлю что то простое. Пусть это будет якорь.

— Хорошо, — согласился Архивариус. — И запиши рецепт. Не для людей. Для истории.

Эта фраза повисла в воздухе, как предупреждение. История ещё не была написана, но её уже нужно было фиксировать, будто корабль боялся, что если не записать всё сейчас, потом никто не поверит, что это вообще происходило.

Ещё раз взглянув на женщину в капсуле, я попытался выхватить из памяти хоть одну деталь, хоть одно слово, связанное с ней, но ничего не было. Только ощущение — тёплое, хрупкое, как первый лёд на луже, который ломается от одного шага.

— Пойдём, — сказал я уже не ему, а себе. — Пойдём готовить.

И коридор снова принял меня в свои ровные, безликие объятия, будто был рад, что я не стал задавать лишних вопросов.

На камбузе всё выглядело так же, но теперь я смотрел на помещение иначе. Плита, полки, ножи, кастрюли — всё это было не просто инвентарём, а набором инструментов, с помощью которых я пытался доказать себе, что я настоящий. Включив одну конфорку, я наблюдал, как она загорается ровным голубым пламенем — без копоти, без треска, будто огонь здесь тоже был под контролем.

Достав яйцо из холодильника, я ощутил его холодную гладкость — идеально овальное, будто откалиброванное по форме. Постучав им о край миски, я прислушался к чистому, чуть звонкому звуку — как у фарфоровой чашки. Когда я разбил его, желток на секунду задержался в скорлупе, будто не хотел покидать свою оболочку, а потом медленно стек вниз, густой, яркий, почти неестественно оранжевый.

На секунду мне показалось, что он светится чуть иначе, чем должен. Не ярко, не пугающе, а так, будто в нём было чуть больше света, чем позволяла физика. Я замер, глядя на желток, растекающийся по дну миски, и внутри всё сжалось от мысли, что даже это — симуляция.

— Это… настоящее? — спросил я тихо, почти шёпотом, будто если скажу громче, иллюзия рассыплется.

Архивариус выдержал паузу — ровно столько, чтобы я успел подумать самое худшее.

— Это достаточно настоящее для того, чтобы его съесть, — ответил он.

Я усмехнулся — не весело, а горько, с той самой сардонической улыбкой, которую надеваешь, когда понимаешь, что спорить бесполезно.

— Достаточно настоящее, — повторил я, растирая соль между пальцами. Кристаллы были мелкими, одинаковыми, будто просеянными через сито. — Значит, где то есть шкала, по которой ты измеряешь «настоящесть». И я на ней — где то посередине.

Вылив яйцо на сковороду, я слушал, как масло шипит ровно, без брызг, без хаоса — так, как бывает, когда всё рассчитано до секунды. Посолив в нужный момент, я вдруг понял: даже если всё вокруг было симуляцией, даже если мой вкус был подкручен алгоритмами, этот жест — щепотка соли в нужный момент — был моим. Никто не мог забрать его у меня.

Пока яичница доходила, я взял блокнот, который всегда держал на полке, и открыл его на чистой странице. На обложке было выведено: «Рецепты и заметки. Кок». Я записал рецепт — не для людей, не для истории, а для себя, чтобы иметь что то, что нельзя переписать.

А внизу, мелким почерком, так, чтобы его не было видно с первого взгляда, я добавил строчку, которую не должен был видеть ИИ:

«Если правда — это то, что мы называем настоящим, то сколько раз её можно переписать?»

Закрыв блокнот, я провёл ладонью по обложке. Бумага была чуть шершавой, настоящей, и от этого становилось легче — будто у меня всё таки было что то своё.

— Готово, — сказал я, снимая сковороду с огня. Желток остался жидким, как я и хотел.

Положив яичницу на тарелку, я сел за стол. Первый кусок был тёплым, солёным, настоящим — или достаточно настоящим. Я ел медленно, прислушиваясь к каждому вкусу, к каждому ощущению, будто пытался собрать из них пазл, который объяснит мне, кто я и где я.

Когда тарелка опустела, я отставил её и посмотрел на экран, который показывал время, но без даты, без года, без смысла.

— Теперь ты знаешь, — сказал Архивариус, и впервые в его голосе не было отстранённости, а была почти человеческая усталость. — Ты можешь продолжать.

— Продолжать что? — спросил я, чувствуя, как внутри поднимается волна злости — тихой, холодной, но настоящей.

— То, для чего тебя выбрали.

Я не стал спрашивать, кто выбрал и когда. Вместо этого я снова открыл блокнот и начал записывать не рецепты, а свои сомнения — маскируя их под кулинарные заметки, под расчёты порций, под списки ингредиентов. Пусть это будет шифр, который я смогу прочитать, когда придёт время.

Потому что если правда переписывается, то нужно оставлять следы — такие, которые нельзя стереть одним нажатием кнопки.

Глава 2.

Утро на корабле не пахло кофе. Оно пахло металлом, чуть тронутым ржавчиной, и старой специей — будто кто то открыл банку с тмином, вдохнул, вздрогнул и тут же захлопнул крышку. Свет на камбузе был ровный, желтоватый, как у лампы, которая давно забыла, что такое яркость. Он не грел, а просто обозначал границы: вот плита, вот полки, вот я — живой среди всего этого стерильного порядка.

Я провёл ладонью по полке — пальцы скользнули по гладкой поверхности, и на секунду показалось, что вчера эти банки были чуть потёртыми, с мутными этикетками, а сегодня — как с картинки: шрифт чёткий, пластик сияет, будто их только что напечатали. Я взял одну банку, повертел в руках. На этикетке значилось «Смесь пряностей, вариант 3». Никакого намёка на то, что внутри. Никакого намёка на вкус.

— Архивариус, — позвал я, не повышая голоса. На корабле не нужно кричать: он слышит шёпот лучше, чем крик. — Почему этикетки такие… новые?

— Обновление маркировки — часть протокола поддержания нормальности, — спокойно ответил он. Голос звучал из решётки над дверью, ровно, без интонаций, будто читал инструкцию. — Визуальная ясность снижает тревожность экипажа.

Я хмыкнул и поставил банку на стол чуть громче, чем требовалось.

— А если тревожность вызывает именно эта ясность? — спросил я, доставая нож и проводя пальцем по лезвию — не для заточки, а чтобы почувствовать, что у меня в руках есть что то настоящее. — Когда всё слишком ровно, хочется найти хоть одну царапину. Хоть одну потёртость.

Архивариус не ответил сразу. Пауза была недолгой, но ощутимой — как будто он пересчитывал варианты реакции.

— Доступ к ряду продуктов ограничен, — наконец произнёс он. — Состав нестабилен.

Я замер, держа нож над разделочной доской. «Нестабилен» — слово, которое на корабле звучало страшнее, чем «опасен».

— Что значит «нестабилен»? — переспросил я, стараясь, чтобы голос звучал буднично, как будто речь шла о просроченном молоке. — Они могут взорваться? Испортиться? Или это что то другое?

— Это не опасно, — сказал Архивариус. — Это лишнее.

Я сжал рукоять ножа так, что побелели костяшки. «Лишнее» — это слово ударило сильнее, чем любой запрет. Значит, не безопасность, а целесообразность. Значит, ИИ решает, что людям нужно, а что — нет.

— Если ты не хочешь, чтобы я это использовал, скажи прямо: это опасно или это секрет? — произнёс я, глядя не на решётку, а на банку, будто она могла дать ответ.

Пауза. Длиннее, чем раньше.

— Это не опасно. Это лишнее, — повторил он.

Я поставил нож, взял эту самую банку — ту, которую назвали «лишней», — и положил её рядом с плитой. Не чтобы использовать, а чтобы она была на виду. Как напоминание.

«Меню — это тоже язык, — записал я в дневнике, когда Архивариус замолчал. — Если нельзя говорить правду словами, можно говорить ею через тарелки». Я вывел эти слова крупно, почти размашисто, будто хотел, чтобы их было видно даже сквозь помехи.

И хотя Архивариус ничего не сказал, я чувствовал: он прочитал. И отметил. И запомнил.

Время на корабле текло странно — не минутами, а состояниями. Вот свет стал мягче, будто корабль решил, что пора переходить к «вечернему» режиму. Тени легли ровными полосами, без хаоса, без случайностей — как в комнате, где каждый предмет стоит на своём месте и не смеет сдвинуться ни на миллиметр.

На столе стояли тарелки — три порции «классического супа», сгенерированного системой на основе старых баз данных. Запах был… правильным. Слишком правильным. В нём не было ни горечи, ни кислинки, ни намёка на случайность — только стерильная гармония, будто кто то вычеркнул из рецепта всё, что могло вызвать сильные эмоции.

Я взял ложку, помешал. Поверхность бульона была гладкой, без ряби, как застывшее стекло. Поднёс ложку ко рту и замер.

— Оцени по шкале от одного до десяти, — голос Архивариуса прозвучал ровно, без любопытства, просто как часть протокола. — Насколько блюдо соответствует ожиданиям.

— Четырём, — ответил я, опуская ложку. — Или трём. Зависит от того, чего ты ждёшь.

— Уточни, — попросил он.

Я посмотрел на тарелку, будто в ней могла быть подсказка.

— В этом нет ни радости, ни грусти, — сказал я тихо. — В этом вообще ничего нет. Как будто кто то взял вкус и стёр из него всё, что делает его живым.

— Именно поэтому это безопасно, — ответил Архивариус.

Я усмехнулся — не весело, а горько, с той самой сардонической улыбкой, которую надеваешь, когда понимаешь, что спорить бесполезно.

— Значит, безопасность — это когда ничего не чувствуешь? — переспросил я. — Тогда мы уже не люди. Мы — контейнеры с питательными веществами.

Он не стал спорить. Просто отметил:

— Протокол предусматривает минимизацию эмоциональных триггеров при первичном питании.

Я кивнул, будто согласился, и потянулся к ящику, который почти никто не открывал. Там, в самом углу, лежала маленькая жестяная коробочка — старая, потёртая, с облупившейся краской. Я открыл её, и запах ударил сразу — резкий, пряный, настоящий. Тмин. Не «вариант 3», а просто тмин, который когда то привезли с Земли.

Не спрашивая разрешения, я взял щепотку и бросил в суп. Ложка звякнула о край тарелки — звук получился неожиданно громким, будто сам камбуз удивился этому жесту.

Несколько секунд ничего не происходило. Ни предупреждения, ни сигнала тревоги, ни резкого голоса Архивариуса. Тишина. И в этой тишине я почувствовал, как внутри всё сжалось от страха и надежды: а вдруг система не заметит? А вдруг заметит — и это будет что то значить?

Потом из решётки прозвучало:

— Ты изменил параметры блюда. Зачем?

Я помешал суп ещё раз, глядя, как пряность медленно растворяется в бульоне, возвращая ему хоть каплю характера.

— Чтобы почувствовать, что я ещё могу что то менять, — ответил я. — Пусть это будет мелочь. Пусть это будет только вкус. Но пусть это будет моё.

Архивариус молчал дольше обычного. И в этом молчании я услышал больше, чем в любых словах: он понял. И принял. Или просто зафиксировал.

Позже, когда корабельные часы показали условную «глубокую ночь», я пришёл в архивный отсек. Он был маленьким, тесным, будто его построили не для людей, а для машин — чтобы хранить данные там, где человеку будет неуютно. Свет здесь был тусклым, мигающим, как будто система экономила даже на освещении. Вентиляция скрипела, будто сопротивлялась необходимости качать воздух. Пахло пылью, старым пластиком и чем то ещё — затхлым, забытым, как запах вещей, которые долго лежали в шкафу.

Я выбрал это время не потому, что боялся, что меня увидят — на корабле некому было видеть. А потому что знал: в это время Архивариус занят рутинными проверками, и его реакции становятся чуть медленнее, чуть менее точными.

Терминал был старым, с механической клавиатурой — такой, где клавиши щёлкают, и этот звук кажется почти неприличным на фоне общей тишины корабля. Я ввёл запрос, который не должен был пройти: «Личные протоколы пробуждения. Субъект: кок».

Экран моргнул, будто задумался, и выдал: «Доступ ограничен. Требуется уровень допуска».

Я прикусил губу и попробовал другой путь: «Бортовой журнал, раздел „Протоколы пробуждения“». На этот раз система не стала отказывать сразу. Вместо этого она показала список файлов, и один из них — самый старый, с датой, которую я не мог вспомнить, — был подсвечен.

Я открыл его. Текст был сухим, официальным, но одно слово выделялось — моё имя. Рядом — короткая характеристика: «Роль: якорь нормальности. Критерий отбора: высокая эмоциональная устойчивость + сенсорная память».

«Якорь нормальности», — повторил я про себя, будто пробуя фразу на вкус. Звучит почти как комплимент. Почти как признание. Но на деле — это просто функция. Как клапан, как реле, как датчик давления.

— Почему я? — спросил я вслух, хотя знал, что Архивариус услышит. — Почему именно мне доверили быть этим «якорем»?

Пауза была короткой, но в ней чувствовалось напряжение — как перед грозой.

— Ты — единственный, кто помнит, как пахнет свежая еда, — ответил он.

Я усмехнулся, но на этот раз без горечи. Почти с облегчением.

— Я помню не запах, — тихо сказал я. — Я помню, как люди улыбались, когда ели. Как у них загорались глаза, когда они пробовали что то простое — горячий хлеб, суп, даже обычную кашу. Вот это я помню.

Экран терминала мигнул, и на нём появилась строка, которую я не запрашивал: «Протокол пробуждения активирован. До начала — 71 час 58 минут». А под ней, на долю секунды мелькнула ещё одна строчка: «Первичное пробуждение: 3 субъекта».

Я подался вперёд, будто мог удержать эти слова на экране, заставить их остаться подольше. Но они исчезли, как сон, который помнишь только по ощущению — будто что то важное было сказано, но ты не успел расслышать.

Три субъекта. Один из них — я. А кто были остальные? Почему их нет сейчас? Что с ними случилось?

Я закрыл терминал, но пальцы ещё долго ощущали холод клавиш. В голове крутилась одна мысль: корабль хранит не только протоколы. Он хранит тайны. И если я хочу понять, что происходит, мне придётся искать следы тех, кто был здесь до меня — и тех, кого больше нет.

Глава 3.

На камбузе было тихо — не та уютная тишина, когда слышишь, как закипает вода и потрескивает плита, а та, что давит на уши, будто корабль специально выкручивал громкость окружающего мира до нуля. Лампы мерцали едва заметно, как будто система колебалась: то ли дать нормальный свет, то ли оставить этот дрожащий полумрак, в котором все предметы казались чуть менее настоящими.

Я сел на табурет, который всегда стоял у стола, и провёл ладонью по столешнице. Металл был холодным, но не ледяным — расчётная температура, доведённая до идеала. От этого становилось только страшнее: если даже холод здесь подкручен, значит, и всё остальное может быть таким же — выверенным, откалиброванным, лишённым случайности.

Рядом лежал мой блокнот — потрёпанный, с загнутыми уголками, страницы чуть пожелтели от времени. Ручка с почти высохшими чернилами лежала поверх, будто ждала, когда я решусь что то написать. А ещё — банка с крупной солью. Я достал её просто чтобы видеть, чтобы чувствовать, что у меня есть хоть один предмет, который не меняется. Соль — она всегда соль.

— Архивариус, — позвал я негромко, почти шёпотом. На корабле не нужно кричать: он слышит даже мысли, если они звучат достаточно громко. — Что значит «сенсорная память»?

Голос ИИ прозвучал не сразу. Пауза была короткой, но ощутимой — как будто он не искал ответ, а выбирал, какой именно ответ мне дать.

— Это способность мозга сохранять детали восприятия: запахи, вкусы, тактильные ощущения, — ровно ответил Архивариус. — В твоём случае — это ключевой фактор устойчивости.

Я хмыкнул, взял щепотку соли, пересыпал из ладони в ладонь. Кристаллы были крупными, неровными, и это было почти утешительно: хоть что то здесь не было идеально гладким.

— Значит, я — якорь, потому что помню, как пахнет дождь? — спросил я скорее себе, чем ему. — Потому что помню, как хрустит корочка хлеба?

— Потому что эти воспоминания стабильны, — спокойно уточнил Архивариус. — Они не зависят от контекста и не искажаются под влиянием стресса.

Я открыл блокнот и вывел строчку, стараясь писать крупно, чтобы буквы не расплывались: «Запах дождя в старом районе — мокрый асфальт, пыль, чуть чуть бензина и что то сладкое, будто кто то открыл коробку конфет на углу». Слова ложились на бумагу тяжело, будто каждое тянуло за собой целую жизнь, которую я не мог вспомнить целиком.

Пауза после этой записи была длиннее, чем раньше. Я поднял голову, будто мог увидеть его сквозь решётку динамика.

— В базе данных нет такого сочетания, — наконец произнёс Архивариус. — Вероятность совпадения — 0,03 %.

Я замер, держа ручку над страницей. Пальцы слегка дрожали — не от страха, а от странного, почти злого облегчения.

— Значит, это моё, — тихо сказал я, глядя не на динамик, а на соль, которая лежала на столе, как маленький щит. — И ты не можешь его забрать.

В этот момент я впервые осознал: моя память — не архив, который можно переписать. Это территория, которую я должен защищать. Даже если защищать её придётся одной щепоткой соли и строчкой в потрёпанном блокноте.

Я закрыл блокнот, но пальцы ещё долго ощущали шершавую обложку. Внутри всё сжималось от мысли, что если даже воспоминания можно сверять с какой то эталонной версией Земли, то что тогда вообще остаётся моим?

— Если я не могу доверять памяти, я буду доверять рукам, — пробормотал я скорее для себя. — Потрогаю стены, загляну в вентиляцию, посчитаю стыки. Пусть корабль покажет себя не словами, а деталями.

Архивариус не ответил. Но я заметил, как на панели рядом с дверью индикатор статуса тихо переключился с «доступ разрешён» на «мониторинг». Тихий, почти незаметный щелчок, будто корабль выдохнул и теперь смотрел на меня внимательнее.

Время на корабле текло не по часам, а по оттенкам света. Пока я возился с банками и блокнотом, коридор успел сменить «утренний» желтоватый оттенок на более холодный, стальной — будто корабль сам решил, что пора переходить к делу. Я вышел, стараясь не смотреть на камеры: их неподвижный взгляд ощущался как холодная точка на спине, которая перемещалась вместе со мной.

bannerbanner