
Полная версия:
Серебряный шар. Драма за сценой
Она родилась в Марселе. Ее отец, офицер флота, приехал в Тунис с остатками врангелевской армии. Потом женился и с семьей переехал в Париж. Ирэн с детства отличалась необузданным нравом. В ее характере было много русских черт, но она была француженка с головы до ног. Училась в балетной студии у Матильды Кшесинской, какое-то время работала в маленьком парижском театре актрисой, потом вышла замуж за Сержа и прожила с ним жизнь, полную страстей, хитросплетений и жажды наслаждаться каждым днем. При всей ее алогичности и неумении рассуждать в ней были ясность, радость и свет. Она говорила, что каждый человек оставляет след на Земле, но память о ней нельзя назвать следом – это скорее боль и рана незаживающая. Она умерла от рака, после недолгой страшной болезни. Я позвонил ей в Париж летом 1997 года, она перезвонила мне из Довиля и сказала, что смертельно больна, что должна быть операция и просит об этом ничего не спрашивать. По-русски говорила с легким французским акцентом. Роскошная, широкая, острая, неутомимая. Прошло уже пять лет, как ее нет, а Париж для меня после ее смерти потускнел. Она возила меня по аукционам старинных вещей, которые обожала, по выставкам, по маленьким парижским ресторанчикам, всегда знала, что надо смотреть в кино, в театре, любила оперу, приучила своего внука по имени Иван любить музыку и разбираться в ней. Теперь он, став взрослым, по словам дочери Ирэн, только и занимается тем, что слушает оперы и не пропускает ни одной оперной постановки.
У Ирэн было очень большое сердце. Алла Демидова, Марина Неелова, Альбина Назимова, Андрей Разбаш – все мои друзья, которых она знала, – вспоминают ее с удовольствием. Познакомила меня с ней Татьяна Лаврова. МХАТ гастролировал в Париже, Лаврова играла Аркадину в «Чайке», и Ирэн со своей приятельницей, актрисой «Комеди Франсез» Натали Нерваль, пришли к ней за кулисы в восторге от спектакля и ее игры. Когда я однажды уезжал в Париж, Таня Лаврова попросила меня передать ей пакет. Так мы познакомились и подружились на всю отпущенную ей жизнь.
У нее был безукоризненный вкус, и она любила искусство. Расспрашивала о Москве, не скрывала симпатии к москвичам, но многое ее раздражало в России, особенно когда она изредка приезжала сюда. Любимым ее городом был Рим. Она могла часами рассматривать альбомы итальянской живописи, а приехав с Сержем в Лас-Вегас и остановившись в роскошном отеле – улететь немедленно, потому что пришла в негодование от безвкусицы цветовой гаммы номера и обстановки вокруг. Когда Ирэн говорила о Риме, ее лицо загоралось. Я, любя Париж, долго ее не понимал. Романские базилики, дворцы барокко, величие Рима не действовали на меня так, как серый, пасмурный и загадочный Париж. С годами я оценил вкус Ирэн и в последний раз, находясь в Риме, проникся его красотой и сказочной сохранностью улиц и площадей.
Никогда больше я не встречал такой элегантной женщины, как Ирэн. В ней жили радость, упоение солнцем, дождем, красотой витрин, прочитанной книгой, новыми туалетами, которые она меняла без конца, потому что была очень состоятельной женщиной. Квартира на авеню Гюго в двух шагах от площади Шарля де Голля отличалась фантастическим вкусом: однажды модный журнал «Вог» напечатал статью об Ирэн, ее таланте дизайнера, и опубликовал фотографии ее квартиры. Здесь сохранилось много дорогих вещей, но особенность была в другом: русская старинная мебель, русский фарфор, русское стекло, русская живопись. После ее смерти Серж, оставшись вдовцом, все оставил, как было при ее жизни, словно Ирэн жива, только вышла по своим делам и вот-вот должна вернуться.
Теперь, когда я объездил мир, был в тридцати четырех странах, стал менее мнительным, менее категоричным, реже взрываюсь, я понял, что нельзя быть легкомысленным. Страдания по поводу того, что меня семнадцать лет не выпускали на Запад, мне уже кажутся смешными. Быт в каждой стране свой, особенный, а то, что называется «душа», встречаешь далеко не везде.
Когда я еще окончательно не переехал в Москву (а это случилось в 1962-м), как только появлялись какие-то деньги, я уезжал в Венгрию по частному приглашению Юдит Пор, умной, тонкой, литературно очень образованной женщины. Венгрия в конце 50-х и начале 60-х годов давала ощущение новизны. Приезжая туда в последующие годы, я с восторгом смотрел фильмы: «От Мао до Моцарта» о гастролях всемирно известного скрипача Исаака Стерна в Китае, «Последнее танго в Париже» с Марлоном Брандо и ленту Феллини «Город женщин». Тогда кино будоражило меня. «Любовница французского лейтенанта», «Иголка в стоге сена» и замечательный венгерский фильм «Дневник для моих детей» Марты Мессарош. Все это производило впечатление. Было обидно, что все приходило ко мне слишком поздно, да и люди, окружавшие меня в Будапеште, по своим мыслям, по складу были все-таки бесконечно далеки от меня, хотя все были дружелюбны и разговаривали с венгерской непосредственностью.
Юдит Пор, сотрудница будапештского издательства, снабжала меня книгами, которые в Москве были еще под запретом. В 1984 году мы с Сашей Чеботарем ездили в Будапешт по приглашению. Он тогда впервые взял в руки «Чевенгур» Платонова, и оторвать его от книжки было нельзя. Читал ночами и засыпал под утро. Именно в доме Юдит в одну из венгерских поездок я прочел «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, потом долго не мог прийти в себя, хотя знал очень многое, дома у нас все понимали, но на всю оставшуюся жизнь оценил значение этой книги для своего собственного и массового сознания. Теперь это как-то забывают.
В Будапеште я набрел на театральный музей Гизи Байор, в нем была выставка, посвященная знаменитой венгерской актрисе Эмилии Маркуш. Она была матерью Ромолы Нижинской.
Уже спустя годы я узнал всю историю Ромолы, в девичестве Пульски, бравшей уроки драматического искусства в Париже у знаменитой французской актрисы Режан и не пропускавшей ни одного спектакля с участием гениального Вацлава Нижинского. Тогда в Будапеште я впервые увидел ее фотографии: красивая молодая девушка с незаурядным, волевым лицом. Она появлялась всюду, куда направлялась труппа Дягилева. 10 сентября 1913 года Вацлав Нижинский и Ромола Пульски были повенчаны в католической церкви Сан-Мигеля в Буэнос-Айресе. Они прожили вместе 37 лет. Ромола Нижинская посетила Россию только после смерти мужа, и она осталась для нее загадочной страной. Детей было двое: Кира, очень похожая на отца (она умерла в конце 90-х годов в психиатрической клинике), и Тамара, очень похожая на профессора Блойлера, врача-психиатра, у которого Нижинский лечился в Цюрихе. Эмилия Маркуш была еще жива в 1933 году, когда Ромола опубликовала книгу «Нижинский», и могла прочесть обвинительный акт себе: Ромола обстоятельно рассказывает в книге, как день ото дня росла ненависть ее матери к зятю, находя разные выходы – от истерик до доносов в полицию.
Много позже, в 1997 году, я приехал в Варшаву смотреть балет «Спящая красавица», поставленный Юрием Григоровичем в варшавской опере. Наутро после премьеры Григоровичу и Тамаре Нижинской вручали почетные медали имени Нижинского, и я познакомился с привлекательной женщиной с не очень добрым лицом, все время бывшей настороже. Она вела себя обособленно. Я присутствовал при открытии почетной доски на здании Оперы, посвященной гениальному танцовщику, поляку, чем, естественно, гордятся в Варшаве. Тамара Нижинская была с дочерью. Она выступила с короткой речью об отце, очень тепло говорила о матери и, поймав на себе взгляд Григоровича, скомкала выступление и замолчала. Выглядела она усталой и поблекшей. Я спросил ее о Кире Нижинской (та была еще жива), но ответа не получил. Эта случайная встреча только напомнила о цветистости жизни и о том, что сущая правда не всегда может открыться. В Варшаве Тамара Нижинская была в зените если не успеха, то интереса к себе. Все, что связано с именем Киры Нижинской, напоминало о трагедиях семьи.
Жизнь дала Вацлаву Нижинскому и Ромоле слишком разные натуры. Вкусы, взгляды, психика – все было непохожим. В 1919 году закончилась первая половина жизни гениального танцовщика. Надо было прожить еще тридцать лет. Вторую половину жизни хорошо помнила Тамара, называемая всеми его дочерью. Прах отца покоится на кладбище Монмартр в Париже, а неподалеку от его могилы – на ней стоит поразительно безвкусный памятник, поставленный сравнительно недавно кем-то из русских, – похоронена Ромола, его вдова.
Тамара ездит по свету, читает лекции об отце, открывает почетные доски на оперных зданиях, где он танцевал, и избегает вопросов. Для нее мир делится надвое, думаю, она и сегодня расплачивается за материнские ошибки, а я был несказанно счастлив познакомиться с ней.
Приглядываясь к чужой жизни, всегда находишь разгадки, которые не удается отыскать самому. Я давным-давно уже вышел из возраста, который обычно связывают с понятием становления, а при встрече с Тамарой Нижинской вновь почувствовал себя школьником. Под моим влиянием Саша Чеботарь перевел пьесу американца Бламстейна «Нижинский», она с большим успехом идет в Театре на Малой Бронной с Александром Домогаровым в главной роли. История жизни гениального танцовщика до сих пор волнует людей. Упрощение внутреннего мира Нижинского и всех обстоятельств его жизни и жизни людей, связанных с ним, справедливо замеченное критикой о пьесе, только способствует ее успеху.
Отчего произошло измельчание человеческого восприятия? Почему театральные второсортные пьесы вошли в моду, а самонадеянные авторы и режиссеры готовы с поразительной легкостью спокойно переписывать великие создания Шоу или Уильямса? Это считается «современным» и настолько вошло в обиход, что не вызывает раздражения, наоборот, есть художники сцены, проявляющие терпимость к подобным явлениям.
Сухая проза, детективные романы, глупые американские ленты, дешевые бродвейские аттракционы изменили психику людей. Все перемены в искусстве оказались подготовлены событиями предыдущих темных лет: культ силы, попрание человеческого достоинства, фашизм на Западе, коммунизм в России, эпоха упрощенных лозунгов, концлагерей, власть диктаторов – все это не могло пройти бесследно для массового сознания. Особенно теперь, когда большинство погружено в мир отрицательных эмоций. Что-то явно дрогнуло и пошатнулось в основах цивилизации, что-то еще не выразимое словами, но интуитивно воспринимаемое. Чувствуется всеобщая усталость от однообразия, стадности, массовости. В годы перестройки утвердился приватизм, крайне выраженное стремление к личному благополучию; прожив долгие годы более чем скудно, теперь многие хотят иметь дома, виллы, по несколько квартир, роскошные машины. Мысль о том, что жизнь есть благо, только когда ее содержание соответствует призванию человека, уходит в тень. Человек устремился в сферу развлечений.
В обществе не оказалось ни богов, ни идолов, как было прежде. Взамен пришло «раскручивание» знаменитых и незнаменитых имен. Примадонной всех времен и народов названа талантливейшая певица Алла Пугачева, словно не было в мире ни Эдит Пиаф, ни Марлен Дитрих, ни Клавдии Шульженко. Миллионы тратятся на рекламу, чтобы «раскрутить» тех, кто сегодня выходит на эстрадные площадки, а среди них талантов – единицы. В мире шоу-бизнеса курсируют огромные гонорары, у многих нынешних популярных певцов за спиной стелется тень криминальной биографии, все это процветание постыдно и ненадежно.
Наступила эпоха, когда главным кажутся только блеск и новизна. Мюзиклы, шоу, комиксы, уголовные истории – все то, что именуется китчем, ширпотребом, однако не заполняет внутренний мир человека. Газеты и журналы, особенно глянцевые, подают материалы под знаком сенсации. Культура стала принадлежностью масс. Культ коммерции, развлечения, потребительства оказался на поверхности. Вседозволенность, пришедшая на смену запретам и цензуре у нас в стране, стерла грани между элитарной культурой и «рыночной». Зрелище насилия на экране, внешняя эксцентричность, откровенная демонстрация сексуальности во всех ее видах явились как бы разрядкой агрессивных стремлений. На практике это выливается в опасную тенденцию. Отчаянное бунтарство, состояние вынужденного безделья приводит молодое поколение в ряды экстремистски настроенных групп.
Самая большая беда – что исчезают те, кого можно было бы назвать «властителями дум». Пожалуй, только на эстраде еще сверкают «звезды», продолжая будоражить толпу, стандартизируя вкусы и как бы наделяя весь общественный организм ощущениями, далекими от духа нонконформизма. Но «мода вульгарна», и это отражается на искусстве тех, кто полностью отдал себя на откуп «массовой культуре» в ее рыночном варианте.
Эти процессы больно задели нас. Общество вышло из-под парализующего страха сталинских времен, который, хоть и в меньшей степени, культивировался и его преемниками. Оно пробудилось. Люди вздохнули свободно, трепета у них не было уже ни перед Ельциным, нет и перед Путиным. Но произошло непредвиденное: стабильности государства все время угрожают стихийные силы, высвобожденные гласностью. Идет «смена вех». Хотя я уверен, что процесс демократизации неостановим и повернуть ход часов никому не дано. Парадокс истории состоит в том, о чем удивительно точно написала Инна Соловьева: «Последствия тотального насилия сказались не столько на тех, при ком оно совершалось и на кого оно было направлено в самых страшных формах, сколько на следующих поколениях».
Желание расчленить, разрушить мир оказалось сильнее, чем построить общество добра и спокойствия.
Невольно вспоминаю свою жизнь на Погодинской улице у Вершиловых. Эстер Израилевна, человек умный, с юмором посмеивающаяся над моим увлечением модной одеждой и озабоченностью, где и как ее достать, любила поговаривать: «Моды меняются, и незачем одеваться, вы еще застанете время, когда будет виден голый пупок и вокруг начнут щебетать, что лучше раздеваться, чем одеваться». Она словно предвидела, что придут в Россию и комфорт, и ультрасовременный стиль жизни у части населения, только они будут обкрадывать души и кого-то выводить из себя. Но никто не предполагал такого душевного разора, какой наблюдаем мы в наши дни.
В 1959 году Эстер Израилевна получила весть от своей подруги, живущей в Израиле, знаменитой актрисы театра «Габима» Ханны Ровиной. Она показывала мне ее фотографии в молодости: некрасивая и довольно бесцветная женщина, но на сцене, вспоминала Эстер Израилевна, она становилась прекрасной. Ровина играла Лею в «Гадибуке» и, по словам Юрия Завадского, потрясала излучающим свет восковым лицом и тонкими божественными руками. Эстер Израилевна сама была занята в этом спектакле.
То была забытая ныне пьеса, основанная на старинной еврейской легенде, родственной буддийским верованиям, о переселении душ. По еврейскому преданию, иногда две души соединяются в одном теле и в итоге находят совершенство. Это и есть «гадибук». Лея, дочь богатого купца, и бедный юноша Ханан любят друг друга. Их отцы в молодости были друзьями и сговорились поженить своих детей, но отец юноши умер бедняком, а отец Леи разбогател и, забыв о своем обещании, выдает дочь за другого. Ханан, узнав об этом, умирает. Во время свадебного обряда Лея отталкивает жениха: в нее вселилась душа умершего Ханана. Невесту приводят к святому цадику, который изгоняет из нее душу юноши – «гадибук». Но она не может жить после того, как душа Ханана отторгнута от нее, и умирает.
Судя по всему, Вахтангов создал очень глубокий спектакль, он был гораздо шире и значительнее, чем лежащая в основе пьесы С. Ан-ского мистическая легенда. Это была подлинная философская поэма, для нее гений Вахтангова нашел неповторимые приемы сценической выразительности. Спектакль оформлял Натан Альтман безо всякого натуралистического подобия.
Эстер Израилевна говорила о Вахтангове с необыкновенной любовью, признаваясь, что была сильно влюблена в него. По ее словам, он был веселым, остроумным, импровизирующим человеком, мечтателем и поэтом. Необычайно талантлива была и Ханна Ровина. Когда от нее была получена весточка спустя много десятилетий («Габима» уехала на Запад и потом обосновалась в Палестине задолго до образования Государства Израиль), в доме Вершиловых начался переполох. Ровина писала, что собирается туристом приехать в Москву. Приезжала ли она, я не знаю, к тому времени я уехал в Баку, а вернувшись спустя два года, поселился уже в другой квартире. Ровина прожила девяносто лет и умерла в 1980 году. Эстер Израилевна никогда не забывала свои молодые годы. Она прожила мало, и я очень горевал, узнав об ее смерти. Я тогда еще не был приучен к потерям.
Только с годами я стал меньше бояться житейских катаклизмов. Это уже потом, спустя десятилетия, появились люди, считавшие меня баловнем судьбы. В реальности все было наоборот.
До прихода в Институт международного рабочего движения Академии наук СССР, то есть до 1967 года, моя жизнь текла тревожно и суматошно. Бывал у Андрониковых, Журавлевых, много общался с Беллой Давидович, ходил по театрам. Однажды снялся в кино. Галина Волчек (в те годы мы общались ежедневно и очень дружили, я благоговел перед ней) уговорила Ларису Шепитько снять меня в эпизоде в фильме «Крылья», о бывшей летчице, пытающейся найти новые ориентиры в послевоенной жизни. Поначалу Шепитько собиралась снимать в главной роли Галину Волчек и находилась под сильным ее влиянием. Позже произошел разрыв, и фильм вышел на экраны с Майей Булгаковой.
Шепитько была красивой, умной и самостоятельной женщиной. Театр она знала хуже, чем мир кино. На уговоры Волчек попробовать меня в кино Лариса отшучивалась. Однажды произошел забавный эпизод: в доме Лилии Толмачевой и ее мужа, умного, блестяще знающего поэзию и удивительно обаятельного Виктора Фогельсона, на Бережковской набережной собрались Белла Давидович, Галя с Ларисой и я. Мирно ужинали, разговаривали о Наталии Гончаровой (я в то время увлекался судьбой жены Пушкина), беседа перекинулась на современный театр. Лариса позволила себе довольно неуважительно что-то сказать о Бабановой, которую никогда не видела и не знала. Я вскипел и очень резко и грубо ответил. За столом все замолчали, даже Галина не остановила меня.
На следующий день мне позвонили от Ларисы Шепитько и попросили приехать на студию, так я оказался на съемочной площадке, что удивило игравшего в этом фильме Евгения Евстигнеева, когда он меня увидел. Больше я в кино никогда не снимался. Фильм имел большой успех, я остался в кадре, «играл» эпизодик, кто-то меня озвучивал, все это происходило в 1965 году.
То был год ежедневных встреч и хождений по гостям, по театрам. В Большом триумфально шла «Легенда о любви» в хореографии Григоровича с Майей Плисецкой и Наталией Бессмертновой, 16 апреля (сохранилась программка) прошла премьера в Театре Маяковского – «Встреча» (сценический вариант нашумевшего в те годы французского фильма «Мари-Октябрь» с Даниэль Дарье).
Мы были на премьере с Леней Эрманом, потом я вытащил на спектакль Галину Волчек, но делать этого не следовало. Бабанова не произвела на нее впечатления, великая актриса была не в лучшей форме, не очень хорошо, несовременно одета, спектакль получился слабый, стало слишком очевидно, что заниматься режиссурой Бабановой не нужно. Это был ее единственный опыт.
То было очень трудное для Марии Ивановны время. Строились планы, тут же они разрушались, а годы шли, и каждый год уносил еще одну надежду. Оставалось легендарное имя, но время менялось не в ее пользу. Я был очень погружен в ее дела, часто ездил к ней на дачу в Зеленоградскую и старался чем мог сгладить печаль, царившую в доме, а в уединенной квартире на улице Москвина (теперь она переименована) рядом с филиалом МХАТа мало кто бывал.
В Москву в те годы стали приезжать западные труппы и отдельные исполнители. Вместе с Марией Ивановной были на концерте необыкновенного французского шансонье Жильбера Беко. Она изредка соглашалась выйти «в свет», а в основном предпочитала жить отдельно и уединенно от театральной суеты и театральной молвы. А я старался ничего не пропускать. То «Мой бедный Марат» в Ленкоме в постановке Анатолия Эфроса, то «Энциклопедисты» Зорина в театре Станиславского в режиссуре интеллигентнейшего Бориса Львова-Анохина, то премьера пьесы Аксенова в родном тогда «Современнике» – «Всегда в продаже». Незабываемо играл Олег Табаков женскую роль продавщицы, остро, смело, на грани фарса. Олег Даль, Алла Покровская, умершая совсем недавно Наташа Каташева играли с щедрой характерностью, на сцене были словно не актеры, а живые люди. То была особенность «Современника» – говорить со зрителем о его собственных проблемах, на его собственном сегодняшнем языке. В Школе-студии МХАТа на учебной сцене я тогда впервые увидел талантливого Андрея Мягкова в инсценировке романа Стейнбека «Люди и мыши». После этой работы Олег Ефремов пригласил его и Анастасию Вознесенскую в «Современник».
В «Современнике» я проводил много времени. Сидел на репетициях Ефремова. Он ставил «Большевики» Шатрова. В те годы шатровские пьесы занимали Олега Николаевича. Помню, как, уже после премьеры, театр переживал предстоящее исключение Шатрова из партии. Он использовал один из документов Троцкого в новой пьесе. Кажется, она называлась «Один день» и рассказывала о дне рождения Ленина.
«Большевики» имели огромный успех, обсуждали не столько художественные особенности пьесы, сколько ее смысл. Зрители впервые слышали имена Енукидзе, Крестинского. Сегодня, спустя тридцать пять лет, и Шатров, и пьеса «Большевики» кажутся далеким прошлым, но тогда это было необычайно важно для интеллигенции. Ведь то было время, когда политика вмешивалась в человеческие отношения.
Спустя годы, в начале 80-х, уже на сцене МХАТа, Ефремов поставил пьесу Шатрова «Так победим», Ленина играл Калягин, со сцены звучало завещание вождя, и большинство впервые слышало документ, раскрывавший глаза тем, кто слепо верил той истории, которая была искажена в сталинские времена и продолжала восприниматься по старым канонам. Шатрова позже было принято ругать за искажение документов, выдумки, сочинительство, а на самом деле он сыграл немалую роль в изменении сознания. Ефремов увлекался его политическими пьесами. Он ненавидел режим, и пьесы Шатрова казались ему единственно смелыми и точными документальными драмами, которые могли повлиять на осознание того, во что большевики превратили страну.
Шатров был предан Ефремову. Потом, может быть, что-то и менялось в их отношениях, этого я не знаю, но в театре часто рвутся дружеские связи, а вчерашние недруги начинают благожелательно улыбаться, все бывает. Бесспорно одно: роль Михаила Шатрова в истории советского театра несомненна. Особенно пьеса «Большевики» (она имела второе название «Тридцатое августа»), в которой замечательно играли Евстигнеев Луначарского и Игорь Кваша – Свердлова, исправляла привычные шаблоны исторического знания.
У меня с Шатровым никогда не было близких дружеских отношений. Только живя в Нью-Йорке, когда я преподавал в Школе искусств Нью-Йоркского университета, ездил к нему и наблюдал его очень скромную жизнь в чужой стране. Мысли его были в Москве.
Когда к 75-летию Ефремова я сделал телевизионную передачу о Ефремове, для Шатрова у меня не нашлось места. По-моему, он очень огорчился и обиделся, а может быть, ему не понравилась сама передача. Все может быть, не знаю, но, встретив меня в «Современнике» на прекрасном вечере, посвященном 75-летию Ефремова (особенно сильное впечатление произвела фотовыставка – 75 ракурсов Олега Ефремова), Михаил Филиппович свирепо посмотрел и не поздоровался, а жаль. Но жизнь сама по себе – странная пьеса, и она довольно часто сбивается на фарс.
В 50-х и 60-х годах я продолжал жить чужими жизнями, в сущности, то было нелегкое для меня время, надежды войти профессионалом в мир театрального искусства у меня не было. Но случались и минуты упоения, как на юбилейном вечере Книппер-Чеховой.
Отмечали 90-летие Ольги Леонардовны. Она вышла на сцену в сопровождении двух красивых людей: Вадима Васильевича Шверубовича и Владимира Львовича Ершова. Потом сидела в ложе. Был очень трогательный момент, когда два молоденьких актера в костюмах Федотика и Родэ преподнесли ей записную книжку, карандашик и волчок: «Вот, между прочим, волчок… Удивительный звук…» И Ольга Леонардовна из ложи ответила словами Маши: «У лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том… Златая цепь на дубе том… Ну зачем я это говорю? Привязалась ко мне эта фраза с самого утра…» Зал оцепенел и взорвался нескончаемой овацией.
Вишневские рассказывали, что после юбилейного вечера у нее дома собрались Журавлевы, Рихтер с Ниной Дорлиак, Степанова, Пилявская, Шверубовичи, пили водку. Ольга Леонардовна была весела и счастлива, а через два дня после юбилея заболела и слегла.
Умерла она в марте 1959 года. Помню, как ее хоронили. В зале МХАТа висел портрет Книппер-Чеховой в роли Раневской, сделанный художником Ульяновым, а под ним – вишни и кусты сирени, взятые из декораций «Вишневого сада». Трогательно выступали Степанова, Марков, Чирков и, к моему удивлению, Софронов от Союза писателей. Что-то было нехорошее в этом. Рыдали Тарасова, Коренева, Еланская, народу было несметное количество, уже кончилась панихида, а люди все шли и шли. Уходила эпоха…