banner banner banner
Впрочем, неважно. Нерасстанное (сборник)
Впрочем, неважно. Нерасстанное (сборник)
Оценить:
Рейтинг: 4

Полная версия:

Впрочем, неважно. Нерасстанное (сборник)

скачать книгу бесплатно


– Прости, добрый человек, я думал найти сестре своей заботливую девушку, да видно не задалось.

– То-то «не задалось». Ещё, тебя, шаматона, не токмо на дворе – на улице супротив ворот моих увижу… – слышал я за спиной ворчание сурового мужика.

– Что глядите по оконьям, свиные вы рыла! – гремел его голос, в то время, как я выбрался на улицу, – большак отвернись, так работы бы и век не видать?! Грому нет на вас!

И долго ещё бушевал, расходившийся «большак». Верно не без подзатыльника отправились в дом невинные свидетели конфузы, мальчики, сшибавшие деревянные крепостицы, верно крепко наказано было красной дочке не сидеть под окнами, не внимать речам галантных вертопрахов.

Таким образом, снова принуждён был я отправиться к Богдану Карловичу, и он столь любезен был, что уступил мне одну прислугу свою. Такой поступок, хотя стоил мне доброй части имевшихся на руках денег, тем был достойнее, что всей прислуги у лекаря было двое людей: кучер, исполнявший также обязанности лакея, повара, и все иные случающиеся, и дочь его – девица лет около двадцати, с лицом умным и скромным, но побитым оспою. Она, обыкновенно, ведала за «добрым смотрением платья» Богдана Карловича, то есть стирала ему и обметала комнату. Хозяин не собирался совершенно расстаться с нею и тем глубоко огорчить отца девицы, а сам – лишиться пары ловких рук, и уступил на время, в «аренду». Окончательно судьбу девицы должен был решить хозяин ее. Дело в том, что оба – отец и дочь – были крепостными людьми бригадира Кикина, и прикомандированы в дом лекаря за оказание им исключительной Кикину услуги – спасением от оспы сына бригадира, от какого случая пострадал сам лекарь, лицо которого всё изрыто было лопатою грубой сей гостьи.

Горничной Лизавета Романовна очень была рада, и та почти всегда неотлучно при ней находилась. Звали её Федосьей. Я объяснил ей, что от дурного стола и обхождения мужа-злодея, Лизавета Романовна имеет желудок весьма слабый, требующий принимать пищу только мягкую, малыми порциями и почасту. Каких только паштетов, желе, киселей и прочих приятностей стола я не выдумывал! Федосья оказалась очень искусной и старательной исполнительницей моих замыслов, для которых посыла я Омегу всякий день в лавки. Он возвращался со свежими сливками, спелой полевой клубникой, грецкими орехами, фисташками, инжиром. Всё это перемалывалось в пыль и высыпалось в фарфоровую мисочку, наполненную сугробами взбитых сливок. Федосья имела приятной обязанностью пробовать подаваемые госпоже своей кушанья, отчего имела нелицемерное радение к неленостному изготовлению оных. Сам же я, наблюдая экономию, довольствовался тарелкою щей с куском хлеба и приказывал Омеге ту же умеренность. Последний, скучая на новом месте, всё более на меня был сердит, и всё чаще посещал трактир, пока, наконец, не объявил, что нанялся к какому-то казачьему атаману, набиравшему себе команду, чтоб идти отмежёвывать чьи-то башкирские владения. Я не совсем поверил благонамеренным целям экспедиции, но спорить не стал, так как примечал, что Омега весьма не по нраву пришёлся Лизавете Романовне.

– Как в Петербург переберёшься – явлюсь за обещанным, так что не прощаюсь, – сказал Омега, складывая свой мешок.

– До встречи, – отвечал я.

Как оказалось, тайна несчастного замужества Лизаветы Романовны не осталась похороненною в груди доброго лекаря. Через какую-нибудь неделю, весь город говорил о ней (разумеется, под строжайшей тайною). Но это служило к пользе нашей – все жалели мою «сестрицу», выражая симпатии свои тем, что не задавали никаких вопросов, могущих повлечь тяжелые для неё воспоминания, и держали себя таким образом, словно появление наше в Астрахани – дело самое обыкновенное.

Даже, однажды, выходя с Лизаветой Романовной от обедни из Троицкой соборной церкви, услыхал я за спиною шёпот супруги бригадира Кикина – одного из деятельных помощников губернатора по делам наместническим:

– Какого же чину тот негодяй?

– О том и поминать не годится, ниже мыслить. Разве мало ей на долю выпало? Что нам в её имени? Нет, хоть у нашей сестры и долог язык бывает, а не выронит слова, могущего повредить ей. Её грешно не полюбить! – отвечал голос подруги.

– Ах, это верно, – отвечала бригадирша, – как хороша и после всех бедствий своих! А как добра, должно быть, и тотчас видно – из знатных.

– Братец на неё походит, но куда не так величав, и верно, здоровьем не крепок.

За сими словами, которые я расценил, как лестные, народ, спускавшийся толпою с паперти, разделил нас с идущими об руку подругами и не дал дослушать разговор их.

Лизавета Романовна, казалось, приняла мое покровительство не слишком охотно и никогда не поощряла меня продолжить объяснения всего произошедшего. Я не смел навязать разговор, но всё-таки счёл за долг свой составить довольно толковую записку, в которой изложил кратко все имеющие произойти события, с указанием дат смерти государя и государыни, опалы и казни врагов Лизавета Романовны, возможные наши действия в том и ином случае, предоставляя совершенно во власть Лизаветы Романовны решить когда и как ей следует воротиться ко двору, ежели ей то угодно будет. Как было принято мое донесение не знаю – Лизавета Романовна никогда о том не открыла.

На мои глаза, она была очень задумчива и печальна, если когда и можно было увидать на лице её тень улыбки или оживления, то весьма нечасто и лишь в обращении с Федосьей.

Последняя очень привязалась к своей госпоже и, между прочим, весьма быстро выучилась от неё грамоте – иначе как письмом нельзя было им вести разговор. Понятливость и природная учтивость Федосьи очень скрасили дом наш для Лизаветы Романовны, о чём я радовался всем сердцем, ибо сам, стремясь избавить «сестрицу» постылого своего общества, старался как можно дольше быть в школе.

Латинский монах, устроивший моё учительство, не однажды навещал меня во время школьных занятий и подолгу беседовал о достоинствах римской веры. Я встречал такие речи с неизменным равнодушием и даже указывал, иногда, на опасность, могущую приключиться монаху от таких разговоров.

– Ну, а если его преосвященство владыка прознает?

Брат Феликс никак не внимал моим советам, а раз, привёл себе на подмогу новобранца, завербованного в войны его святейшества.

То был полный юноша, белокурый, со светло-голубыми глазами на выкате, которые он не сводил со своего учителя.

– Вот мой любимец, – отрекомендовал его брат Феликс, – он хотя и из поповской семьи, а вере римской привержен всем сердцем и льщусь видеть его в ограде святейшего нашего отца.

Юноша не преминул ответить на похвальную рекомендацию звучным поцелуем руки брата Феликса.

– Прочти же господину учителю свои вирши.

– Какие прикажете?

– Те, что брату Патрицию, господину начальнику миссии нашего ордена, преподнёс ко дню окончания вакаций.

Юноша вытаращил глаза ещё сильнее, чем то угодно было произвести натуре и, закатив их под лоб, произнёс с одушевлённым подобострастием:

Когда б не все твои блага, учёба,
То не хотел бы и покинуть гроба!
О, скольких ты спасла от тьмы
могильной!
Не к деве будет склонность моя сильной,
К тебе одной, души моей отрада,
Моей чиниться станешь ты по нраву,
Не только по приказу, по уставу!

– Ведь едва не силлабический стих! Вот так всё чини, что к чести словесности быть может, как стихами, так и не стихами! Отныне, Василий Кириллович, поручаю тебе переводы французские и иные – все что тебе дадутся.

Юный Василий Кириллович, верно, впервые услыхал своё имя, так пышно звучащим, ибо едва не прослезившись, сделал движение вторично приложиться к руке покровителя, но не был допущен последним, расцеловавшим его в обе полные, белые щеки.

В этот момент в комнату нашу заглянул унтер-офицер Бортников – главный надзиратель гарнизонной школы.

– Прошу прощения, господа, – сказал он, сумрачно глядя на новопроизведённого переводчика, который при появлении его весь как-то обмяк, – по учинённому мною розыску, груши из губернаторского саду, унесли не токмо господа ученики Ворохтеев и Покровский, но и господин ученик латинской школы, что при миссии ордена капуцинского, сын Кириллы Яковлевича, попа Троицкой церкви – Василий.

Брат Феликс растерянно повёл глазами на своего любимца.

– Нет, господин учитель, нет, – лепетал тот прерывающимся голосом.

– Нет? – усмехнулся Бортников, – а что вы на сей предмет, сударь, ответить имеете?

Он достал из кармана маленькую тетрадку из дешёвой бумаги с выведенным заглавием «Любовная пустельга. Сочинение В.Т.»

Брат Феликс всплеснул руками.

– Найдено под обобранными грушами в помянутом саду.

– Не я, не верьте, господин учитель! – завопил несчастный преступник, и ничего ещё не видя, залился слезами, – верно, тот Покровский у меня выкрал тайком и, как груши таскал, так и бросил – к моему вреду, не иначе.

Офицер изменился в лице, глаза его вспыхнули.

– Вы сударь, негодяй, каких отродясь не видал я! Тебя берёзовой кашей каждое утро, после молитвы, кормить в волю нужно, так может, милостью Божьей, и поправишься! Сей Покровский сказывал де, не ведает чья тетрадка нашлась в губернатора саду, а я его усовещал: «признайся с кем учинил проказу – сечь не станут», а он мне: «не стану подлиничать, господин офицер». И принял экзекуцию, а тебя, подлеца, не выдал – вот ведь что есть товарищество истинное и приятельство! Не унимайте меня, господин учитель, – крикнул он с сердцем, на умоляющий жест брата Феликса, – вы хоть и духовное лицо, а русского сердца понять, не умеете! Не вверенной мне школы ученик, потому сами рассудите, как с ним поступать надлежит, а, по-моему – мало ему розги.

Он швырнул «Любовную пустельгу» на стол и, поклонясь слегка, вышел.

– Как мне благодарить, господин учитель?! Во всю мою жизнь… толикие благодеяния, явленные, можно сказать, в самой пасти грубого невежества и бесчеловечия…

– Простите меня, брат Феликс, – прервал я поток красноречия юного пииты, – скоро начнётся урок мой, я принуждён проститься.

– До свидания, сударь, – отвечал тот, – и самому мне время воротиться – обещал Джованбаттисту Примавере, что словесность у нас ведёт к обеду быть. Взять тебя к обеду, озорник? – отнёсся он к своему любимцу, – а «Пустельгу» эту, – он сунул ему злополучную тетрадь, – в огонь, и чтоб из головы выкинул!

– Всенепременно, господин учитель!

В те дни, взяв с собой несколько мальчиков, в том числе и помянутого Покровского, поехал я за реку в лодке, чтобы посмотреть ярмарку. Сия вольность пришлась как нельзя кстати – настала пора вакаций, которая в Астраханской школе после праздника Пасхи, дарящего учеников двухнедельным отдыхом, начиналась только в конце июля месяца. На ярмарку съезжаются калмыки для продажи своих лошадей. Было их тут от пяти до шести сот человек, и стояли они станом со множеством лошадей, которые паслись на воле, выключая тех, на коих они сами сидели. Кибитки их расположены были вдоль реки. Они имеют коническую фигуру и строены из шестов, наклоненных один к другому, у коих в верху оставлено отверстие для принятия света и для выпущения дыма. Сии шесты укреплены поперёк прибоинами, длиною от четырёх до шести футов, кои приколочены гвоздями; а всё сие прикрыто толстыми войлоками и сукнами. Они способны ко скорому поставлению, и столь легки, что один верблюд может их свести пять или шесть. Сии калмыки собою коренасты, и чрезвычайно сильны. Лицо имеют широкое, нос плоский, глаза маленькие чёрные, но весьма острые. Одежда их очень проста: она состоит в кафтане из бараньей кожи, который подпоясывают кушаком и в малой круглой шапке. Калмыки имеют обыкновение приближаться к Волге для сборищ своих когда вода сбывает. Иногда бывает им мало собственных стад, они терпят тогда нужду и это заставляет их решиться работать, чему весьма нелегко войти в голову кочевника. Как в странах мало населенных, плата за работу очень высока, так калмыки могли бы жить в довольстве, но одна только крайняя необходимость может их заставить чем-нибудь заниматься помимо природной своей заботы о многочисленных стадах.

Я видел многих кочевников, которые целый день шатались по городу, толпились по лавкам, или просто лежали на земле под палящим солнцем.

От сих-то калмыков, по рассказам, слышанным мною от некоторых офицеров, губернатору астраханскому вскоре по приезде его к должности, едва не пришлось быть убиту. Причиной к злодейству послужило то рвение, с которым губернатор принял участие в усилении власти сына владетельного хана Аюки – Царен-Дондука, человека которого во всём востоке похваляют за способность его и любовь к правосудию, и которого возвышение, по мыслям губернатора, было Российскому государству весьма полезно. Выбор нового владетельного хана или, как назвал все событие сам губернатор «конгресс», происходил следующим порядком.

Обширнейшие пространства восточных провинций почти вовсе не контролировались русскими войсками, наместникам нашим немало заботы было сохранить покой между калмыками, киргизцами и иными «ясычными народами». Еще по дороге к вверенной ему провинции, астраханский губернатор начал составлять перечень мер необходимых для благоустройства ее. Некоторые из них, касавшиеся до строительства верфи, учреждения школ и подобные, кои исполнить можно было собственными силами, произведены были тотчас же, другие – через многие годы, в царствование Екатерины Великой. К последним относились, между прочим, прокладка сети станционных трактов, доставляющих трепетному путнику безопасные средства к сообщению между редкими поселениями и смелый по размаху проект устройства конных заводов для выведения собственной русской породы лошадей. Она, точно, была со временем получена и названа «орловскою».

Установление согласия и покорности русскому наместнику между населяющими губернию кочевыми племенами почитал губернатор основой благополучия всех принятых им нововведений. Для того, чтоб склонить прочих ханов к желанному решению, он кормил и поил несметные толпы в степном становище их на речке Сапуновке более двух недель, одаривал всякой всячиной, как-то: пуговицами и лентами для украшения платьев жён и дочерей их, предметами, пригодными для варки пищи; ибо калмыки, довольствуясь сыроедением, почитают варёную пищу за лакомство, и даже порохом. Последний, однако, скоро был употреблён ко вреду дарителя.

Как скоро перевеса голосов подгулявших старшин не хватило, а запас подарков, браги и баранов подходил к концу, терпение губернатора истощилось, и он заготовил царский указ, якобы присланный ему с нарочным от самого государя, и дававший решительную привилегию ставленнику Аюки. Начертав под текстом сей хартии «Пётр», губернатор объявил, что не может противиться царской воле и привёл оробевших калмык к присяге. Вожди их поклялись, полагая поочерёдно на чело статуэтку своего божества Шакьямуни бурхана, «служить его императорскому величеству и наследникам его, удерживать подданных от противностей государю, не иметь связей с неприятелями его величества, во всем покоряться русскому наместнику, пресекать воровство и грабёж, где бы не сыскали оные».

Шакар-Лама, как единственный грамотный человек из среды калмыкских вождей, подписал документ и приложил печать Дондука. Противники же Аюки, видя явную погибель честолюбивым своим замыслам, поклялись тою же ночью, что последовала за провозглашением первенства Дондука, не выпустить губернатора из становища живым, для чего принуждён тот был спасаться с несколькими своими людьми в лодках, кинув свои шатры и лошадей.

Выведя лодки за темнотою на середину реки, с обеих берегов которой неумолкающие выстрелы и мелькание огня, удостоверяло в невозможности найти там приют, губернатор провёл тревожную ночь, а за тем и целую неделю, в продолжение которой отбивался несколько раз от попыток захватить его или убить. Только по истечению этого срока удалось ему и людям его – исхудавшим и измученным, ступить на берег.

Враги Аюки и сына его, а с ними и прочие возмутители спокойствия вверенных губернатору земель скоро затихли, удовольствовавшись умелым и своевременным поднесением им кнута и пряника, и совершенный покой водворился в окрестностях города, так что я с учениками своими, совершенно безопасно, отправлялся в самые становища кочевников. Там смог я позабавить своих питомцев, к которым очень привязался, сценами национальной борьбы калмыцких молодцов и скачкою на лохматых низкорослых лошадках их. Последние, впрочем, весьма выносливы и быстры. Встречаются и лошади хорошего роста. Как начинают их обучать на шестом году, то бывают они чрезвычайно упрямы и бешены. Продаются они на ярмарках по шестнадцать рублей и больше, ежели они высоки ростом и ходят иноходью. Обыкновенных верблюдов у них мало, а великое множество так называемых дромадеров. Продажа последних также приносит кочевникам не мало доходу.

Между прочим, достоинства калмыцких лошадей пригодились и в одном произошедшем в ту пору случае. Какой-то солдат гарнизона крепости, скучая своей службою, пленил красотою мундира своего и стана калмыцкую девушку. Склонность её оказалась столь жаркой, что, не надеясь склонить к свадьбе отца своего, отправлявшего у калмыков обряды их веры, она решилась бежать от родного народа и закона, что и исполнила, не снесясь о том даже и с женихом. Такая спешка случилась виною непреклонного отца, задумавшего выдать дочь за постылого ей человека. Приметя непокорность дочери, отец думал было лишить её свободы до самой свадьбы, но опоздал – проникнув в его намеренья, смелая девушка свела его лучшего коня и ускакала ночью в город. Удачливый служитель Венеры и Марса, ставший причиною её побега, немало изумлён был происшедшим, ибо, хотя, точно: «девке той говорил, что не прочь от венца, николи же того не чаял». Дело, однако, приняло серьёзный оборот. Девушка просила начальника гарнизонного о крещении – калмычка, находящаяся во тьме язычества, просила просветить её светом истины, о том было доложено правящему архиерею и губернатору, от которых последовало предписание «ту девку учить православной вере, крестить и устроить ей честное жительство». Последние учинилось венцом новообращенной христианки с помянутым солдатом. Отец невесты думал было искать суда, но отъехал от полицейской канцелярии с приказом «пустого не затевать и за дружбу счесть, что за приданым солдат не пришлют».

Я с Лизаветой Романовной зван был на свадьбу, ибо жених приходился родным дядькой одному из моих учеников – знакомство вполне достаточное для приятельства, по нравам места и времени.

Невеста убрана была по обычаю своего природного племени. Волосы у неё были заплетены вокруг всей головы; но задняя её коса была длиннее всех прочих, и оканчивалась шёлковою красною кистью, по середине которой висел маленький медный колокольчик. Голова её покрыта была сеткою, обнизанною змеиными головками, и обвешана малыми серебряными монетами, что у неё заменяло место алмазов. Сверх этой сетки возвышался на голове её теремок из кисеи, наподобие гренадерской шапки, и оканчивался шёлковою кистью с колокольчиком, который звенел каждый раз, когда она ни повёртывала голову. После венца, столы устроились перед двором церковным, во всю улицу, ибо, гостями были не только офицеры и солдаты гарнизона, многие с семействами своими, но и ученики и учителя гарнизонной школы, иной народ разного чину.

Лизавета Романовна заметно скучала множеством подблюдных песен, обрядных вопросов и ответов, чествований «павы» и «соколика» с необходимыми плачем, воем и величанием, бесконечными пожеланиями «в злате, яхонтах ходить, людям серебро дарить». Наконец, после иных многих, настала и учителям беда произнести приличные случаю панегирики. По знакам, подаваемым мне Лаврентием Жильцовым, понял я, что немалую окажу ему любезность, взяв на себя сей труд.

– Как уже много сказано похвал, хотел бы я невесту восхвалить, да чем начать, не знал.

«Как роза ты нежна, как ангел хороша,
Приятна как любовь, любезна как душа;
Ты лучше всех похвал; тебя я обожаю.

Нарядом мнят придать красавице приятство
Но льзя ль алмазами милей быть дурноте?
Прелестнее ты всех в невинной простоте:
Теряет на тебе сияние богатство.

Как по челу власы ты рассыпаешь чёрны,
Румяная заря глядит из тёмных туч;
И понт как голубый пронзает звёздный луч,

Так сердце глубину провидит взгляд твой
скромный.
Но я ль, описывать красы твои дерзая,
Все прелести твои изобразить хочу?
Чем больше я прельщен, тем больше я молчу:

Собор в тебе утех, блаженство вижу рая!
Как счастлив смертный, кто с тобой
Проводит время!
Счастливей тот, кто нравится тебе.
В благополучии кого сравню себе,
Когда златых оков твоих несть буду бремя»?

При сём вопросе украдкою обратил я к Лизавете Романовне глаза свои, ища одобрения читанным виршам, а может и не только им, впрочем, это неважно. Она казалась изумлённою и в то время, как я принимал дань моему поэтическому гению от учителей и офицерства, написала грифелем на аспидной досочке, с которою никогда не расставалась: «Давно ли складываете вирши?»

Я отвечал было утвердительно, но был тотчас жестоко угрызён собственной совестью и прибавил письменно же, чтобы другим не в примету было:

«Слышанные вами вирши писаны господином Державиным. Ему родиться в 1743 году, он станет знаменит. Сейчас представлю вам другие вирши его, лучше первых».

– Хотите ли, господа офицерство, ещё виршей?

Встретив одобрение, я встал и как мог лучше продекламировал:

«Рафаэль! живописец славный,
Творец искусством естества!
Рафаэль чудный, бесприкладный,
Изобразитель божества!

Умел ты кистию свободной
Непостижимость написать, —
Умей моей богоподобной
Царевны образ начертать.

Изобрази ее мне точно
Осанку, возраст и черты,
Чтоб в них я видел и заочно
Ее и сердца красоты,

И духа чувствы возвышенны,
И разума ее дела:
Фелица, ангел воплощенный!
В твоей картине бы жила.

И зрел бы я ее на троне
Седящу в утварях царей:
В порфире, бармах и короне,
И взглядом вдруг одним очей

Объемлющу моря и сушу
Во всем владычестве своем,
Всему дающу жизнь и душу
И управляющую всем.

Чтоб свыше ею вдохновенны
Мурзы, паши и визири,
Сединой мудрости почтенны,
В диване зрелись как цари;