Полная версия:
Национальный предрассудок
Ваше переложение (Горация. – А. Л.) прочел с огромным удовольствием, и добротность Ваших стихов убеждает меня в правоте Вашей философии. Я согласен: большая часть наших потребностей мнима, однако у разных людей представления о потребностях разные. Король, лишенный своего королевства, ощущает себя нищим, хотя тратит по десять тысяч в год. Подобных примеров найдется немало. Когда я рассуждаю таким же образом в отношении некоторых своих отсутствующих друзей, то на душе у меня становится тяжело. Я считаю недостойным веселиться, чему-то радоваться в то время, как те, кто вершил судьбами страны и удостаивал меня своей любовью, либо забыты, либо, подобно Ганнибалу, находятся при чужеземных дворах[36], «donec Bithyno libeat vigilare tyranno»[37]. Мое здоровье (вещь не первостепенной важности) несколько поправилось; однако и в лучшие часы у меня не работает голова и болит душа. Молю Бога, чтобы Он поскорей возвратил Вас обратно на родину, где бы Вы жили в мире и почестях, дабы я вновь мог увидеть того, cum quo morantem saepe diem fregi[38].
Примите и np.
* * *Виконту Болингброку
19 декабря 1719 г.
Милорд, я слышал, Вы разбогатели, – поздравляю[39]. Надеюсь, информация нашего общего друга (вероятно, Поупа. – А. Л.) верна. Omne solum diti patria[40]. У Еврипида царица Иокаста спрашивает своего изгнанного сына, чем он питался. Вы же стали коммерсантом, биржевым маклером, кто б мог подумать? А я-то надеялся, что увижу Вас там, где Вы сейчас находитесь, а может, и ближе. Но – diis aliter visum[41]. С родиной – то же, что и с женщиной: если она жестокосердна и сварлива и не желает принимать нас, то мы должны убедить себя, что без нее нам будет только лучше. Ваша же «пассия» лишена вдобавок добродетели, чести и справедливости… Королевский двор и министров я знаю дольше, чем Вы, хотя Вы – в тысячу раз лучше; так вот, если память мне не изменяет, я ни разу не видел ни одного великого человека, который бы долго пробыл у власти. Те же, кто преуспел, были людьми весьма посредственными… Не замечали ли Вы, что посредственность, обладающая благоразумием и педантичностью, нередко возносит людей на самый верх, обеспечивая им самые высокие посты при дворе, в Церкви, в суде? Так, впрочем, и должно быть, ведь Провидение, которое замыслило, чтобы мир управлялся не одной головой, а многими, ставку делало на посредственные умы, каких много, а не на выдающиеся, каких сыщется один на миллион. Приходилось ли Вам когда-нибудь видеть, как клерк Ваш режет бумагу тупым ножом слоновой кости? Было ли хоть раз, чтобы разрез получился неровный? Тогда как воспользуйся клерк бритвой или перочинным ножом – и он почти наверняка искромсал бы весь лист. Я тысячи раз сравнивал тупой нож для разрезания бумаги с умами, что преуспевают при дворе. Вспомните лорда Бэкона, Уильямса, Страффорда, Лода, Кларендона, Шафтсбери, последнего герцога Букингемского, а из моих знакомых – графа Оксфорда и Вас самого; всё это великие люди, каждый в своем роде, и, не будь они столь великими, судьба их сложилась бы более счастливо… В последние годы я еще больше утверждаюсь в этой мысли, ибо ясно вижу, что человеку бездарному, окажись он волею судеб государственным мужем, куда проще вознестись до небес, чем человеку одаренному – подняться с одной ступеньки на другую. Не потому ли мы больше боимся норовистой, а не горячей лошади? Люди посредственные не переносят людей блестящих главным образом оттого, что непрестанно им завидуют. Ведь и осел предпочел бы, если б мог выбирать, чтобы его лягнула не лошадь, а такой же осел, как и он. Если Вы вспомните, что с нашей последней встречи я постарел на шесть лет, а поглупел на все двадцать, то Вас вряд ли удивит, что я предаюсь пустым размышлениям; сейчас мне не хватает даже ста слов, чтобы выразить мысль, на которую раньше уходило не больше десяти. Сейчас я пишу эпиграммы из пятидесяти двустиший, которые можно было бы безболезненно ужать до одного. Все свои истории я пересказываю по три-четыре раза, после чего начинаю сызнова. Я даю понять, какой я был значительной персоной, – и никто мне не верит; я притворяюсь, что искренне жалею своих юных слушателей, – а сам злюсь. Я прозрачно намекаю своим гостям, что мог бы показать им кое-что из мною написанного, – никакого интереса; в результате я исхожу желчью, проклиная нынешние вкусы и сидящих за столом. С местом – то же, что и со временем. Если я хвастаюсь, что в трехстах милях отсюда я был некогда в большой цене, то воспринимается это так же, как если б я принялся расписывать, каким красавцем считался в молодости. Хуже всего то, что врать бесполезно, ибо здешнее общество не поверит и половине чистой правды. Когда же мне удается уговорить кого-нибудь сыграть роль благодарного слушателя, то человек этот немедля становится моим фаворитом: первый бокал вина и лучший кусок – его. В том, как слаб я духом, inopis atque pusille animi[42], я убеждаюсь всякий раз, размышляя над тем, каким пустяшным забавам предаюсь, лишь бы унять боль, которую причиняют мне старые мысли и новые люди. Ах, почему не можете Вы дать мне обрывок Вашей мантии, почему не оставили мне его, когда нас разлучали?! Вот видите, я изъясняюсь, как положено человеку моей профессии, хотя все идет к тому, что скоро ее начнут стыдиться…
Письмо, которое до Вас не дошло, было, полагаю, не менее назидательным, чем это; в нем я поздравлял Вас и благодарил за превосходные стихи, Вами присланные. Мне следовало бы выказать Вам свою досаду оттого, что философ Вы, как выяснилось, куда лучший, чем я, а ведь философом Вы не родились, никто Вас философии не обучал. Но говорят же, что джентльмены часто танцуют лучше, чем те, кто этим искусством зарабатывает себе на жизнь. Благодарите судьбу, что у меня кончилась бумага.
Примите и пр.
* * *Александру Поупу[43]
Дублин,
10 января 1721 г.
Последние годы тысячи вещей выводили меня из себя, о чем и хочу излить Вам душу. В ситуации, в которой я оказался, обращаться предпочитаю к Вам, а не к лорду главному судье Уитшеду, ибо о том, что значит доброе имя писателя, какой ущерб ему нанесен и как этот ущерб возместить, судить лучше Вам, а не ему. Кроме того, очень сомневаюсь, чтобы доводы, которые я приведу в свою защиту, показались достаточно весомыми джентльменам в длинных мантиях и в мехах, чьим суждениям о слоге или чувствах мне бы очень не хотелось доверить существо своего дела…
Через несколько недель после кончины сей безупречной коронованной особы (королевы Анны. – А. Л.) я перебрался в эти края, где и живу по сей день в уединении и в полнейшем неведении о тех событиях, которые становятся обыкновенно излюбленным предметом светской болтовни. И то сказать, о ныне правящем монархе и о членах августейшей семьи известно мне разве что из молитвенника; я затрудняюсь сказать, кто у нас сейчас лорд-канцлер, кто его секретари, а также с какими странами мы в настоящее время воюем, а с какими заключили мир. И веду я такой образ жизни не потому, что мне он по душе, а чтобы не дать повод для обид, а также из страха вызвать партийную склоку…
Прежде я имел обыкновение совершенно свободно выражать свои мысли вне зависимости от того, просили меня об этом или нет, однако давать советы, к чему я не имел абсолютно никакого призвания, я не стремился никогда. Я слишком хорошо отдавал себе отчет в том, что по своим познаниям значительно уступаю графу Оксфорду, и был слишком хорошим придворным, чтобы не замечать, с каким презрением относится он к тем, кто не знает своего места. Вдобавок, хоть я и знавал великое множество министров, готовых выслушивать советы, мне, пожалуй, не приходилось видеть ни одного, кто бы счел возможным этими советами воспользоваться, что лишь доказывает правильность утверждения, в которое сами они почему-то не верят и согласно которому политика есть наука столь непостижимая, что превзойти ее людям простым и здравомыслящим решительно не под силу…
Хорошо помню, как в те времена министры имели обыкновение шутить, что я никогда не приходил к ним без «вига за пазухой»; пишу об этом вовсе не для того, чтобы воздать себе должное, ибо новые принципы, которыми они руководствуются и которые не имеют ровным счетом ничего общего с принципами их предшественников, мне были чужды, отвратительны и ненавистны всегда – и тогда и теперь. Я свободно беседовал с бо́льшим числом министров, представлявших все партии, чем это обычно удается людям моего круга, и должен сказать, что их расположения стоит добиваться разве что из тщеславия или честолюбия. Первое быстро приедается (да и свойственно лишь людям мелким, ибо человек сильный духом слишком горд, чтобы быть тщеславным); второе же было мне совершенно несвойственно. К тому же, удостоившись за все время лишь одной милости, да и то весьма скромной[44], я не считал себя ни в коей мере обязанным гнуть спину перед властями предержащими и друзей выбирал не по званию, а по заслугам, нисколько не заботясь о том, как согласуются их взгляды с тогдашней политической модой. Когда кабинет возглавлял лорд Оксфорд, я часто беседовал с мистером Аддисоном, да и многими другими (за исключением мистера Стила), и должен сказать, что ко мне мистер Аддисон питал столь же теплые чувства, как и во времена лорда Сомерса или Галифакса[45], возглавлявших прежде противную партию.
Из всего вышесказанного я делаю заключение, что все эти годы я несправедливо терпел от Ваших памфлетов исключительно из-за того расположения, каким я имел честь пользоваться у министров ее величества; а впрочем, в сердце своем я и впрямь участвовал вместе с ними во всех злодеяниях, направленных против протестантских престолонаследников или же против свобод и веры нашей державы, и могу вслед за Цицероном сказать, что горжусь, что был их соучастником tanquam in equo Trojano[46]. Однако, коль скоро я ни разу, ни словом, ни пером, ни делом, не проявил партийной злонамеренности, ни разу не замыслил ничего дурного против тех, кто ныне находится у власти; коль скоро я питал равно дружеские чувства и к тем, кому нравилось, и к тем, кому не нравилось то, что происходило тогда при дворе, а также не чурался достойных людей, находящихся не у дел при тогдашней власти, – я никак не могу взять в толк, отчего не дозволено мне теперь тихо жить среди людей, чьи взгляды, к несчастью, отличаются от тех, что сулят почет и высокое положение…
Каковы мои взгляды сейчас, большого значения ни для мира, ни для меня самого не имеет; да и взглядов-то никаких, по правде сказать, не осталось, а и были бы – я все равно не осмелился бы предать их гласности, ибо какими бы ортодоксальными в данный момент, когда я пишу эти строки, они ни были, уже к середине лета те же самые взгляды могут оказаться крамольными и принести мне немало неприятностей. Вот почему последнее время я часто задумываюсь над тем, что властям не мешало бы четыре раза в год издавать политический катехизис, дабы наставлять нас, как вести себя, о чем говорить и писать на протяжении ближайших трех месяцев. Такого рода наставлений мне, признаться, очень не хватает, о чем знаю по собственному опыту, ибо, желая сделать приятное тем, кто ныне находится у власти, я изложил некие давние вигистские принципы, которые, как оказалось, успели уже устареть, – чем лишь продемонстрировал свою нелояльность. Я прекрасно понимаю, сколь бессмысленно живущему в безвестности отстаивать свою писательскую репутацию во времена, когда дух партийного местничества настолько овладел умами людей, что у них не остается времени ни на что другое. На клевету и обвинения они тратят многие часы – мне же, захоти я сказать несколько слов в свою защиту, они не могут уделить и минуты…
Смысл этого письма единственно в том, чтобы убедить моих друзей, а также всех прочих желающих мне добра, что я вовсе не был ни таким дурным подданным, ни таким глупым сочинителем, каким меня изображают одержимые ненавистью памфлетисты, чьи ядовитые языки приписывают мне политическую крамолу, которую я никогда не разделял, и бесцветные сочинения, написать которые я не способен. Ибо как бы ни был я раздосадован дурным к себе отношением или же туманными общественными перспективами, я слишком осмотрителен, чтобы подвергать себя опасности неосторожными замечаниями, и если даже с возрастом гений мой и душевные силы меня покинули, я сохраняю еще достаточно благоразумия, дабы, ничуть не переоценивая меру своих возможностей, браться лишь за те темы, на какие мне достанет таланта, от которого, быть может, сейчас ничего уже не осталось.
* * *Александру Поупу
Дублин,
20 сентября 1723 г.
Вернувшись после четырехмесячного путешествия, предпринятого летом, дабы поправить свое здоровье, обнаружил письмо от Вас и приписку длиннее самого письма, – по-видимому, от лорда Б. (Болингброка. – А. Л.). Поистине нет в мире недуга более распространенного, чем нежелание писать письма лучшим друзьям. Объяснить это явление способен лишь философ, да и то не всякий. Ясно только, что в этом и состоит разница между дружбой и любовью, ибо влюбленный (как я слышал) вечно что-то строчит своей возлюбленной… Я расстался с Вами в том возрасте, когда каждый следующий год стоит по своей разрушительности трех в Вашем; добавьте к этому затхлость здешней атмосферы и тупость людей – и сумма получится гигантская. Кроме того, о чем я уже не раз говорил Вам, я всю жизнь, на свою беду, водил дружбу с изменниками родины (так их называли), изгнанниками и государственными преступниками… Ваши претензии на уединенную жизнь большого доверия не внушают; Вы еще не в том возрасте, чтобы вести одинокое существование, да и судьба Вам еще недостаточно сопутствовала или досаждала, чтобы забиться в угол и думать de contemptu mundi et fuga seculi[47], – разве что поэт столь же устает от аплодисментов, сколь министры – от бремени дел. То, что Вам совершенно безразлично, из какой партии выбирать себе фаворитов, – Ваше счастье, которое Вы не вполне заслужили и которое отчасти объясняется Вашим воспитанием, а отчасти – гением, творящим искусство, не имеющее ничего общего с партийными распрями. Ибо, сдается мне, Вергилия и Горация виги и тори любят примерно одинаково, да и к законам Церкви и государства Вы имеете отношение не больше, чем христианин к Константинополю. В результате Вы оказались гораздо мудрее и счастливее прочих – обе партии тем более благосклонно относятся к Вашим стихам, что знают: Вы не принадлежите ни к той, ни к другой. Я же, погрязший в предубеждениях совсем другого воспитания, всякий день уговаривающий себя, что к горлу моему приставлен кинжал, на шее затягивается петля, а на ногах гремят кандалы, никогда не обрету того душевного покоя, коим обладаете Вы. Ваши представления о дружбе новы для меня; по мне, каждый человек рождается со своим quantum[48] и не может одарить дружбой одного, не обделив другого. Я прекрасно знаю, кого бы я назвал своими лучшими друзьями, но их нет рядом, я обречен на жизнь в других краях, а потому отмеряю дружбу по капле тем, кто находится поблизости и кто менее всего мне противен, – не так ли я вел бы себя и со своими сокамерниками, случись мне оказаться в застенке? Сходным образом я не в пример лучше отношусь к мошенникам, чем к дуракам, поскольку, хоть мошенники и вправду опаснее, дураки куда обременительнее. Я всегда стремился установить дружеские отношения между всеми великими людьми своего времени, которых обычно бывает не больше трех-четырех, но которые, объединись они, повели бы за собой мир; во времена Августа, думаю, так оно и было; в дальнейшем, однако, зависть, политические разногласия и гордыня развели нас; сюда я не отношу, разумеется, временщиков, коих среди обширного племени сочинителей всегда было в избытке. Что же до дураков, то Вы, вероятно, имеете в виду тех из них, с кем и впрямь можно иметь дело, когда они держатся скромно, что в бытность мою в свете случалось нечасто. Опишу Вам свой образ жизни, если прозябание в этой стране можно назвать жизнью. Знаюсь я с людьми наименее приметными и наиболее угодливыми, книги читаю самые пустые, и если и пишу, то на темы самые незначительные. Увы, чтение, прогулки и сон длятся не 24, а лишь 18 часов. Я ужасно копаюсь и никак не могу кончить вещи, начатые лет двадцать назад. Вот Вам «Наес est vita solutarum»[49]…Непременно нежно от меня кланяйтесь доктору Арбетноту, мистеру Конгриву и Гею…
Всегда преданный Вам, покорный Ваш слуга
Д. C.Никогда не ставлю свою подпись – et pour cause[50].
* * *Найтли Четвуду[51]
27 мая 1725 г.
Сэр, место, где я живу[52], находится в восьми милях от почты, поэтому письмо это уйдет к Вам, может статься, не раньше чем через несколько дней. Слух, по счастью, на некоторое время ко мне вернулся – во всяком случае, настолько, чтобы не обременять тех, с кем я беседую, – впрочем, хвастаться когда-нибудь острым слухом мне придется едва ли. Всякий день до смерти боюсь рецидивов, к чему готовлю себя как могу, и не зря: зрение мое таково, что я не разбираю мелкого шрифта и не могу читать при свечах. Если я вдобавок еще и ослепну, то сделаюсь очень осанистым, мудрым и совершенно никчемным существом. Погода последнее время столь ужасна, что мне ни разу не удалось прокатиться верхом, и все мое развлечение – это наблюдать (и надзирать) за тем, как работают ирландцы. Живу я в лачуге, в совершенно глухом месте. Однако есть в этом даже своя прелесть. Я корчую деревья, таскаю камни, борюсь с неудобствами убогого жилища, отсутствием провизии и воровской сущностью здешнего люда.
Мир я ненавижу оттого, что становлюсь совершенно для него непригоден; я мог бы обрести счастье лишь при условии, что никогда не вернусь в Дублин, не буду ничего знать об этом городе и о том, что в нем происходит. Я вижу, Ваши враги взялись за Вас всерьез, – сочувствую. Я не согласен с философами: после здоровья богатство занимает в жизни человека самое важное место. Ведь жизнь – пустяк, и недостаток репутации с лихвой возмещается наивностью; разорение же делает человека рабом; нищенствовать не в пример хуже, чем потерять жизнь или доверие, ибо мы не заслуживаем ни того ни другого. А потому я более всего сокрушаюсь, что по недомыслию промотал все, что скопил на проклятую стену…[53]
* * *Александру Поупу
Дублин,
26 ноября 1725 г.
Сэр, я бы ответил раньше, если б лихорадка не свалила меня и не продержала в постели больше двух недель. Теперь я начинаю заранее оправдываться, поскольку, надеюсь, наша встреча вскоре состоится, и я должен не ударить лицом в грязь; кстати, о лице: если при встрече Вы меня не узнаете, Вам достаточно будет взять любое из моих писем и сравнить с моим лицом, – ведь и лицо человека, и его письма – равно двойники души. Боюсь, я неясно выразился, но в любом случае ничего плохого сказать не хотел; вдобавок не переношу кляксы. Перечитываю Ваше письмо и ясно вижу, что и Вы пишете то же самое, только более связно. Передайте, прошу Вас, лорду Болингброку, что я был бы только рад, если б его вновь отправили в ссылку, – тогда он опять, как встарь, писал бы мне философские, человеконенавистнические письма… Мне, черт возьми, мало презирать мир, я бы дразнил его, если б мог делать это, ничем не рискуя. Для человеконенавистников следовало бы открыть специальную лечебницу, чтобы они могли ненавидеть мир, сколько им вздумается. При этом строить большую больницу вовсе не обязательно – главное, чтобы больные ни в чем не нуждались… Вы и все мои друзья должны позаботиться о том, чтобы мою нелюбовь к миру не приписывали возрасту; в моем распоряжении есть надежные свидетели, которые готовы подтвердить: с двадцати до пятидесяти восьми лет чувство это оставалось неизменным. Поймите: я не питаю ненависти к человечеству – это vous autres[54]
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Занятия налагают отпечаток на нрав (лат.). Ставшая афоризмом цитата из Овидия («Героиды», XV, 83).
2
Букв.: собиратели тмина; здесь: воплощение педантизма (лат.).
3
Квинт Мевий Корд Суторий Макрон (21 до н. э. – 38) – префект преторианской когорты, получивший эту должность после ареста и казни Луция Элия Сеяна (20 до н. э. – 31), в прошлом всемогущего фаворита Тиберия.
4
Здесь и далее обозначенные цифрами комментарии составителя см. в конце раздела каждого автора.
5
Имеется в виду первая, победоносная, война с Голландией (1652–1654) во времена Кромвеля.
6
В действительности голландский флагман назывался не «Урания», а «Оранский» (или «Оранжевый»). Оранские – принцы, наместники Соединенных провинций (Нидерландов).
7
Тексел – остров у побережья Голландии, где во время третьей англо-голландской войны голландский флот под командованием адмирала М. Ройтера взял реванш и разбил превосходящие силы англо-французского флота.
8
Вербовка в английский флот, наперекор законам, осуществлялась насильно вплоть до наполеоновских войн.
9
Матросам выплачивали жалованье «билетами», причем, как правило, с опозданием. Обычно трактирщики, пользуясь отсутствием у матросов наличных денег, обменивали им «билеты» на деньги с выгодой для себя.
10
В 1655 г. Пипс женился на пятнадцатилетней Элизабет Маршан, урожденной Сен-Мишель (1640–1669), дочери бежавшего в Англию гугенота, по любви, что, впрочем, не мешало ему ей изменять; интрижка Пипса с ее молоденькой компаньонкой Деби Уиллет Элизабет пережила очень тяжело и пригрозила мужу, что примет католичество. Брак их был бездетен, что удручало чадолюбивого Пипса. Супруги нередко ссорились и в 1664 году даже на некоторое время разъехались.
11
Во времена Пипса и до середины XVIII в. Варфоломеевская ярмарка открывалась ежегодно 24 августа в лондонском предместье Смитфилд в День святого Варфоломея и продолжалась две недели.
12
Одли-Энд – особняк, построенный государственным казначеем первым графом Саффолком в царствование Якова I (1603–1625); во времена Пипса считался самым большим частным владением в стране.
13
Имеется в виду Стоунхендж, один из самых больших и известных кромлехов близ Солсбери, графство Уилтшир.
14
своего супруга (исп.).
15
…она… к своему супругу… руки, когда я… из них… с ней (исп.), в лодку… поцелуев (фр.), …она… когда… касаться тебя… упреком… Я не (исп.), и (фр.), ее муж довел… моего дома (исп.).
16
Пипс приятельствовал с английским физиком и химиком, учредителем Лондонского королевского общества Робертом Бойлем (1627–1691).
17
…руку под ее… (лат.)
18
1 Цар 20: 3.
19
Чарльз Форд (1682–1741) – ближайший друг Свифта, владелец поместья Вуд-Парк в графстве Мит на севере Ирландии. В 1712 г. Свифт выхлопотал Форду пост редактора лондонского справочного издания «Гэзетир». Сохранилось 69 писем Свифта к Форду.
20
Кэтрин Тофтс – актриса театра Друри-Лейн. Леди Маунтермер, она же Мэри Черчилль, младшая сестра герцога Мальборо, в 1705 г. вышла замуж за лорда Маунтермера.
21
Имеется в виду «Письмо касательно энтузиазма» (1708) философа и эссеиста Энтони Эшли Купера лорда Шафтсбери (1671–1713).
22
«Но по отношению к ним я недоверчив» (лат.).
23
В Ларакор, где у Свифта был приход в нескольких милях от поместья Фордов.
24
Уильям Кинг (1650–1729) – священник, богослов, политический деятель, придерживался вигистских взглядов; в 1689 г. стал деканом дублинского собора Святого Патрика, с 1702 г. – архиепископ Дублинский. На протяжении многих лет вел со Свифтом активную переписку.
25
Роберт Гарли граф Оксфорд (1661–1724) – политик и общественный деятель; начинал как виг; с 1711 по 1714 г. возглавлял кабинет тори; после смерти королевы Анны (1665–1714) был обвинен в государственной измене и посажен в Тауэр, где провел два года (1715–1717), после чего был оправдан. Возглавляя кабинет министров, использовал в своих интересах крупнейших памфлетистов эпохи – Свифта и Дефо.
26
Эта надежда Свифта основана на том, что одно время он претендовал на звание придворного историографа.