Полная версия:
Вдовья трава
Лёля подняла, полный ужаса взгляд, на Катюху.
– Дальше идём, – потянула она Лёлю за собой.
Они шли меж деревьев и Лёля видела то тут, то там своих девочек – Машу, Ниночку, Тамару, Олесю… Размётанные волосы, раскинутые руки, застывший взгляд. Все убиты, все.
– Катя, да как же?! – обернулась она к подруге, но сзади неё никого уже не было.
Лишь туман стлался по земле, укрывая своим саваном погибших.
Мысли лихорадочно прыгали в голове:
– Не может быть, вот ведь она я – стою посреди поляны. Значит живая. И наверняка должен быть кто-то ещё живой, надо только найти. Нужно обойти всё, осмотреть каждого. Где же моя сумка?
Лёля бросалась от одного лежащего к другому, склонялась, припадая к груди, тщетно пытаясь обнаружить хоть какие-то признаки жизни. Но все были мертвы.
Тем временем небо на востоке заалело. Подул первый утренний ветерок. Защебетала где-то пичужка. Лёля обрадовалась ей, как родному человеку:
– Запела миленькая, пой, пой. Возвращайся в своё гнездо. Ушёл враг.
– И наши все полегли, – с тоской добавила она, и упала в траву.
Сжимая руками высокие стебли, она кричала и билась в рыданиях, скребла ногтями, покрытую чёрной копотью, землю и кусала горькую траву до боли в зубах. А когда слёзы перестали душить её, Лёля встала на ноги, и покачиваясь, медленно побрела назад.
– Алёшка не мог её бросить, он где-то рядом, он вернётся за ней. А может их рота ещё там? Она пойдёт и проверит.
Внезапно на опушке показались несколько человек. Лёля пригляделась, это были наши. Да, точно! Эти солдаты помогали им сегодня грузить раненых в грузовики. Она так и знала, что кто-то уцелел! Со всех ног бросилась Лёля к ним. Она махала им руками, но они отчего-то не видели её. Лёля подбежала ближе:
– Ребята, я здесь!
Четверо бойцов прошли мимо неё, будто Лёли и не было тут вовсе. Ужас охватил девушку. Она подбежала к одному из солдат, самому молодому, попыталась схватить его за рукав, но рука её прошла сквозь него.
– Я не понимаю, – прошептала Лёля.
Тем временем солдаты начали собирать тела товарищей и таскать их к воронке от бомбы, что чернела меж сломанными берёзами. Лёля поняла, что они хотят захоронить усопших. Она медленно подошла к воронке, и, усевшись на краю, свесила ноги вниз и стала смотреть на тех, кого укладывали туда, на самое дно… Вот Верочка с чёрными косами, вот Полинка с рыжей чёлкой, Аркадий Иванович, Петька – молоденький солдатик, он уже шёл на поправку… Внезапно Лёля передёрнулась, словно от удара током, и вскочила на ноги. То, что она увидела, было выше её сил. Там, на дне воронки, лежала она сама без обеих ног. Комья земли летели на её широко открытые глаза, глядящие в небо.
– Я умерла! – стучало в висках, – Катюха не соврала.
Лёля вскочила с места и побежала, не разбирая дороги. Теперь ей было всё равно.
– Я только хочу знать, что Алёшка жив, – думала она, – Хоть бы он был жив.
Лёля пронеслась до того места, где стояла ещё утром рота. Никого. Пусто. Ушли. Медленным шагом Лёля вернулась к берёзе, под которой обещала она встретиться вечером с Алёшкой. Ей больше некуда было идти. Она будет ждать его здесь. Всегда. Теперь у неё в запасе вечность. Лёля села под деревом и прикрыла глаза, погрузившись в темноту.
II
– Ребята, кажется этот последний, – парнишка в пятнистой форме низко склонился над корнями дерева.
Отряд поисковиков работал здесь уже вторую неделю, вахта подходила к концу. Они искали на месте, где предположительно, шестьдесят лет назад, в 1942-ом году, шёл короткий бой, здесь немцы напали на эвакуирующийся госпиталь, погибли почти все, выжили лишь четверо. Они-то и захоронили наспех всех погибших в братской могиле, в воронке из-под бомбы. Отряд поднял наверх уже тридцать останков, теперь предстояло установить их личности, и попытаться отыскать родных. Среди погибших была установлена личность Мещалкиной Ольги Михайловны, медицинской сестры, уроженки деревни Алиповки Н-ского края, погибшей в возрасте двадцати одного года.
Стоял солнечный летний день, священник совершал отпевание, пахло ладаном и зеленью, перед собравшимися людьми стояло тридцать, обитых красным сукном, гробов, в которых покоились воины, положившие за Отечество живот свой. Приехавшие родственники утирали слёзы, старые раны вновь давали о себе знать, но теперь боль ушла – их близкие найдены, отпеты, и теперь упокоятся с миром. А в стороне, под берёзами, стояли сейчас молоденькие сестрички, пожилой доктор с добрыми глазами и самокруточкой в уголке губ, да солдаты в форме.
– Ну что, девчата, можно и на покой? – улыбнулся Аркадий Иванович.
– Теперь можно, – ответили ему Полина и Катюшка.
Лёля стояла чуть поодаль и напряжённо всматривалась вдаль.
– А ты кого ждёшь, Олюшка? – позвал её Аркадий Иванович, – Иди к нам, батюшка уже заканчивает.
– Сейчас, сейчас, – проговорила Лёля, не отрывая глаз от дороги.
Вдруг на горизонте показался силуэт, он шёл прихрамывая.
– Он пришёл, как и обещал, – обернулась Лёля к своим и глаза её засияли, как звёздочки.
– Ну беги, беги к своему бойцу, – махнул рукой Аркадий Иванович.
И Лёля, словно только и ждавшая приказа командира, рванула с места. Она бежала по дороге, раскинув руки. А ей навстречу бежал смуглый, высокий солдат и кричал:
– Лёлька! Лёлька!
Наконец, Лёля добежала и, упав в объятия Алёшки, осыпала его поцелуями:
– Вот и ты, родной, вот и ты! Пришёл!
– А я до Берлина дошёл, Лёля, – улыбнулся Алёшка, – И даже домой вернулся в нашу деревню. Только старые раны дали о себе знать, я умер в 47-ом, Лёля. И всё ждал тебя.
– Отчего же мы не встретились раньше, Алёшка?
– Душа твоя была не отпета, не могла ты уйти от своего места. Знаешь сколько раз я водил сюда их?
Алёшка махнул рукой в сторону поисковиков, стоящих рядом с гробами.
– И вот они вас нашли. Тебя нашли, Лёля. Теперь мы всегда будем вместе.
– Всегда, – прошептала Лёля и прижалась к любимому.
– Ребята, пора! – позвал их Аркадий Иванович, затушив папироску, и отбросив в сторону.
Лёля с Алёшкой подошли к своим. Батюшка закончил отпевание. Внезапно с неба полился тёплый яркий свет, постепенно обволакивающий каждого из бойцов, волны света обнимали, ласкали, качали, свет становился всё ярче и ярче. Лёля с любовью смотрела в глаза Алёши и руки их переплелись. Девчата улыбались, солдаты, из бывших раненых, подмигивали сестричкам, а Аркадий Иванович притворно сердито качал головой. В последний раз бросили они взгляд в сторону своих родных, провожающих их в последний путь, и растаяли в этом ярком, неземном свете.
– И нет больше той любви, ежели кто положит жизнь свою за брата своего, – произнёс священник, – Вечная память павшим за Родину и положившим за Отечество живот свой. Вечный покой. Аминь.
Тайна старого колодца
Баба Маня жизнь прожила долгую, трудную. Девяносто восемь, почитай, исполнилось, когда на погост её понесли. Пятерых детей подняла, семнадцать внуков вынянчила, да правнуков с десяток. Все на её коленях пересидели до единого, ступени крыльца стёрты были добела от множества ног и ножек, что бегали и ступали по нему за все эти годы, всех принимала старая изба, которую ещё до войны поставил муж бабы Мани – Савелий Иваныч. В сорок первом ушёл он на фронт, да там и сгинул, пропал без вести в сорок третьем, где-то под Сталинградом, холодной суровою зимою. Баба Маня, тогда ещё просто Маня, вдовой осталась, с детьми мал-мала меньше. До последнего дня своей жизни, однако, ждала она своего Савоньку, не теряла надежды, что он жив, часто выходила к палисаднику и стояла, всматриваясь вдаль, за околицу – не спускается ли с пригорка знакомая фигура. Но не пришёл Савелий Иваныч, теперь уж там, чай, встретились.
Но не только мужа проводила на войну баба Маня, а и старшего сына своего – Витеньку. Ему об тот год, как война началась, восемнадцатый годок пошёл. В сорок втором ушёл добровольцем, а в сорок пятом встретил Победу в Берлине. Домой вернулся живым на радость матери. Ну, а младшей Иринке тогда всего два годика исполнилось, последышем была у родителей. Мане под сорок уж было, как Ирка народилась. Война шла по земле… Всяко бывало, и голодно, и холодно, и тоска душу съедала и неизвестность. Однако выстояли, все живы остались, окромя отца.
Когда пришла пора бабе Мане помирать, то ехать в город, в больницу, она категорически отказалась.
– Сколь мне той жизни-то осталось? Сроду в больницах не бывала, дайте мне в родной избе Богу душу отдать.
Дети о ту пору сами уже стариками стали, внуки тоже в делах да заботах, ну и вызвалась за прабабкой доглядывать правнучка Мила. Больно уж она прабабушку свою любила, да и та её среди других правнуков выделяла, хоть и старалась не показывать того. Приехала Мила, которой тогда девятнадцать исполнилось, в деревню, в бабыманин дом. Ну, и остальная родня, чем могла помогала, кто продуктов им привезёт, кто на выходных приедет – с уборкой помочь. Так и дело пошло. Баба Маня не вставала, лежала на подушках – строгая, задумчивая, ровно что тревожило её. Подойдёт к ней Милочка, постоит, поглядит, спросит:
– Чего ты, бабуленька? Что тебе покоя не даёт? О чём всё думаешь?
– Да что, милая, я так… Жизнь вспоминаю.
– Ну, вот что, давай-ка чаю пить.
Принесёт Мила чашки, варенья да печенья, столик подвинет ближе, и сама тут же пристроится. Потечёт у них разговор задушевный, повеселеет бабушка, и Миле спокойно. Но с каждым днём всё больше бабушка слабела, всё чаще молчала, да думала о чём-то, глядя в окно, за которым стоял старый колодец. Выкопал его тоже Савелий, муж её, тогда же, когда и избу поднимали. Теперь-то уж не пользовались им, вода в избе была нынче, все удобства. Но засыпать колодец не стали, на добрую память о прадедушке оставили.
И вот, в один из весенних дней, когда приближался самый великий из праздников – День Победы, подозвала баба Маня правнучку к себе, и рукой на стул указала, садись, мол. Присела Мила.
– Что ты, бабонька? Хочешь чего? Может кашки сварить?
Помотала баба Маня головой, не хочу, мол, слушай.
– Праздник скоро, – с придыханием начала баба Маня, – Ты знаешь, Мила, что для меня нет его важнее, других праздников я и не признаю, окромя него. Разве только Пасху ишшо. Так вот, вчерась Савонька ко мне приходил. Да молчи, молчи, мне и так тяжело говорить-то, болит в груди, давит чего-то. Приходил молодой, такой каким на фронт уходил. Скоро, бает, увидимся, Манюша. Знать недолго мне осталось. И вот что хочу я тебе поведать, Милочка, ты слушай внимательно. Никому в жизни я этой истории не рассказывала доселе. А теперь не могу молчать, не хочу я, Милочка, с собой эту тяжесть уносить. Не даёт она мне покоя. Вот как дело, значит, было…
У Савелия в лесу заимка была, охотился он там, бывало, ну и избушка небольшая имелась. Как на войну я сына да мужа проводила, так и сама научилась на зайцев да на птиц силки ставить. Уходила в лес с утра, в избушке всё необходимое хранила для разделки, а на другой день проверять силки ходила.
И вот, однажды прихожу я, как обычно, к избушке, захожу, и чую – есть кто-то там. Ой, испужалась я до чего! Может беглый какой, дезертир. Тогда были и такие. А то вдруг медведь? А у меня ничего и нет с собой. Нащупала я в углу избы лопату, выставила её вперёд себя, да пошла тихонько в тот тёмный угол, где копошилось что-то. Вижу – тёмное что-то, грязное, а оконце в избе махонькое, да и то света почти не пропускает, под самым потолком оно. Замахнулась я лопатой-то, и тут гляжу, а это человек. Ба, думаю, чуть не убила, а самой страшно, кто ж такой он? Может из наших партизан кто?
– Ты кто такой? – спрашиваю я у него.
Молчит.
– Кто такой, я тебе говорю? – а сама снова лопату подняла и замахнулась.
А он в угол зажался, голову руками прикрывает. Вижу, руки у него все чёрные, в крови запёкшейся, что ли. И лицо не лучше.
– А ну, – говорю, – Вылазь на свет Божий.
Он, как сидел, так и пополз к выходу, а сам всё молчит. Вышли мы так за дверь, и вижу я, Господи помилуй, да это ж никак немец? Откуда ему тут взяться? А молоденький сам, мальчишка совсем, волосы светлые, белые почти, как у нашего Витюши, глаза голубые, худой, раненый. Стою я так напротив него и одна мысль в голове:
– Прикончить его тут же, врага проклятого.
А у самой защемило что-то на сердце, и поняла я – не смогу. Годков-то ему и двадцати нет, поди, ровно как и моему сыну, который тоже где-то воюет. Ой, Мила, ой, тяжко мне сделалось, в глазах потемнело. А этот вражина-то, значит, сидит, сил нет у него, чтобы встать, и твердит мне на своём варварском наречьи:
– Не убивайт, не убивайт, фрау!
И не смогла я, Мила, ничего ему сделать. Больше того скажу я тебе. Взяла я грех на душу – выхаживать его принялась. Ты понимаешь, а? Мои муж с сыном там на фронте врага бьют, а я тут в тылу выхаживаю его проклятого! А во мне тогда материнское сердце говорило, не могу я этого объяснить тебе, дочка, вот появятся у тебя детушки, и может вспомнишь ты свою прабабку старую, дурную, и поймёшь…
Тайком стала я ему носить еды маленько, картошину, да молока кружку. Раны его перевязала. Наказала из избушки носу не казать. Приволокла соломы из дому, да тулупчик старенький, ночи уже холодные совсем стояли, осень ведь. Благо ни у кого подозрений не вызвало, что я в лес хожу, я ведь и до того ходила на заимку. А на душе-то кошки скребут, что я творю? Сдать надо мне его, пойти куда следует.
– Всё, – думаю с вечера, – Завтра же пойду к председательше Клавдии.
А утром встану и не могу, Милка. Не могу, ноги нейдут… Дни шли, немец болел сильно, горячка была у него, раны гноились. Так я что удумала. В село соседнее пошла, там фельшерица была, выпросила у ей лекарство, мол, дочка вилами руку поранила, надо лечить. И ведь никто не проверил, не узнал истины. А я тому немцу лекарство унесла. Пока ходила эдак-то к нему, говорили мы с ним. Он по нашему сносно балакал, не знаю уж где научился. Звали его Дитер. И рассказывал он про их хозяйство там, в Германии ихней, про мать с отцом, про младших братьев. Ведь всё как у нас у них. Зачем воевали?… Слушала я его, и видела их поля, сады, хозяйство, семью его, как будто вживую. И так мне мать его жалко стало. Ведь она тоже сына проводила, как и я, и не знает где-то он сейчас. Может и мой Витенька сейчас вот так лежит где-то, раненый, немощный? Может и ему поможет кто-то, как я этому Дитеру помогаю? Ох, Мила, кабы кто узнал тогда, что я делала, так пошла бы я под расстрел. Вот какой грех на мне, доченька. Тряслась я, что лист осиновый, как в бреду всё это времечко жила, а ноги сами шли на заимку.
И вот, в один из дней, в деревню к нам партизаны пришли. Вот тогда я по-настоящему испугалась. Задками, огородами, выбралась я из деревни, да бегом на заимку, в избушку свою.
– Вот что, Дитер, – говорю я своему немцу, – Уходить тебе надо! Иначе и меня с детьми погубишь, и сам погибнешь. Что могла, я для тебя сделала, уходи.
А он слабый ещё совсем, жар у его, сунула я ему с собой еды немного, да и говорю:
– Сначала я уйду, а потом ты тихонько выходи, и уходи, Дитер.
А он глядел на меня, глядел, а потом за пазуху полез. Я аж похолодела вся.
– Ну, – думаю, – Дура ты, Маня, дура, у него ведь оружие есть, наверняка. Порешит он тебя сейчас.
А он из-за пазухи достал коробочку, навроде шкатулки махонькой и говорит:
– Смотри, фрау.
И мне показывает. Я ближе подошла, а там бумажка с адресом и фотография.
– Мама, – говорит он мне, и пальцем на женщину тычет, что на фото.
Потом сунул мне в руки эту коробочку и говорит:
– Адрес тут. Когда война закончится, напиши маме. Меня убьют. Не приду домой. А ты напиши, фрау. Мама знать будет.
Взяла я эту коробчонку, а сама думаю, куда деть её, а ну как найдут? Постояли мы с ним друг напротив друга, поглядели. А после, уж не знаю, как это получилось, само как-то вышло, подняла я руку и перекрестила его. А он заревел. Горько так заревел. Руку мою взял и ладонь поцеловал. Развернулась я и побежала оттуда. Бегу, сама ничего от слёз не вижу.
– Ах ты ж, – думаю, – Война проклятая, что ж ты гадина наделала?! Сколько жизней покалечила. Сыновья наши, мальчишки, убивать идут друг друга, вместо того, чтобы хлеб растить, жениться, жить всласть.
Тут слышу, хруст какой-то, ветки хрустят, за кустами мужики показались, и узнала я в них наших, тех, что в деревню пришли недавно.
– Что делать?
И я нож из кармана вытащила, да ногу себе и резанула. Тут и они подошли.
– Что тут делаешь? Чего ревёшь?
– Да на заимку ходила, силки проверяла, да вот в потёмках в избе наткнулась на железку, порезалась, больно уж очень.
– Так чего ты бежишь? Тут перевязать надобно, – говорит один из них, и ближе подходит.
– Да я сама, сама, – отвечаю.
С головы платок сняла, да и перемотала ногу-то. Ну, и бегом от них в деревню. А они дальше, в лес пошли.
Мила слушала прабабушку, раскрыв рот, и забыв про время. Ей казалось, что смотрит она фильм, а не про жизнь настоящую слушает. Неужели всё это с её бабой Маней произошло?
– А дальше что, бабуля? Что с Дитером стало?
– Не знаю, дочка, может и ушёл, а может наши его тогда взяли. Он больно слабый был, вряд ли смог убежать далёко. Да и я тогда выстрелы слышала, когда из леса-то на опушку вышла. Думаю, нет его в живых.
– А что же стало с той шкатулкой? Ты написала его матери?
– Нет, дочка, не написала. Времена тогда были страшные, боялась я. Ну, а после, когда много лет прошло, порывалась всё, да думала, а надо ли прошлое бередить? Так и лежит эта шкатулка с тех пор.
– Так она цела? – подскочила Мила, – Я думала, ты уничтожила её.
– Цела, – ответила бабушка, – И спрятала я её на самом видном месте. Долго я думала, голову ломала, куда мне её деть, а потом и вспомнила, как мне ещё отец мой говорил, мол, хочешь что-то хорошо укрыть – положи на видное место. Вот у колодца я её и закопала ночью. Там много ног ходило, землю быстро утоптали, отполировали даже. А я до сих пор помню, где именно она лежит.
– А покажешь мне?
– Покажу.
В тот же день Мила принялась копать. Было это нелегко. Земля и вправду была отполирована и тверда, словно бетон. Но, мало-помалу, дело шло, и через какое-то время Мила с трепетом достала на свет, завёрнутую в трухлявую тряпицу, небольшую металлическую коробочку. Ночью, когда бабушка уже спала, Мила сидела за столом и разглядывала тронутую временем, но всё же довольно хорошо сохранившуюся фотографию женщины средних лет и жёлтый сложенный кусочек бумаги с адресом.
Бабы Мани не стало десятого мая. Она встретила свой последний в жизни Праздник Победы, и тихо отошла на заре следующего дня. Душа её теперь была спокойна, ведь она исповедала то, что томило её многие годы – невыполненное обещание, данное врагу.
Мила нашла Дитера. Невероятно, но он был жив, и все эти годы он помнил фрау Марию, которая спасла ему жизнь. Жил он по тому же адресу, что был указан на клочке бумаги, отданной бабе Мане в том далёком сорок третьем. У него было четверо детей, два сына и две дочери, одну из дочерей он назвал Марией, в честь русской женщины, что подарила ему вторую жизнь. Милу пригласили в гости, и она, немного посомневавшись, всё же поехала. Она увидела вживую и Дитера, и его детей, и внуков. Теперь над их головами было мирное небо, они не были врагами, но сердца их помнили то, что забыть нельзя, то, что зовётся голосом крови, чтобы никогда больше не повторилось то, что было. Говорят, что воюют политики, а гибнут простые люди, наверное, так оно и есть. Многое минуло с той поры, поросло травой, стало памятью. Наши Герои всегда будут живы в наших сердцах. А жизнь идёт. И надо жить. И никогда не знаешь, где встретит тебя твоя судьба. Любовь не знает слова «война». Милу она встретила в доме Дитера. Спустя год она вышла замуж за его внука Ральфа. Вышло так, что тогда, много лет назад, на лесной глухой заимке, её прабабушка Мария решила судьбу своей правнучки.
Бабаня
– Ветрено нынче, – заметила баба Аня, выглянув в окно, у которого стоял большой стол, покрытый скатертью, – Ишь чо занесло, верно дождь будет.
Кот Афанасий, а по-домашнему – Феня, внимательно слушал хозяйку, сидя на стуле. Баба Аня задёрнула тюлевую занавеску, и, кряхтя, прошла к старенькому серванту. Открыв дверцу, она вынула из его недр стопку писем, и вернулась к столу.
– Айда-ко Митюнькины письма перечитаем, – сказала она коту, водружая на нос очки с толстыми стёклами, и доставая сложенный вчетверо тетрадный лист из первого конверта.
Феня кивнул, и, свернувшись клубочком на круглом вязаном коврике, устроился поудобнее и приготовился слушать.
– Здравствуй, бабаня! Мама сказала, что летом я поеду не в деревню, а в какой-то там лагерь. А я не хочу в лагерь, я к тебе хочу. На что мне этот лагерь? А в деревне весело. Мишка приедет, и Колька тоже, и все пацаны наши. Год я, наверное, без троек закончу. Вот только математику подтяну. А маму я всё равно уговорю, чтобы к тебе меня отпустила. А если не отпустит, я сам приеду, сбегу и приеду. На какой электричке ехать, я знаю.
Баба Аня засмеялась:
– Ишь чо пишет-то, а Феня, сбегу, говорит. Ой Митька! Отчаянной! И ведь так и приехал ко мне в то лето, настоял на своём.
Кот промурчал что-то в ответ.
– Когда Митька говорить-то научился, так вместо баба Аня, стал бабаня говорить разом, так и привык, бабаня да бабаня.
Баба Аня поправила очки и аккуратно, чтобы не помять листочек, вложила его обратно в конверт, а после взяла в руки второй.
– Здравствуй, бабаня! По телевизору говорят, что зима будет в этом году холодная, приезжай к нам в город зимовать, а? Мы с тобой будем жить вместе в моей комнате. Я сам на диванчике лягу, а тебе свою кровать отдам, тебе удобно будет. Станешь мне свой кисель варить и манную кашу, а на ночь рассказывать что-нибудь про старое, я твои рассказы обожаю! Приезжай, бабаня!
– Об тот год и, правда, зима выдалась холодна, – задумалась баба Аня, – Митенька обо мне беспокоиться стал, внучок. Да и сын тоже сказал, мол, давай, мать, к нам на зиму. Думала я, думала, скотину уж не держу, можно и поехать. Уехала. Дак до весны, Феня, еле дотерпела. Эх, не жизнь это в квартире. Всё вот вроде хорошо – тепло, и печь топить не надо, и снег грести, дворники тама всё убирают, ан нет. Не то, Фенечка, не родное всё.
Баба Аня убрала в конверт второе письмо и взялась за следующее. Ходики мирно тикали в натопленной избе, отсчитывая минуты и часы. Старая раскидистая берёза под окном шумела и качалась от ветра, роняя последние жёлтые листья. Скоро уже начнутся первые заморозки, полетит снег, запорошит землю.
В сенцах стукнуло, зашуршало, затопало, скрипнули половицы – кто-то пожаловал в гости.
– Егоровна, дома ль?
– Дома, Никитишна, дома, проходи.
На пороге показалась махонькая, сухонькая старушка в цветастом платке и чёрной фуфайке. Повесив фуфайку на крючок у входа, она прошла в переднюю.
– Чаво делаешь?
– Да письма вон Митькины перечитывать взялась.
– Ну, и я послушаю, коли. Давно уж не читали.
– Садись, садись, Тоня, сейчас чайник поставлю.
– Да обожди с чайником, айда почитаем.
Баба Аня взяла из стопки поменьше следующий конверт и продолжила:
– Здравствуй, бабаня! Ну, вот уже и полгода я здесь. Прошёл учебку, и теперь отправят меня в другую часть служить. Куда, пока не знаю точно. Кормят хорошо, и вообще всё нормально, ты там не волнуйся за меня, а то давление поднимется, а фельдшера нашего не найти, как всегда, ты же знаешь. Я тут даже подрос, думал дальше уже некуда, и так под два метра был, а тут ещё на три сантиметра вырос, недавно измеряли нас в медсанчасти, вот что армия с людьми делает, бабаня! Ну, давай, до свидания, береги себя, целую и обнимаю!
– Уж до армии без меня дочитала? – спросила Тоня.
– Агась, – кивнула баба Аня.
– Ну, ладно, давай дальше читай.
Баба Аня взялась за следующее письмо. Стопка непрочитанных писем всё уменьшалась. Тикали часы и за окном опускались сумерки…
– Здравствуй, бабаня! Ну, как ты там? У меня всё отлично, ты за меня не переживай. Скоро уже я приеду, осталось всего ничего, три месяца и на дембель. Друзья у меня тут хорошие появились, бабаня. Вот вернусь, приглашу их к нам в деревню, в баньке попаримся, твои рассказы про войну послушаем. Ты давай там, держись, позиций не сдавай! Чтоб мне хвост пистолетом! Приеду, и сразу к тебе. Ну до свидания, бабаня, нет времени долго писать. Люблю, целую.
– Это последнее, – тихо сказала баба Аня.
– Последнее, – эхом повторила Тоня, помнившая наизусть все Митькины письма, которые они с подругой зачитали до дыр.
– И ведь ни в одном письме он мне так и не написал, что на Кавказ его отправили, – бессильно опустив вниз морщинистые, сухие руки, с зажатым в них исписанным тетрадным листком, как-то совсем по-детски жалобно сказала баба Аня, – И сын со снохой не проговорились, Митя им молчать велел, чтобы меня не беспокоить.