
Полная версия:
Тюлевая баба
Анна Федоровна вошла в желтую комнату и кликнула:
– Кум! Кум, где вы? Кум, выходите!
– А, кума пожаловала! – отвечали громким басом. – Милости просим!
К Анне Федоровне вышел городничий в пестром халате, с длинным чубуком в руках. Он был высокого роста. Глаза у него большие, голубые, взгляд быстрый и строгий, точно этот взгляд везде искал подчиненного; лоб маленький, узкий, да и тот почти весь зарос густыми черными бровями. Еще больше и черней бровей были усы; из-под усов иногда видны были красные губы и белые, совсем крепкие зубы; всердцах городничий страшно скрежетал зубами, а жесткие волосы с проседью надо было насильно приглаживать и в спокойном состоянии духа. Говорили, что нрав у городничего был упрямый, задорный и пылкий, а, впрочем, городничий был услужлив и добродушен. Он был охотник до птиц, ловил их сам и скупал у других, а потом переучивал жить на свой лад и для этого сажал синиц в одну клетку с чижами и наблюдал, чтобы они жили мирно; испытывал, может ли горлица прожить без пары, а кобчик без мяса, на воде и каше, и спорил, что все птицы любят табачный дух, когда с ним освоятся. Он терпеть не мог евреев и всячески им допекал: «Потому что я христианин», – говаривал он; часто ходил в церковь и подтягивал дьячкам; любил у себя гостей принимать, и у него была привычка в чем-нибудь всегда извиняться, а вслед за тем оговаривать свои извинения.
Только он в двери, Анна Федоровна что-то заговорила, но он покрыл ее голос своим басом:
– Милости просим, кумушка, милости просим! Извините, что я в халате, а впрочем, я всегда почти в халате, вечерком даже и по городу хожу. Садитесь, кумушка, чем вас потчевать прикажете? Вы извините, что у меня ботфорты на столе, а впрочем, это новые ботфорты и вы не барышня, вам нечего стыдиться.
Как только умолк городничий, поднялся голос Анны Федоровны, голос хотя дребезжащий, но громкий и раздраженный.
– Если вы мне друг, если вы мне кум, если в вас есть божеская искра, защитите меня! Меня обманул жид Мошка…
Городничий сидел, слушал хотя с удивлением, а спокойно, но только Анна Федоровна упомянула жида Мошку, городничий подпрыгнул, словно его змея ужалила, и закричал изо всей силы:
– Михайло! Михайло! Где десятские? Привести ко мне сейчас жида Мошку, живого или мертвого!
На крик вошел Михайло, тот самый солдат, что шил у крыльца смушевую шапку, и спросил: «Что угодно?» Городничий затопал ногами.
– Мошку мне! Мошку! Сейчас Мошку! Вяжите его и ведите ко мне!
Михайло ушел.
Анна Федоровна, видя, какое участие принял кум в ее горе, стала плакать и рассказывать.
– Я вам расскажу, кум, – говорила она, – я вам расскажу, что этот Мошка…
– Да не надо и рассказывать, – прервал городничий, – я и так знаю, что все они негодяи.
– А я вам расскажу, кум, – настаивала Анна Федоровна. – Я, видите, на третьей неделе поста купила у Мошки двадцать пудов муки за чистые деньги… И Мошка божился, что продал мне самую лучшую муку… и я сама обыскала всю его лавку, – муки не было… а потом он вдруг продает муку… а я знаю, что подвозу не было… значит, он утаил… обманул меня…
Двое десятских ввели Мошку.
Мошка был молодой и красивый человек: глаза темные, как черносливы, и черные волосы вились, нос с горбиком, а лицо белое. Когда его ввели, он побледнел, как смерть, от испуга, и во все глаза смотрел на городничего. Городничий смотрел на Мошку и усмехался. Усмешка была очень свирепая.
– Добро пожаловать, господин христопродавец! – сказал городничий. – Мне желается с тобой словцо перемолвить.
– Я ни в чем не виноват, – проговорил Мошка.
– Не виноват! – вскрикнула Анна Федоровна. – А ты бож…
Городнический бас все заглушил…
– Ведите его в полицию!
Мошку повели. Мошка хотел что-то говорить, городничий велел десятникам закрыть ему рот…
Только вывели Мошку на крыльцо, к нему бросилась молодая, больная на вид женщина, его жена. Десятские ее отстранили и повели Мошку дальше; она, пошатываясь, но быстро, пошла за ними следом; слезы у ней лились в три ручья, она стонала и ломала руки.
Городничий крикнул из окна Михайле:
– Гони ее!
Михайло ее погнал…
Городничий велел подавать самовар и послал звать на чай приходского священника и отставного ротмистра с женою.
– Устроим мы, кумушка, пир, – сказал он Анне Федоровне. – За угощенье извините: чем богаты, тем и рады, а впрочем, не о хлебе едином жив человек…
Но Анна Федоровна не осталась на чай у кума; как он ее ни упрашивал, она уехала домой.
Через неделю после этого Анна Федоровна, ни с кем не простившись, отправилась с внучкой на богомолье. История с Мошкой разнеслась; к Анне Федоровне приезжали многие посудить и потолковать, но Анна Федоровна до самого отъезда сказывалась больною и никого не принимала, – всем у нее отвечали: «Анна Федоровна нездоровы, только что изволили започивать», – и как ни долго ждал иной терпеливый и настойчивый гость, Анна Федоровна при нем не просыпалась.
Отъезд Анны Федоровны удивил; о нем судили и рядили. Глафире Ивановне и Алексею Петровичу этот отъезд принес еще более волнений и сомнений: была близко Анна Федоровна, казалось худо, а уехала Анна Федоровна, показалось, будто еще хуже стало.
Редко друзья так ежеминутно помнят и ежечасно говорят об отсутствующем друге, как помнили и говорили в Саковке об Анне Федоровне.
На другой день после того, как посадили Мошку в полицию, слегла его жена. (Она была всегда хворая и больная). Через два дня у нее родился преждевременно ребенок, а еще через четыре дня и ребенка и мать схоронили. Мошкин дом опустел, окна заколотили досками, на двери наложили печати.
С тех пор, как взяли Мошку, евреи стали ходить толпою. Правда, это была робкая толпа: завидя десятского, она разбегалась, но через минуту сбиралась опять; потом толпа перестала пугаться десятского, а потом пришла утром на площадь и стала перед окнами городнического дома. На каждом лице было томление и страх; казалось, каждый готов убежать, а не бежал никто. Жалко было их трусости, и можно было подивиться их твердости.
Городничий отворил окно и закричал из окна:
– Как они смели прийти и зачем?
Голоса из толпы спросили: за что Мошка сидит в полиции? Другие голоса стали рассказывать историю о муке и спрашивали: где тут Мошкина вина? Из задних рядов раздалось, что бог видит неправду и за неправду наказывает…
Городничий вышел из себя, разбил стекла в оконной раме и приказал разогнать евреев. Их гнали, но они жалобно кричали и не шли. Один молодой еврей выбежал из толпы к самому окну и, обливаясь слезами, закричал, что все они пойдут просить защиты к самому губернатору.
К вечеру, однако, толпу отлично разогнали.
Но городничий простить этого не мог. Гласно Мошку обвинить было не за что: городничий принялся за розыски, отыскал какую-то контрабанду, захватил австрийские чаи; тут попался и Мошка, и много других евреев.
Дело потянулось и долго тянулось. Через год только выпустили виноватых. Кому было на что завести торговлю, те принялись опять за нее, а кому не на что было, те жили на свете, как бог велел, и своя оборотливость помогала.
Мошка ушел из города, и с тех пор о нем не было никаких вестей.
Глафира Ивановна и Анна Федоровна перестали бывать друг у друга и по-прежнему друг другу жизнь отравляют.
Кажется, с каждым днем растет их вражда.
Встретятся они в церкви, – как Глафира Ивановна покраснеет, как гневно у нее глаза засверкают! Она улыбается и глядит на Анну Федоровну, как на вредного, ничтожного червяка, а Анна Федоровна от нее сторонится, как от ядовитой змеи. Беспрестанно что-нибудь выходит между Журбовкой и Саковкой. То Глафира Ивановна прикажет разобрать мостик, по которому переезжают овраг между саковскими и журбовскими землями; Глафира Ивановна радуется. Анна Федоровна горюет, а прочие, непричастные к делу люди, недель пять не могут через ров переправиться, хоть там родной отец умирай; то Анна Федоровна прикажет воду спустить, и саковская мельница перестает молоть. Глафира Ивановна гневается и плачет. Анна Федоровна утешается, но прочие мельницы на реке тоже перестают молоть, и хозяева ни за что ни про что в убытке. Война без отдыху идет. Глафира Ивановна, несмотря на частый гнев и на частые слезы, к этой войне пристрастилась; Анна Федоровна, каковы ни были поражения, всю свою душу в эту войну положила. Алексей Петрович вздыхает, и хотя иногда и у него разыгрывается душа, но всегда он больше похож на строевого солдата, чем на вольного ополченца: верно защищает, но не охоч нападать. Не по его смирному нраву такая тревожная жизнь; в последнее время он стал больше книги читать и больше спать. Годы идут, и война идет у Глафиры Ивановны с Анной Федоровной. Только смертью, должно полагать, война их прекратится. А смерть, и самая дальняя, не за бог весть какими горами…