
Полная версия:
Саша
– Да, верно, ублажил их, – говорит. – Ты не тревожься по-пустому. Люди не враги себе: они подумали и все уладили себе не в обиду.
– Лучше ты, Саша, заплачь, – говорю.
– Видно, тебе слез-то девать некуда! У меня ж не обильно, – ответила.
XXIIСвиделась Саша с ним, но веселья у ней не прибыло.
– Что ж, Саша, рад-то, думаю, как был?
– Рад, – ответила.
– А сладил-то все это как?
– Поклялся им, побожился, что жениться на мне не женится. Присягнул им – теперь они спокойны: пусть его утешается!
– Хоть и обидно, – говорю, – да все тревоги такой не будет. А, может, после…
– Попусту и не надейся, – перебила меня, – он пуглив больно. Не всякую ведь любовь в люди показать хочется, милая! Как не цветно наряжена, не красно убрана, то дома, в уголке под лавку хоронят: «Сиди, любовь, утешай меня, а в люди не выходи, – осудят люди и хозяина пристыдят».
– Ах, Саша, – говорю, – он любит тебя!
– Ах, себя-то самого еще больше любит, скажу тебе.
– Нет, не греши, Саша. Это его просто обошли, отуманили; потерялся он, а любить любит. Как убивался по тебе!
– А вот как. Мальчишка из чужого сада себе яблоко добудет, и бьют его за то, – ведь он плачет, а яблоко отдать не хочется. А спроси-ка ты – признаться-то стыдится.
– Все ты, Саша, горе себе выискиваешь, словно им только и живется тебе.
– Какое горе! Ей-богу, не горе! Так, мысли мои.
XXIIIВсе она в тех мыслях, да думах, да в раздумье, мало говорила, мало и глядела на что.
А он тревожится, спрашивает ее, потом подозревать стал: «Другого любишь!» И как он плакался, жаловался! Как ее и молил горячо, и обижал горько!
– Саша, Саша! – говорю ей. – Подумай ты да уладь свои дела! Ведь измучитесь вы без толку. Как он тебе покорен, как любит! Ну, что тебе не по нраву, ты прямо скажи, просто научи его.
– На целый век не научишь, голубушка! Эта грамотка не дается ученьем. Нет, уж полно мне вчерашнего дня все искать.
– А зажили бы вы хорошо, этак в любви, в согласии тогда!
– При нашей бедности такие нежности! – смеется, а сама все о чем-то мыслит. – Знаешь, – говорит опять, – попросила б я смерти себе, да могила темна!
– Бог с тобою, Саша!
– Погоди, погоди! – перебила. – А он думает, что я другого полюбила, да кого же? Некого мне полюбить! Не хочу, не могу… Что тратиться по-пустому? Кто скуп, тот не глуп…
И, бывало, как начнет, то уж чего-чего она тебе не доведет.
XXIVГосподи! Какой содом у нас был тогда в целом доме! Барыня с барином ссорится, что на коляске прокупился; барин морщится да стонет; наш ревнует; ключница воюет с людьми… На нее, на ключницу, бывало, как найдет – по целым неделям так и жалит. Повар, слава богу, тогда пил все, так весел ходил и увещевал только, чтоб жили мы дружно.
XXVСаша еще задумчивей стала и от него бегала. Никуда ее не вызовешь ни погулять, ни пройтись. Только в монастырь по воскресеньям ходила. Потом и к ней монахиня стала наведываться, – худая такая, хилая; ходила, на палочку опираючись, а лицо этакое спокойное, – оттого, верно, что все она молитвы читала. Прибрела раз эта монахиня, и Саша ее к барыне повела. Сидела монахиня долго там, и Сашу призывали, и барыня монахиню чаем угощала, и велела отвезти в коляске в монастырь. Спрашивала я у Саши:
– Что такое это?
– Погоди, – говорит, – все узнаешь.
XXVIВечером вижу – Саша узелок связывает. Удивилась я, на что она это делает… Вижу – и рубашки туда уложила, и деньжонки свои.
– Саша, да скажи, что это такое будет? Куда ты сбираешься?
– Прощай, голубушка! – ответила. – Живи – не тужи, понемножку плачь, понемножку радуйся, за чужим не гоняйся, а своего… боже сохрани, – своего не трать! Помни, что глупому сыну не в помощь богатство.
Мне страшно стало: что с нею?
– Не бойся, не пугайся: я в памяти. А иду я в монастырь. Барыня позволила. Она боится отвечать за мою душу богу и позволила. Я завтра чем свет иду. Ты ему скажи сама об этом и поуспокой.
– Такая молодая! – говорю.
– Не старая, да бывалая. Да скажи ты ему еще, – попроси от меня: пусть не тревожится. Мне уж отдохнуть хочется. Я там отдохну.
XXVIIГосподи, что с ним творилось, как узнал! Жалко было со стороны глядеть.
Я хоть изредка, а все ходила к Саше. Она там при монастыре служила. Там славно у них! Стоит монастырь тот за городом, на горе, в лесу. Через ограду в монастырский двор деревья зеленые свесились, и сама ограда зазеленелась, замшилась. Кельи темные, маленькие, а в окошечко глянь – сколько цветов цветет! Какая мурава мягкая! Под горой, слышно, река журчит; а прислушайся еще – в городе колеса по мостовой стучат.
– Хорошо тебе тут, Саша? – спрашиваю.
– Хорошо, – отвечает.
– Покойно?
– Покойно.
Еще неречистее она стала. Разве о нем спросит иногда, как живет, да что делает. Я ей раз говорю:
– Саша, ты до сих пор о нем все вспоминаешь… не грех разве?
Она улыбнулась.
– Да, – говорит, – куда ж его, хоть и грех, девать? Промолчу, – разве простится?
– А не жалко тебе его? Скажи по правде!
– Нет, мне ничего не жалко.
Спрашивала я ее, что как это тебе на сердце пришло в монастырь пойти?
– Я часто сюда ходила, – ты знаешь, – и полюбилось мне. Тихо так тут, безмятежно. Я свою работу отработаю да и сяду где-нибудь. Сижу – листья шумят, река журчит; птицы поют и порхают, голосу людского не слышно мне.
XXVIIIЯ сама сколько примечала, ей хорошо жилось. Так ее хвалили все в монастыре. И старая монахиня, что за нее у барыни просила, очень полюбила ее: идет, бывало, мимо – всегда ее благословит. Я уж рада, что она пристроилась, успокоилась. «Пусть ее живет в монастыре! Хорошо ей там», – думаю. А она нежданно, негаданно и умри. И в монастыре-то никто не знал: никого не покликала, а может, не могла покликать. Умерла она в своей келейке тесной да темной…
Я была, как ее хоронили. На дворе было ярко, ясно. Свечи кругом гроба пылали; пламя дрожало, а солнышко играло на ее лице. А такое у ней задумчивое лицо было, такое мученическое!
Он и до сей поры ходит на ее могилу и все молится там. Жениться не захотел. Я его сколько раз на могилке встречала. Такой печальный!
«Никто уж не повеселит меня так, как моя Саша покойница! Бог судья дяде и тетеньке!»