
Полная версия:
Путешествие во внутрь страны
– В первобытное время-с, – продолжает купчик все с тою же улыбкою, – заключали так, чтобы Москве учиться у Петербурга большим спекуляциям, а теперь уж, пожалуй, что и Москве-с можно Петербургу уроки и наставления давать-с… Москву теперь не проведешь – шабаш! Вот еще недавно было дело важнейшее-с! Угодно, я вам расскажу весь анекдотец?
– Расскажите, очень обяжете, – отвечает черноглазая девица.
– Извольте слушать-с. Есть у нас в Москве богатейший купец, первый торговец по бакалейной части-с. Жил он всегда благополучно, и все его душевно почитали-с. Дела, разумеется, он вел большие-с, и кредит ему был полнейший. Вот он задает обед всем своим побратимам-с. Все с удовольствием едут-с. Обед пышнейший: вина там этакие заморские, торты и блимаже[12] разные – словом сказать, все, как надлежит богачу-с.
Москвич опять наклоняется к «дитяти пышной Украйны» и шепчет ей:
– Слышите, как говорит? Ведь это своего рода Гомер!
«Дитя пышной Украйны» опять ничего не отвечает, но отодвинуться ей уже некуда.
– Ну-с, обедают все в полном удовольствии-с и пьют за здоровье-с. И вдруг хозяин встает-с и говорит гостям-с:
«Слушайте, гости мои: я каяться буду! Судите меня!»
Все этак усмехаются-с, ожидают, что ему угодно потешить их, побалагурствовать. Кто побойчее, тоже шутки подводят.
«Кайтесь, – говорят ему, – кайтесь, батюшка! Мы суд над вами сию минуту нарядим!»
А он вдруг это в слезы-с! И закрывается этак рукавом-с, и рыдает-с… Все так и помертвели-с, слов не находят, только на него в беспамятстве глядят-с… А он только слезами, знай, заливается да время от времени себя этак рукой в грудь-с…
Наконец, приходят в чувство-с…
«Что такое? Что такое?»
«Я, – говорит с рыданьями-с, – я банкрот! Сажайте меня в темную темницу! Простите меня, – взмаливается-с, – простите окаянного грешника: я всех вас подвел!»
И становится это на колени-с… И руки к ним простирает-с… И весь дрожит-с…
А кредит у него, как я вам уже докладывал-с, полнейший был, и всем он им задолжал, кому десять, кому пять, кому пятьдесят, может, тысяч…
Ну, все, постигаете-с, и поражены, и разнежены, потому были подвыпивши к этому факту-с. Все его поднимать с колен берутся, обнадеживают…
А он показывает на стены и на шкафы – дом у него, доложу вам, как есть чертог-с! – и рыдает этак жалостно-с:
«Все это уж не мое! Все уж продал! Думал, вывернусь!»
Ну, и так он это плакал и скорбел-с, что всех их прошиб. Кто если и поворчал, так только так, для торгового порядка-с…
«Москвич» снова обращается к «дитяти пышной Украйны» и шепчет ей с волнением:
– Да! Вот наши купцы, которых так обвиняют в неразвитости, выставляют в смешном виде нынешние остроумники! Нет! сердце у них, как у народа русского, православного, золотое! Эта патриархальность, которая так смешит бессодержательных модников и модниц, скрывает под собой глубокую струю братской – святой братской любви!
Купчик оглядывается на него, прислушивается, видимо, не вполне разбирает смысл его монолога, улыбается как-то двойственно – и москвичу одним концом губ, и своей собеседнице другим – и продолжает:
– Одначе своего добра всякому жаль-с. И все по этому случаю огорчены-с и думают: неужли никакого способу спасенья нет?
Он это понимает-с и говорит им:
«Други мои, – говорит, – и благодетели! Вы меня, обманщика и разбойника, милостями обсыпали. Какая я ни на есть тварь, а забыть я этого не могу: я возьму посошок нищенский и пойду в Киев, к святым местам. Я отрекаюсь от мира. Людским подаянием буду питаться. Омочу слезами моими черствую корочку и поживлю тем свою грешную душу!»
Долго он это еще вавилоны водил-с и, наконец, объяснил им, что есть еще у него малая толика в спрятном местечке и что желает он ее им разделить полюбовно, по-братски.
«Не знаю, – говорит, – сколько придется на брата, – мало, очень мало!»
И начинает высчитывать им, кому он должен. И просто страсть выходит-с! И тому, и другому-с, и пятому, и десятому, и сотому-с. Просто, значит, придется на брата по копейке по медной-с. Выходит, не уплата-с, не процент-с, а один только смех-с…
Ну, они, разумеется, недовольны-с. Начинают ему пенять-с, что нас, дескать, равняешь со всеми прочими, а мы, дескать, и любили тебя больше, и одолжили больше.
Ну, а он берет себя этак за голову-с и начинает безумствовать-с. И безумствует-с.
«Я, – кричит, – погиб! Я грабитель! У меня голова стеклянная, я ее разобью!» И ну биться головой-с. И все это так досконально, словно на лучшем театре-с.
Они его за руки-с, они его водой поить и брызгать. Тогда он еще пуще рыдать принимается-с, и опять на колени пред ними падает-с, и кричит-с:
«Я ваш раб! Приказывайте! Что прикажете, то и исполню!»
Они и приказывают ему, что, дескать, плати ты нам одним, раздели крохи между нами.
«А те-то? – он их спрашивает. – А прочие-то несчастливцы? Ведь я их погубил! Ведь за них меня бог накажет!»
Ну, споры по этому обстоятельству были-с и разные морали-с. И долго он все не соглашался-с, даже до поту лица их довел-с… И тогда уж, как увидел их в этом положении, склонился, и вместе все разочли и распределили-с, и получили они все по десяти копеек за рубль-с… Покончили, значит, полюбовно-с и разошлись по домам.
И все в той надежде, что вот он это с посошком в Киев пойдет-с, а прочие кредиторы волосы будут на себе рвать-с.
А он через недельку после этого коленца новый магазинчик открыл-с и новый домик купил-с!
Так Москва-то, извольте заключить, тоже-с подвиги может совершать-с! Вы нашу старушку понапрасну, значит, конфузите-с!
– Это выдумки! – резко вскрикивает «москвич», переходя неожиданно от умиления к раздражению. – Я не понимаю, к чему вы вздумали рассказывать здесь подобные бессмысленные анекдоты?
– Прошу прощенья-с, анекдот самый верный-с, – отвечает несколько оторопевший, но неподатливый купчик. – И коли вы заподлинно из Москвы-с житель, так вы сами можете заключить-с…
– Вот «струя братской любви» так струя! – замечает черноглазая девица и заливается таким веселым хохотом, что даже господин в золотых очках, все время читавший газету и по бесстрастности и неподвижности скорее походивший на произведение искусства, чем на живую тварь господню, и тот переводит глаза с газеты на нее и улыбается.
Из «москвича» вся маслянистость снова испаряется, он слегка багровеет и говорит неровным голосом:
– Во всяком случае… во всяком случае, язвы родины врачуются слезами, а не смехом! Положим даже, что анекдот господина шутника, нашего спутника, справедлив, положим…
– Извольте положить-с, не сомневайтесь, – перебивает купчик. – Вся Москва знает-с, все радуются-с!
– Радуются? – вскрикивает черноглазая девица. – Радуются?
Затем снова заливается хохотом, который окончательно отрывает от газеты господина в золотых очках.
– Язвы родины… – начинает «москвич».
– Чему ж они радуются-то? – перебивает черноглазая девица.
– А как же-с не радоваться! – отвечает ей купчик. – Ведь свое-с, родное-с! И не то чтобы там от каких англичан или немцов научился, а сам, своим умом дошел-с.
– Да ведь он…
– Так что же такое-с? Хотя там от него и претерпели-с убыток, а все нельзя не почувствовать, что он молодец-с, политик-с… Голова, что называется, не сеном набита-с! Ну, и лестно-с, что и нас, дескать, бог не совсем своим промыслом обошел-с!
– Не обошел! Не обошел! – хохочет черноглазая девица.
– Язвы родины… – снова начинает «москвич».
Но черноглазая девица его снова перебивает:
– Расскажите еще про московские подвиги!
– Занятно показалось? – спрашивает купчик с самодовольной усмешечкой.
– Очень занятно! И вы отлично рассказываете: так все и видишь перед собою.
– Помилуйте-с! Это один комплимент-с!
– Ей-богу, не комплимент!
– Как можно-с! Мы понимаем-с, что это один комплимент-с…
– Ну, хорошо, как хотите… Скажите, правда это, что в Москве разводят гуано?
– Что-с?
– Гуано.
– Такого не слыхал-с, не знаю-с. Давно-с?
– Недавно.
– От кого изволили слышать-с?
– От одного знакомого.
– Кто такой на прозванье-с?
– На что вам его прозванье? Дело не в прозванье, а в том, что у вас в Москве разводят гуано!
Купчик делается серьезен и, видимо, начинает подозревать, что девица намерена над ним поглумиться.
– Неужели не знаете? У вас в воспитательном доме, на чердаке…
– А! Это голубей-то-с приваживали?
– Да, да! Ведь тоже молодец!
– Хозяин-с!
– Так это правда?
– Правда истинная-с. Обидели его, обидели-с! «Москвич» яростно обращается к купчику и, шипя, спрашивает:
– Вы от кого эти сведения получаете?
– Слухом земля полнится-с, – отвечает купчик.
– Хорошо-с.
Это «хорошо-с» произнесено столь зловещим тоном, что купчик несколько смущается, но показывать смущения не желает и потому улыбается по-прежнему, пощипывая и поглаживая свою бородку.
– Ну, расскажите! – говорит ему черноглазая девица.
– Что ж рассказывать, – отвечает купчик, – сами знаете-с!
– Да я только кое-что слышала, я хотела бы поподробнее узнать! Пожалуйста, расскажите!
Купчик только улыбается.
– Да что вы, боитесь, что ли, кого?
– Чего ж бояться мне-с? Я, слава богу, человек не подневольный-с. Слава богу, господ над собой не имею-с!
– Так как же это он приваживал голубей, а?
– Так и приваживал-с.
Там у них пространнейший чердак-с, и вот там все и происходило-с. И дошло, наконец, до того, что уж не только чердаки-с, а и верхний этаж предопределен был голубям-с, вместе с младенцами-с… Ха-ха-ха! Подлинно, как есть, хозяин-с.
– Безумная, злобная клевета! – восклицает «москвич», не обращаясь ни к кому, а так, в пространство.
– Не клевета, а глубокая «струя братской любви»! – отвечает черноглазая девица с горьким уже смехом. – Известно, по крайней мере, сколько детей поморено за это время? – обращается она к купчику.
– Мор был большой-с, а в точности неизвестно-с, – отвечает купчик, поглаживая бородку.
«Москвич», с которым чуть не сделался удар, когда черноглазая девица упомянула о «глубокой струе», несколько оправился и обращается, шипя, как кипящий сироп, к купчику:
– Любезнейший! Ты сам из Москвы?
– Московские-с, – отвечает самодовольно купчик.
– А звать тебя?
– Андрей Иванов.
Андрей Иванов вглядывается в круглое, багровое от злости дворянское лицо, смекает, что вел себя неосторожно, смущается этим, но, сохраняя вид спокойствия и даже некоторого удальства, отвечает с прежнею улыбкою:
– На что ж это вам мое прозванье понадобилось-с? Аль вы ревизские сказки списываете-с?
Для негодования «москвича» нет выражений. Он задыхается, дрожит, слюна у него брызжет, – едва возможно разобрать, как он, захлебываясь, шепчет:
– Я ревизских сказок не списываю… но… я знаком ли-ч-н-о с градоначальником и… и одолжу его… если… если… уведомлю о твоих… гнусных… гнусных…
– Извольте уведомить-с, извольте… Что ж! Извольте! – отвечает заметно изменившийся в лице, но все еще старающийся бодриться Андрей Иванов. – Что ж такое? Извольте-с… извольте-с…
– Ваше прозвище!
– Не говорите! – вскрикивает черноглазая девица. – Никто не смеет вас допрашивать!
– Всякий честный человек имеет право требовать отчета в гнусной клевете! Да, имеет право! – шипит «москвич». – Каждый, горячо любящий родину свою…
– Должен, по-моему, кротко смотреть на некоторые ее… ее уклонения, – раздается позади «москвича» внушительный голос.
«Москвич» быстро повертывается и окидывает нового собеседника грозно-испытующим взором.
Новый собеседник высовывает из-за спинки вагонного дивана кудрявую, несколько косматую темно-русую голову и, вопреки молодости и искрометным темным глазам, вид имеет не только постный, но даже вместе с тем величавый. Подозрительный осмотр он выдерживает как ни в чем не бывало и затем еще более подозрительно сам начинает в упор разглядывать обернувшуюся к нему раскормленную физиономию.
– То есть, как же это? – говорит несколько сдержаннее, но все еще захлебываясь, «москвич». – Если гнусная клевета, пуская свое ядовитое жало в самые священ…
– Жало клеветы сломается о твердь правды, сказано в пророках, но это в сторону. У вас недостает смирения…
– Уж это точно-с, недостает-с! – замечает в сторону снова оживающий Андрей Иванов. – А между тем-с при таких страстях в полнокровии угрожает кондрашка-с.
– Смирения перед явлениями русской жизни недостает! – продолжает новый собеседник, не спуская глаз с «москвича». – Что вас оскорбило в анекдоте Андрея Иванова, – слегка кланяется при этих словах Андрею Иванову, который вскакивает и отдает ему наилюбезнейший ответный поклон, – о море и голубях?
– Клевета… – захлебывается «москвич», – клевета…
– Никакой клеветы-с! – вставляет Андрей Иванов. – Одно ваше воображение-с!
Черноглазая девица глядит на нового собеседника нельзя сказать чтобы ласково или почтительно.
– Клевета! Оскорбление благородной личности! – выговаривает «москвич». – Это теперь в моде! Я лично не знаю этого оклеветанного, но я бескорыстно, как честный человек, считаю своей обязанностью везде провозглашать, что вся эта история… вся искажена самым непозволительным образом! Из мухи сделали слона с постыдной целью…
– Позвольте просить вас познакомить нас с мухой.
– Увольте меня от этого! Чем скорее предадим мы забвению эту грязную выдумку, тем лучше!
Затем, обращаясь к «дитяти пышной Украйны», вполголоса грустно говорит:
– Тяжело! Я живой еще человек и не могу…
Но «дитя пышной Украйны», не внимая ему, обращается к сидящему в другом углу господину и просит его сделать ей одолжение, перемениться с ней местом.
Угловой господин соглашается, но, видимо, без всякой охоты. Он осторожно, словно по тонкому льду, пробирается в соседство «москвича», подбирая полы серенького пальто, опустив впалые глаза и сжав бутончиком губы; на его сером чиновничьем лице как нельзя яснее выражается: «Не надо ни с кем из них связываться! Не надо… Еще беду наживешь!»
«Москвич», цепенея, провожает глазами «дитя пышной Украйны». Ему сильно угрожает «кондрашка» в эту минуту.
– Не угодно ли, я вас познакомлю с «мухой»? – спрашивает господин в золотых очках, обращаясь к кудрявой голове.
– Сделайте одолжение! – отвечает голова.
– Пожалуйста! – вскрикивает черноглазая девица.
«Москвич» обращает исступленные взоры на золотые очки, но золотые очки, поправляемые белой рукой, очевидно, более привыкшей подписывать резолюции, чем представлять к подписи, без слов очень красноречиво отвечают: «Мой друг, со мной вам не тягаться! Я не выезжаю на любви к Москве, потому что выезжать на этом не стоит, ибо не приводит ни к чему положительному, но я имею другой полет – известный у вас в Москве под названием гуманно-административного. У нас считается полезным выводить промахи и уклонения известной категории… и я вывожу их спокойно, с полным сознанием своего долга».
Невзирая на бешенство, обуревающее «москвича», сей немой язык, очевидно, отлично им понят, потому что он мгновенно съеживается, как губка, из которой вдруг вытянули влагу, и обращает глаза в окно вагона, стараясь прикрыть видом внезапно налетевшего раздумья бушующие в груди чувства.
Золотые очки, обращая свои лучи на черноглазую девицу, с легкой улыбкой начинают:
– Я это дело знаю очень близко, потому что оно передано мне очевидцем, достойным полного доверия, занимающим довольно важный пост. Гм-гм!
Золотые очки невыразимо откашливаются, этим откашливанием упомянутый как бы вскользь «пост» вдруг выделяется, как комета на ночном небе, что заставляет «москвича» несколько раз быстро сморгнуть, хотя он головы и не повертывает.
– Что ж, как это было? – перебивает черноглазая девица с несколько резким нетерпением.
Золотые очки несколько саркастически, но чрезвычайно благосклонно улыбаются на это нетерпение и слегка наклоняют голову, как бы желая выразить: «Такая живость, разумеется, в порядочном обществе не принята, но я ее допускаю в такой очаровательной дикарке».
Затем продолжает:
– Начальник заведения точно был человек почтенный, если глядеть на него с точки его отношений к семье и приятелям и принимать во внимание степень его развития. Он даже, можно сказать, не скрывал своего… своего, – саркастический, но еще благосклоннейший взгляд на черноглазую девицу, – своего образа действий. Не могу вам наверно поручиться, что впервые навело его на мысль обратить вверенное ему заведение в голубятню, но предполагают, что виною этому была статья, помещенная в одном из наших журналов.
– Это в каком же? Это как же? – вскрикивает черноглазая девица, изображая всем своим существом самый ярый протест.
Золотые очки видимо любуются ею, как какой-нибудь картинкой, которую, хотя ни за что не показывают ни жене, ни дочери, но тем не менее сами, в силу привилегий мужского пола, смотрят с удовольствием.
Косматая голова по-прежнему остается на спинке вагонного дивана неподвижно-внимательно. «Москвич» встрепетывается и за неимением около себя «дитяти пышной Украйны», бросив на помянутое дитя яростный взор, обращается к серому чиновнику:
– Да! Статьи нынешнего направления…
Серый чиновник покрывается краской испуга и начинает притворяться, что его душит припадок кашля.
Золотые очки продолжают:
– Я статью не осуждаю, – статья могла быть прекрасная, но беда в том, что даже прекрасное, падая на необработанную почву, производит нечто безобразное.
– Ну! – восклицает черноглазая девица.
– Многие факты это, к сожалению, неопровержимо доказывают, – отвечают, слегка наклоняя голову, золотые очки. – Я продолжаю. Статья была, если не ошибаюсь, о гуано как о превосходнейшем средстве удобрения бесплодных полей. Глава же заведения, о котором идет у нас речь, не получал с подмосковного своего имения никаких доходов именно потому, что земля там бесплодная. И вот его озаряет мысль, нельзя ли устроить в Москве гуано. Если мы еще к этому предположим, что он читал эту статью у открытого окна и увидал густую стаю голубей, опускающуюся на крышу казенного заведения, то объяснится совершенно просто, как он пришел к решению, имевшему впоследствии столь для него неприятный исход.
Он с спокойною совестью занялся производством. К концу года все чердаки преисполнены уже были голубями, и весной он имел утешение отправить несколько подвод голубиного гуано на свои подмосковные нивы.
На следующий год производство, как и следовало ожидать, пошло еще успешнее. Голуби, привлекаемые обильным кормом, заняли не только чердаки, но и верхний этаж заведения. Естественно, это несколько стеснило помещение младенцев и произвело между ними большую смертность.
Золотые очки с улыбкой умолкают. Общее безмолвие по разным причинам. Черноглазая девица задыхается от негодования; серый чиновник до того придавлен ожиданием бед от подобных разговоров, как будто сам был сильно замешан по делу о гуано; косматая голова, щурясь, всех обозревает, словно все не люди, а какие-нибудь пирожки или иллюстрации, которые ей вовсе не по вкусу, но которыми, тем не менее, приходится довольствоваться в данную минуту. Купчик Андрей Иванов как-то особенно пожимается, одним глазом взглядывает не без сарказма на «москвича», а другим, не без почтения, на золотые очки.
Золотые очки, помолчав, продолжают, обращаясь к черноглазой девице:
– Самое главное – это недостаток образования. Молодые силы России велики.
При этом золотые очки избочаются, как молодые юнкера, подносящие на гулянье розу красавице и дающие понять этой виновнице их восторгов и страданий, что она и самые розы превосходит прелестью. Нет сомнения, что они также жалают дать понять черноглазой девице, что она – пленительная представительница великих сил молодой России.
– Силы эти…
Пронзительный свисток прерывает многообещавшую тираду.
Начинается суета, возня, давка. Со всех сторон жужжит: «Буфет! Буфет!», раздается хлопанье дверей, проносятся струи кухонного запаха, женский наставнический голос пищит с нижегородским акцентом: «Ne courez pas, George»[13].
– Чайку изопью! – вдруг все покрывает какой-то бас.
Золотые очки раскланиваются преимущественно с черноглазой девицей и удаляются с улыбкой.
Серый чиновник поспешно, спотыкаясь, выскакивает на платформу, видно, как перебегает от вагона к вагону, отыскивая более безопасного для себя места, наконец, вероятно, найдя желаемое, исчезает.
Андрей Иванов, ласково улыбаясь, словно продавая что-то неподатливому покупщику, уходит тоже в буфет.
Черноглазая девица сначала зевает, потом задумывается. Украинка, кажется, спит, потому что закрыла глаза; косматая голова остается в прежнем положении на спинке дивана; «москвич» имеет до того расстроенный вид, словно последнее его родовое имение, населенное «дорогими детскими воспоминаниями», как обыкновенно москвичи в этих случаях выражаются, описано и продается с аукциона.
Общее безмолвие.
Наконец, раздается звонок, и пассажиры беспорядочно валят к вагонам.
Андрей Иванов возвращается с кренделем и яблоком и той же улыбкой на цветущем лице.
– Не угодно ли-с? – говорит он черноглазой девице, представляя ей на трех перстах апельсин.
– Нет, не хочу, – отвечает черноглазая девица.
– Просим-с умиленно! Будьте столько милостивы, не откажите-с! – пристает Андрей Иванов, сбочив безбожно напомаженную голову. – Осчастливите-с человека.
– Говорят вам, не хочу! – отвечает с неудовольствием черноглазая девица. – И с какой стати вы вздумали потчевать меня апельсином? Вы бы лучше на эти деньги какой-нибудь голодной хлеба купили!
Андрей Иванов до того изумлен этими словами, что даже улыбочка его на мгновение стушевывается и апельсин чуть не слетает с трех перстов, на которых так грациозно представлялся девице.
– Что-с? – спрашивает он, несколько оправившись.
– Лучше бы вы хлеба какой-нибудь голодной купили, чем угощать встречных апельсинами! Что ж вы на меня глядите во все глаза? Разве я по-китайски вам говорю?
– Хлеба голодной-с? – спрашивает Андрей Иванов. – Какой же это голодной-с? У меня, слава богу, голодных не имеется-с!. Мы не какие-нибудь-с!. Вы это напрасно-с!.
При последних словах лицо его омрачается, тон из умильного переходит в обиженный, и он, видимо, начинает подозревать черноглазую девицу в желании унизить и оскорбить его.
– Я не знаю, как это уразумевать-с! – прибавляет он.
И, взяв отвергнутый апельсин в кулак, садится.
– Вам не понятно, что лучше дать голодному кусок хлеба, чем угостить сытого апельсином? – спрашивает запальчиво черноглазая девица.
Андрею Иванову это, очевидно, непонятно. Он подозрительно смотрит на черноглазую девицу, как бы стараясь отыскать какой-то скрытый, оскорбительный для его чести смысл в этих словах.
– Вы не понимаете, что апельсин нейдет в горло, когда у других хлеба нет? – вскрикивает черноглазая девица.
– Не понимаю-с. Отчего ему нейти-с?
«Москвич» оборачивается и, глядя на черноглазую девицу, язвительно улыбается, как бы желая выразить: «Вот они, модные-то идеи!»
Косматая голова тоже смотрит на черноглазую девицу, но смотрит не без удовольствия.
И в самом деле, черноглазая девица в эту минуту хороша, – хороша не как обладательница искрометных глаз и алого румянца только, а как человек, в котором, может быть, и угловато, и не в пору, но заиграли те человеческие чувства, которыми он отличается от скотов.
– Вы не понимаете, что позорно есть апельсины, когда вон та старуха, глядите, глядите, – вон идет она!
И черноглазая девица толкает его к окну.
Он выглядывает из окна и говорит:
– Вижу-с, вижу-с!
– Когда та старуха едва тащится!
– Как-с? Позорно-с?
– Да, позорно! Понимаете, стыдно, совестно!
– Нет-с, не стыдно и не совестно-с. Даже нисколько-с.
– Нисколько?!
– Нисколько-с. Потому я в этой старухе не виноват-с.
– Все мы виноваты!
– Может, вы-с, а я не виноват-с!
– Говорю вам, все, все виноваты! Понимаете вы – все!
Андрей Иванов улыбается и, поглаживая бородку, возражает:
– Не могу этому верить-с. Вдруг какая-нибудь бродяга-с, и вдруг все виноваты! Не могу верить-с!
– Да поймите же, наконец…
– Сударыня! – вдруг отзывается косматая голова. – Вы рассыпали бисер!
Черноглазая девица обертывается и с удивлением резко спрашивает:
– Какой бисер? Где бисер?
– Вы рассыпали бисер, – повторяет косматая голова, выразительно глядя ей в лицо. – Я сам видел, как покатились бисеринки вот к их ногам.
И косматая голова кивает на Андрея Иванова.
Андрей Иванов нагибается, некоторое время шарит по полу, затем поднимается, встряхивает волосами, с которых брызгает помада, подозрительно взглядывает на косматую голову и усаживается на месте.