
Полная версия:
Спецназовец. Взгляд снайпера
– Вообще? – изображая непонимание, переспросил Молоканов.
– Ты этого хмыря знаешь, – понизив голос, сказал капитан. Он опять указал подбородком в сторону открытого окна, давая понять, что имеет в виду следователя прокуратуры Терентьева – третьего по счету следователя, который вел неумолимо разбухающее дело Зулуса. – Это не человек, а репей, вцепится – не отдерешь. Связи и контакты Журбина он отработает досконально – и нас заставит, и сам будет копать.
– И?..
– И выяснит, что ты с ним общался.
– Угу. – Молоканов выбросил в придорожную траву коротенький окурок и сразу же закурил снова. – Дважды. У себя в кабинете. Он прибегал с какой-то ерундой насчет рэкета, а я посоветовал обратиться в ЧОП. И все.
– А он возьмет и поинтересуется у его жены, все это или не все. А вдруг она знает?.. Муж и жена – одна сатана, слыхал?
– Судя по тому, что мне о ней известно, она-то как раз и есть настоящая сатана в юбке, – своеобычным кислым тоном заметил Молоканов. – Ладно, может, ты и прав, пусть пока плавает. Только круиз по Средиземному морю – это не межзвездный перелет и даже не кругосветное плаванье. Со дня на день она вернется в Москву и без нашего вызова. И вообще, ты нашел чем мозги засорять! Она скажет, что он нам платил, а мы скажем, что впервые об этом слышим, и что? Геморроя, конечно, прибавится, но нам не впервой, отобьемся. Не мочить же ее теперь, в самом-то деле!
– Ну что ты, – досасывая бычок и щурясь от лезущего в глаза дыма, сказал Арсеньев, – как можно! А знаешь, – продолжил он после короткой паузы, – мне этот Зулус даже чем-то нравится. Сволочь, конечно, маньяк и все такое, но тем не менее… Ведь не на баб в лесопарке, не на детишек охотится, которые сдачи дать не могут, а на совершенно определенный контингент, по которому черти в аду давно все слезы выплакали. Возьми хоть этого Журбина! Тридцать восемь лет, мужик в самом соку, спортивный, крепкий, здоровый, со связями и при деньгах и при этом мразь, каких мало. Укокошил беременную молодуху с шестилетним пацаном и руками разводит: я ни при чем, она сама виновата! Нечего со своими пащенками бродить там, где конкретные люди ездят… Туда ему и дорога, если хочешь знать. Да и всем остальным тоже.
– Ну, ты, положим, тоже не ангел, – заметил майор. – От тюрьмы его отмазывать помогал? Помогал. Бабки за это получил? Получил! Чего ж теперь в моралисты лезешь?
– Я – дело другое, – возразил Арсеньев.
– Ну конечно!
– Конечно. От тюрьмы он бы и без нас с тобой отмазался. Нанял бы хорошего адвоката, и тот за половину суммы, которую мы с него сняли, без проблем вырулил бы на условное. Какой же смысл от денег отказываться, если лох сам, по доброй воле тебе их прямо в руки сует? И получилось, что и мы не в убытке, и этот козел схлопотал по заслугам. Чем плохо? Вот я и говорю: Зулус, хоть и сука, все-таки молодец. Как ни крути, а нашу работу делает и при этом никаких безвинных жертв… Может, он тоже наш, из внутренних органов?
– Это вряд ли, – сухим и оттого еще более неприятным, чем обычно, тоном возразил Молоканов. – Вот не думал, что ты до сих пор носишься с этими бреднями: справедливость, возмездие… Ты подумай, что ты несешь! Какую такую нашу работу он за нас делает? Это, по-твоему, наша обязанность – без суда и следствия головы рубить?! Наше дело – делать свое дело, наша работа – выполнять порученную работу. А если каждый начнет трактовать закон по-своему и на свое усмотрение решать, кого ловить, а кого отпускать, через месяц у нас будут не органы, а скопище маньяков на твердом окладе. Потому что маньяк как раз с таких рассуждений и начинается: вот же он, сволочь, ведь явный же гад, почему же до сих пор на свободе-то? А этому почему восемь лет вместо пожизненного припаяли? И что это еще за новости – мораторий на смертную казнь? Да их, таких-разэдаких, принародно за ноги вешать надо! Надо, а не вешают, потому что одним все равно, а другие продались с потрохами. Ну, а раз так, займусь-ка я этим делом сам. Десяток-другой порешу – авось другим неповадно будет…
Арсеньев сделал озабоченное лицо.
– Ты с товарищем следователем Терентьевым, с Михаилом нашим Васильевичем, сегодня, часом, не целовался? – заботливо спросил он.
– Чего-о? – грозно набычился Молоканов.
– Ну, может, из одного стакана пил или просто стоял близко? Больше-то вроде тебе эту правильность подцепить не от кого было!
Молоканов хмыкнул, расслабляясь.
– Она у меня врожденная. Или, если угодно, хроническая. Без нее мы все знаешь где сейчас были бы? Ты пойми, что я тебе пытаюсь втолковать: разговоры эти твои ни к чему, ты эти мысли из головы выбрось, да поскорее. А уж разглагольствовать на эту тему при ком-то еще я тебе и вовсе не советую. Терентьев услышит – для начала удивится, а потом задумается: странная, скажет, у этого капитана философия, странное видение целей и задач нашего славного уголовного розыска! А страннее всего то, что при таком ярко выраженном сочувствии к небезызвестному Зулусу со стороны товарища капитана Арсеньева этот самый Зулус почему-то располагает всей полнотой оперативной информации. А может, Арсеньев Зулусу эту информацию сливает? А может, Арсеньев-то наш на самом деле и есть Зулус?
– Долго думал? – угрюмо поинтересовался капитан, сверкнув недобрым взглядом из-под нахмуренных бровей.
– Долго, – заверил его Молоканов. – Все мозги сломал, скоро собственный стул начну в сотрудничестве с противником подозревать. И нечего на меня зыркать! Следак наш – сволочь башковитая, и что-нибудь в этом роде в его котелке наверняка уже давненько варится. Поэтому не надо его провоцировать, не надо это варево подогревать! Начнет копать, вынюхивать… Никакого Зулуса он среди нас, конечно, не найдет, но что-нибудь другое нарыть может. Мало, что ли, за каждым из нас числится?
Дверь дома распахнулась, и на крыльцо вышли прокурорские в полном составе. Впереди, привычно сутулясь и держа руки в карманах пиджака, стоял хмурый и озабоченный Терентьев; правее и чуточку позади него, зажав между ног свой чемоданчик, прикуривал сигарету криминалист, а над левым плечом следователя маячила круглая, как луна, осененная мелкими кудряшками толстощекая физиономия медицинского эксперта Михельсона.
– Три богатыря, – громко объявил Арсеньев.
Терентьев без улыбки посмотрел на него и спросил:
– Свидетелей нашли?
– Ага. Опрашивают, – фыркнул капитан. – Ребята просто не справляются, тут этих свидетелей – вагон! И все наперебой рассказывают, как Журбин с Зулусом во дворе полночи на мечах рубились. Сверкнула сабля – раз и два, – и покатилась голова…
Терентьев молча переложил из правой руки в левую портфель, зачем-то поправил узел галстука и спустился с крыльца. Оставшиеся «богатыри» последовали за ним.
– Кого-нибудь подбросить? – спросил следователь перед тем, как влезть в микроавтобус, доставивший его с коллегами из Москвы. Микроавтобус был синий, как прокурорский китель, чем вызывал у капитана Арсеньева инстинктивную неприязнь.
– Спасибо, – за двоих отказался Молоканов. – Мы здесь еще побудем, осмотримся. Может, и впрямь хоть какого-нибудь завалящего свидетеля найдем. Это ж не бог и не дьявол, а обыкновенный маньяк! Не может же он вообще не ошибаться!
– Пока получается, что может, – вздохнул Терентьев, сел в машину и с ненужной силой захлопнул дверцу.
Когда прокурорские укатили, Молоканов отправил недовольно ворчащего Арсеньева помогать остальным оперативникам в поисках свидетелей, а сам, перебросившись парой слов с топчущимся у крыльца сержантом, вошел в опустевший дом. Он немного постоял посреди комнаты над лужей свернувшейся крови, обозначавшей место, где был убит Журбин, а потом принялся зачем-то внимательно осматривать стену напротив открытого окна.
Стена была как стена – ровная, гладкая, пустая, оклеенная светлыми однотонными обоями с тисненым узором. Единственным привлекающим внимание пятном на ней была копия Айвазовского в массивной позолоченной раме. Прищурившись, майор вгляделся в картину, а затем, подойдя вплотную, потрогал пальцем правый нижний угол полотна.
В этом месте в холсте имелся треугольный надрыв, как будто картину прорвали гвоздем или другим острым предметом. Молоканов запустил в дырку палец, пошевелил им, будто и впрямь рассчитывая что-то нащупать, а потом взялся за нижний край рамы, приподнял его и заглянул в образовавшийся просвет между картиной и стеной.
В гипсокартонной плите стены тоже обнаружилось отверстие – аккуратное, круглое, оно располагалось как раз напротив дыры в холсте и очень напоминало пулевую пробоину.
– Сыщики, – презрительно пробормотал майор Молоканов, имея в виду прокурорских, – криминалисты, вашу мать…
Сняв и аккуратно отставив в сторону картину, он вынул складной нож и начал старательно ковырять им гипсокартон, расширяя отверстие.
* * *Ночной воздух был теплым, как парное молоко, и пах молодой зеленью. Над рекой, целиком затопив луговину, похожим издалека на слегка разбавленное молоко неподвижным озером разлился туман. Из рощи доносилось пение соловьев; со стороны заросшего кувшинками и ряской, понемногу превращающегося в стоячее болото старика соловьям вдохновенно и мощно вторил лягушачий хор. В небе, как осветительный прожектор над театральной сценой, зависла полная луна, в сиянии которой все вокруг казалось отлитым из старинного черненого серебра.
По дороге, что, спускаясь с лесистого косогора, ныряла в туманное озеро, шел какой-то человек. На нем был давно ставший привычным глазу любого россиянина камуфляжный костюм, дополненный широкополой, тоже камуфляжной расцветки, матерчатой шляпой с опущенным накомарником. На руках белели хлопчатобумажные рабочие перчатки, выдававшие в нем горожанина, люто ненавидящего комаров и считающего, что лучше быть смешным, чем покусанным. Голенища резиновых сапог при ходьбе негромко похлопывали его по икрам; в правой руке человек нес брезентовый чехол с рыболовными снастями, а левой придерживал лямки заброшенного за плечо полупустого рюкзака. Вся эта амуниция с первого взгляда выдавала в нем рыбака. Конечно, в два часа пополуночи на реке делать нечего, но рыбаки – народ чудной, и случайный свидетель предпринятой в этот неурочный час прогулки наверняка решил бы, что речь идет о попытке вероломно захватить чужое место лова или, напротив, вернуть свое, столь же вероломно захваченное кем-то другим.
Красоты ночного загородного пейзажа не трогали ночного путника: он их попросту не воспринимал. Для него река оставалась просто рекой, дорога – дорогой, а деревья – единственной деталью окружающего мира, от которой была хоть какая-то польза, поскольку они могли в случае необходимости скрыть его от посторонних глаз. Романтическая жилка в его характере не то чтобы отсутствовала напрочь, но располагалась она не там, где у большинства людей, и потому явления и вещи, которые принято называть романтическими, ее не задевали.
Слева от врезавшейся в глинистый косогор дороги из буйных зарослей крапивы поднимался покосившийся забор из проволочной сетки высотой в полтора человеческих роста, а справа над кронами деревьев виднелись посеребренные луной шиферные крыши дачного поселка. Над головой стремительной бледной тенью с распростертыми крыльями скользнула куда-то в сторону реки ночная птица, и спустя секунду из темноты донесся ее протяжный, тоскливый крик. Дорога, колеи которой смутно белели под луной, разделилась на две; одна, плавно изгибаясь, ныряла в гущу ивняка, которым заросла приречная луговина, а другая почти под прямым углом уходила направо, превращаясь в улицу. Это была самая крайняя и наименее населенная линия поселка, о чем свидетельствовали заросшие колеи и заметные даже при свете луны следы запустения.
Человек в рыбацкой амуниции, как ни странно, двинулся не прямо, к реке, а направо, к дачам. Чтобы попасть на обнесенную проволочной оградой территорию садового товарищества, ему пришлось отпереть ржавый висячий замок и открыть железную калитку. Калитке полагалось быть скрипучей, но она не издала ни звука, поскольку чья-то заботливая рука регулярно смазывала петли солидолом. Рыбак аккуратно, без стука, прикрыл ее за собой, а потом, как истинный российский дачник, просунув руки между прутьями, повесил на место и снова запер замок.
Теперь сторонний наблюдатель, случись таковой поблизости, решил бы, что объект наблюдения направляется не на реку, а с реки, не то передумав дожидаться утренней зорьки у костерка из ивовых сучьев, не то просто закончив установку браконьерских снастей – сетей, «телевизоров», донок и прочих изобретений, превращающих состязание человека и рыбы в хитрости и быстроте реакции в бессмысленный аттракцион невиданной жадности. Но никаких наблюдателей поблизости не было: даже те немногочисленные дачники, что оказались на своих участках посреди рабочей недели, сейчас спали без задних ног, намаявшись за день на полевых работах. Об их присутствии напоминал разве что запах навоза, который то и дело наплывал то справа, то слева, перебивая аромат цветущей сирени и наводя на печальные размышления о косности человеческой натуры. «Весенний день год кормит», – гласит старая поговорка. И настоящий, правильный российский дачник ведет себя в полном соответствии с этим перлом народной мудрости, вкалывая на своих шести сотках так, словно от этого и впрямь зависит продовольственная безопасность его семьи. И нередко доводит себя до инфаркта, падая носом в свежую борозду и превращая свой образцово-показательный огород в очередной памятник бессмысленному труду…
Человек, что шел сейчас, шурша по высокой траве резиновыми сапогами, меж вскопанных грядок и прикрытых целлофаном навозных куч, имел к огородничеству и садоводству такое же отношение, как и к рыбной ловле – то есть ровным счетом никакого. На всех этих ковырятелей земли, забрасывателей удочек, собирателей грибов и ягод, коллекционеров всех мастей, выжигателей по дереву, вышивателей крестиком, пачкателей холста и бумагомарак он взирал с равнодушным презрением: под ногами не путаются, и на том спасибо. Пусть тешат свою никчемность бессмысленными занятиями, призванными хоть как-то заполнить зияющую внутреннюю пустоту, если не смогли найти для себя настоящего, достойного дела! Пусть хвастают друг перед другом своими кабачками и вязаными ковриками, поют в народных ансамблях и фотографируются с убитыми из прихоти животными, тратя на это дни своей короткой жизни. Пока они бессмысленно губят только себя самих или бессловесных тварей, это их личное дело. Но те из них, кому вздумается причинить вред окружающим, должны помнить: хобби бывают разные, и охотиться можно не только на четвероногих, но и на двуногих скотов…
Человек в рыбацкой амуниции остановился перед невысоким, уже заметно покосившимся забором из набитых внахлест, почерневших от старости необрезных досок. Тот, кто строил забор, не потрудился их даже ошкурить, и теперь отставшая кора торчала во все стороны кривыми корявыми полосками, которые отнюдь не добавляли сооружению эстетической привлекательности. Забор почти на половину высоты утопал в мертвой прошлогодней траве, сквозь густые, спутанные космы которой с трудом пробивалась свежая зелень. Старая трава в свете луны казалась серебряной, а новая – черной, как китайская тушь. Она выглядела нехоженой, из чего следовало, что с начала дачного сезона здесь еще ни разу не ступала нога человека.
Побренчав связкой ключей, человек отпер калитку и вошел в заросший травой двор. Перед ним, поблескивая отраженным оконными стеклами лунным светом, стоял небольшой приземистый дом из силикатного кирпича и сосновых бревен, выглядевший, как это часто случается с редко посещаемыми дачами, недостроенным, обжитым и заброшенным одновременно. За домом на фоне подсвеченного луной неба темнели уже одевшиеся в молодую листву кроны старых плодовых деревьев. К дому был пристроен гараж, к которому вела дорожка из двух рядов старых, утонувших в дерне квадратных цементных плит. Стараясь ступать по плитам, чтобы лишний раз не мять траву, человек приблизился к гаражу и после непродолжительной возни одержал победу над заржавевшим механизмом висячего замка. Ржавые дверные петли взвизгнули, казалось, на весь поселок. Человек замер, прислушиваясь, но вокруг по-прежнему не было слышно ничего, кроме соловьиных трелей да оглушительного лягушачьего концерта. Отцепив от пояса солдатскую флягу в брезентовом чехле, человек просунул руку в щель приоткрытой двери и наугад обильно полил петли водой. Подождав несколько секунд, он снова потянул дверь на себя, и на этот раз она открылась без малейшего скрипа.
Закрыв ее за собой и заперев на засов (который тоже пришлось хорошенько смочить, прежде чем его удалось сдвинуть с места), человек снял шляпу с накомарником и надел на голову укрепленный на обруче из эластичной ленты налобный фонарь. Негромко щелкнула кнопка, и луч голубоватого света обежал длинное прямоугольное помещение с косым потолком, три стены которого были кирпичными, а одна, служившая по совместительству стеной дома, бревенчатой. В ней была прорезана дверь, к которой вела сколоченная из обрезков досок временная приставная лесенка, вид которой лишний раз напоминал о том, что на свете нет ничего более постоянного, чем временное.
Судя по интерьеру, этот гараж никогда не использовался по прямому назначению, выполняя функции сарая, куда без порядка и системы годами сваливалось все, чему не нашлось места в доме или на участке, – садово-огородный инвентарь, старая сломанная мебель, какие-то ведра, тазы, мятые баки, обрезки досок, одежда, которой побрезговал бы даже бомж, и прочий ни на что не годный хлам. Прямо у входа, прислоненные к стене, стояли две ржавые лопаты, грабли и сточенная коса на кривом самодельном косовище. Прихватив грабли и одну из лопат и оставив на их месте чехол с удочками, фальшивый рыбак осторожно, стараясь ничего не задеть, прошел в глубину гаража и остановился в метре от его задней стены.
Здесь на земляном полу стоял большой прочный ящик, который правильнее было бы назвать сундуком, если бы не его оливково-зеленая окраска и нанесенная по трафарету маркировка, наводившая на мысль о хищении казенного имущества, совершенном когда-то с территории воинской части. Крышка была откинута, позволяя видеть содержимое ящика, представлявшее собой крупные щепки, мелкие обрезки досок и клочья пакли, которой конопатились щели в бревенчатой стене. По замыслу того, кто все это сюда свалил, данные отходы строительства, видимо, предназначались для растопки печи. Но с тех пор прошли уже годы, если не десятилетия, и, оставаясь на протяжении всего этого времени нетронутым, этот запас горючих материалов автоматически приобрел статус ни на что не годного мусора, распространявшийся почти на все предметы, которые его окружали. Вообще, данная конкретная дача со всем ее содержимым поневоле вызывала из глубин памяти печальную шекспировскую строчку: «И начинанья, взнесшиеся мощно, сворачивая в сторону свой ход, теряют имя действия…»
«Рыбак» прислонил к стене лопату и грабли, аккуратно, без стука, опустил крышку ящика и, взявшись обеими руками за приколоченный к боковой стенке поперечный брусок, игравший роль ручки, с натугой отодвинул ящик от стены. На усеянном опилками и мелким мусором земляном полу остались глубокие борозды. Не обращая на это внимания, «рыбак» оттащил ящик подальше, чтобы не мешал, и взялся за лопату.
Земля под ящиком была достаточно рыхлой, и ржавая от долгого бездействия лопата входила в нее легко, почти без усилий. Рассыпающиеся на лету комья пологой кучкой ложились на пол у стены. Потом лопата наткнулась на что-то, отозвавшееся на прикосновение мягким глухим стуком. Человек отставил ее в сторону и, спустившись в неглубокую, по колено, яму, стал разгребать землю руками в рабочих перчатках, которые уже не были такими незапятнанно белыми, как вначале.
Вскоре на дне ямы стала видна очищенная от земли круглая пластиковая крышка примерно метрового диаметра. Поддев кончиками пальцев края, человек снял ее и положил на край ямы. Под крышкой обнаружился вместительный бак, тоже пластиковый, примерно на треть заполненный одинаковыми черными пакетами вроде тех, что предназначены для сбора мусора. Все они были плотно завязаны и лежали, насколько мог судить «рыбак», в том же порядке, в каком он их оставил в прошлый раз.
Он выбрался из ямы, отряхнул с перчаток приставшую землю и расстегнул лежащий на крышке деревянного ящика рюкзак. Послышался характерный шорох, и в свете налобного фонаря блеснул черным полиэтиленом еще один мусорный пакет, точно такой же, как те, что лежали в баке. Даже сквозь рабочие перчатки чувствовалось, какой он холодный: пролежав почти сутки в морозилке, его содержимое еще не успело до конца оттаять.
Отложив его в сторонку, человек вынул из рюкзака еще один пакет. Он был прозрачный, аккуратно запаянный, чтобы вовнутрь не проникло ни единой молекулы влаги. Сквозь отсвечивающий полиэтилен можно было разглядеть, что внутри лежит белая картонная папка с нанесенной типографским способом надписью «Дело №». Номера не было, а ниже на специальных линейках виднелось написанное от руки печатными буквами «Журбин Анатолий Георгиевич» и даты, последняя из которых была днем смерти фигуранта данного дела.
Человек аккуратно вложил запаянную в полиэтилен папку в черный пакет. При этом налобный фонарь ненадолго осветил лежащий внутри округлый предмет размером со средний кочан капусты. Не удержавшись, «рыбак» запустил руку в пакет и вынул его оттуда, чтобы сказать последнее «прости». Это оказалось нелегко: следуя распространившейся в последнее время моде, ресторатор Журбин стригся по-спортивному коротко, так что поднять его голову за волосы не было никакой возможности. Единственным удобным для захвата выступом на ней оказалось ухо, и, глядя в подернувшиеся мутной пленкой мертвые глаза, человек, прозванный Зулусом за свою страсть к коллекционированию человеческих голов, подумал, что эта сцена исполнена нелепого символизма. Как будто он, не удовлетворившись тем, что уже было сделано, решил наказать покойника еще раз, напоследок хорошенько оттаскав его за ухо: вот тебе, вот, будешь знать, как садиться пьяным за руль!
Это действительно было почти так же нелепо и дико, как и поступок тех неистовых болванов, что столетие назад вырыли из могилы и сожгли труп Распутина. Мертвым все равно, поэтому наказывать их – пустая трата времени. Как, впрочем, и разговаривать с их отсеченными головами, пролежавшими целые сутки в морозильной камере холодильника…
На мертвых щеках поблескивали, медленно стекая вниз, капельки воды, и казалось, что покойник плачет. Передумав произносить напутственную речь, Зулус небрежно засунул голову обратно в пакет, завязал горловину тугим узлом и небрежно бросил получившийся сверток в яму. Сверток с глухим стуком ударился о пластиковый край и с шуршащим шлепком упал на груду таких же свертков на дне бака. Снова спустившись в яму, Зулус плотно закрыл бак крышкой, засыпал обратно и утрамбовал вынутую землю, поставил на место ящик со щепой и разровнял граблями мусор. Затем, отставив грабли, поднял с пола какой-то прутик и уничтожил оставленные граблями параллельные бороздки. Спохватившись, откинул крышку ящика, очистил лопату от приставших комочков суглинка и вместе с граблями отнес на место у входа.
Он действовал спокойно и деловито, без спешки, потому что знал: бояться нечего и некого. Страшно было в самом начале, особенно в первый раз, когда надо было тайком приволочь на себе и зарыть в гараже здоровенный двухсотлитровый бак, а потом еще избавиться от вынутой земли. Теперь же захоронение превратилось в обыденную, рутинную процедуру, и он соблюдал предельную осторожность только потому, что заставлял себя все время помнить о такой необходимости. Расслабляться нельзя, твердил он себе; правосудие – это гигантская бездушная машина, которая затянет тебя в свои чугунные потроха и сотрет в порошок, если только ты по неосторожности позволишь ей вцепиться неторопливо вращающимися ржавыми шестеренками в краешек твоей одежды. Этот лязгающий древний агрегат может выплюнуть целым и невредимым убийцу, насильника, растлителя малолетних, но он беспощаден к тем, кто покушается на его прерогативы, хотя бы частично берет на себя его функции. Дряхлый механический монстр ненавидит, когда кто-то указывает на его ошибки и берется их исправить; его ни в чем не переубедишь, его не исправишь и не разрушишь, и единственный выход состоит в том, чтобы не попадать ему в зубы. А для этого надо быть очень-очень осторожным и осмотрительным…
Петли еще не просохли, и дверь закрылась беззвучно, как по маслу. Ржавый замок, поупрямившись с полминуты, тоже уступил. Зулус вышел со двора, закрыл и запер калитку и все тем же ровным, размеренным шагом, хлопая голенищами резиновых сапог, пустился в обратный путь.
Через полчаса он уже садился за руль оставленной на обочине лесной дороги машины. Не снимая шляпы, даже не подняв скрывающий лицо накомарник, он включил в салоне свет и вынул из внутреннего кармана камуфляжной куртки тощий потертый блокнот, в котором на глаз не хватало доброй трети страниц. Открыв его, Зулус первым делом вырвал еще три или четыре. Наверху одной из них было четко, разборчиво написано: «Журбин»; дальше шла неудобопонятная скоропись, состоявшая сплошь из сокращений вперемежку с какими-то цифрами и представлявшая собой поминутное жизнеописание покойного ресторатора, составленное на основе двухнедельных наблюдений за его передвижениями.