
Полная версия:
Повесть о днях моей жизни
В избе Ильи Микитича сидело человек двадцать мужиков. На столе – раскрытая на пророчестве Исайи библия.
– «Народ мой! – громко читал Лопатин. Он умыт, причесан, в полотняной, с вышивкой по вороту, рубахе, сидит в переднем углу, а на полу, по лавкам, даже на печи – всклокоченные бороды, возбужденные глаза, грязно-красные плеши. – Народ мой! Восстал господь на суд и стоит, чтобы судить народы. Что вы тесните народ мой и угнетаете бедных? – говорит господь бог Саваоф…»
Увидя меня, Микитич кивнул головою:
– Сейчас, Петрович, еще надо одно местечко прочитать. «Я накажу мир за зло и нечестивых за беззакония их… Шакалы будут выть в чертогах их!..»
Все внимательно слушали его; лица были суровы.
– Меняются, сказать, времена-то, – вымолвил седой грузный старик с окладистой бородой. – Полета лет, сказать, нас батогами били, а теперь…
Отодвинув библию, Лопатин стал рассказывать о забастовке. Слушатели прильнули к нему еще плотнее, стараясь не проронить ни одного слова.
В середине речи молодой белобрысый парень со вздернутым широким носом и пухло-румяными щеками перебил Микитича:
– Все это у тебя выходит правда, – наставляя Лопатину палец в грудь, проговорил он, – но как мы очень одинокий народ, то ты, например, об этом помнишь, ай забыл?
Илья Микитич экивоками, чтобы не запутаться и не выболтать лишнего, рассказал, что это только так думается, что мы одиноки, что в городе много людей, которые идут заодно с нами, черными, со всеми теми, кто в поте лица своего зарабатывает хлеб, для кого каждая копейка – частица его крови.
Почин Лопатина – собирать мужиков для собеседования – принес нам огромную пользу. На следующий же день мы устроили сходку у волости.
– Собираются господскую землю делить, есть такая бумага, пришла! – бегали по деревне мужики и бабы. – Всем надобно к волости!..
– В городах-то будто поделили уж!..
– А как – на живые, али только на мужиковские души?
– Разговор идет, что на живые, по едокам. Ведите ребятишек, чай, спрашивать будут – у кого сколько.
– Ваньтю бы надобно спросить? Куда он делся? Экий крученый, право слово!
– Ваньтя побежал встречать студентов. Студенты хлынули.
Первым говорил на сходке Илья Микитич. Мужики не слушали, искали глазами студентов. Кричали Лопатину:
– Переходил бы ты, Илюха, лучше опять в нашу православную веру, да право!
– А то, к слову, в библию глядит, а лба не крестит!
Толпа шумела. Красные, возбужденные лица пронизывали Микитича сотнями испытующих взглядов, а он стоял на приступке крыльца, радостный, светлый, едва успевая отвечать.
После Лопатина говорил я. Пришло в голову: нарисовать картину крестьянской жизни с бесправием, нуждой, беспомощностью.
Но с первых же слов меня перебили.
– Ты бы, Иван, помолчал об этом! Мы ведь и сами знаем, какая наша жизнь!
Я стал говорить о богатых – запутался.
Тогда выскочил Алеша Хрусталев, сосед мой, взобрался на крыльцо и, размахивая шапкой, стал просить, чтобы замолчали. Мне сказал:
– Подожди, кум, одну минутку, мы сейчас дело наладим.
– Старики, это нам не известно, откуда к нам прилетают подметные письма, которые пишут студенты, но читать мы их читали… Те же самые слова говорил Лопатин-разновер и Ванюшка, верно?
– Верно.
– Неужто мы не знаем своей жизни?
– Знаем.
– А как живут другие – тоже не знаем?
– Тоже знаем!
– Значит, вякать об этом нечего!
– Вестимо!
– Ну, теперь, Петрович, становись и расскажи нам чего-нибудь, как быть на белом свете. Кричи шибче, чтобы все слышали, – обернулся ко мне Алеша.
– Я скажу, – громко отозвался кто-то из толпы. – Меня послушайте: я все знаю.
Все обернулись на голос, а шахтер, расталкивая толпу, уже лез на крыльцо.
– Тиш-ше!
– Удалить старшину и писаря! – махнул рукою Петя. – Долой их к черту, вредоносов!..
– Долой!.. Гони в шею!..
Писарь виновато жался у притолоки.
– Уходи! – сказал ему шахтер.
Писарь переступил с ноги на ногу.
– Подлец! – исступленно заорал шахтер, бросаясь на него с кулаками. – Хам! Над братьями смеешься, сволочь!
Старшина убрался раньше писаря.
– Баб долой! – крикнул Петруха.
Прогнали баб.
– Урядника!
– Я по долгу службы.
– Все равно уходи, нас это не касается.
Шахтер был бледен, губы его вздрагивали, волосатые крепкие руки сжимались в кулаки. Бросая в толпу бессвязные слова, перемешанные с бранью, он метался, рвал на себе одежду, упрашивал стоять грудью за правду. Лицо подергивала судорога, глаза помутнели, как у пьяного.
Будто из-под земли, с ним рядом вырос Дениска, еще какие-то. Дениска скалил белые зубы, рыжие вихры его топорщились, сбивая на затылок шапку, он нахально смеялся в лицо мужикам.
Лопатин, не менее Петруши возбужденный, отвел меня в сторону и сказал:
– Петруха прав. Надо действовать.
– Действовать? – растерялся я.
Он значительно и сурово посмотрел на меня и потупил глаза.
– Пришла пора…
Стиснув зубы, чтобы не выдать волнения, я поспешно замешался в толпе.
– Вечером у тебя… Убери стариков! – нагнал Лопатин. – Чуешь?
– Да-да…
IIIС вечера ударил мороз, земля стала звонкой, а воздух после гнилого ненастья – легким, прозрачным, бодрящим.
Из-за разорванных облаков радужными снопами брызнуло солнце. Все зацвело, заискрилось.
Я собирался в имение.
Со двора вошла Настя с подойником.
– Там тебя какой-то человек спрашивает.
В широкой черной шляпе, надвинутой на самые уши, в драповом пальто с короткими рукавами и стоптанных, с чужой ноги, сапогах на пороге стоял Дмитрий, горожанин.
– Вы, товарищ! – с удивлением воскликнул я.
Дмитрий вздрогнул, но, узнав меня, бросился на шею.
– Поздравляю! Поздравляю!..
Всегда сдержанный, сухой, немного черствый, он небрежно бросил под иконы большой сверток в кубовом платке.
– Это, может быть, снести куда? – кивнул я на сверток.
– Ничего, пускай лежит, теперь все можно, – весело отозвался Дмитрий. – Читали манифест?
– Манифест?
– Ну да! Разве вы еще не знаете?
Достав из свертка номер газеты, он подал мне.
– Читайте вслух.
– Новая жизнь начинается!.. – звенели в моих ушах обрывки речи горожанина, обращавшегося то ко мне, то к матери с отцом, то к Насте. – Великий акт, переживаемый единожды каждым народом!.. Да здравствует свобода! Алтарь любви!.. Единицы-страстотерпцы… Ответственность перед страной и перед будущими поколениями!.. Свобода распустилась гроздьями!.. Свобода – солнце!..
Глаза Дмитрия разгорелись, на бледном лице выступила краска, лоб вспотел.
– Вот так лупит! – изумленно проговорил отец, оглядываясь на меня. – Наговорил целую кучу!.. Откуда что берется?.. Как там у вас в городе – не слышно, почем идет мука?
Я дернул отца за рукав, он удивленно уставился в лицо мне.
– Ты что дергаешь? Хлеб-то, чай, все едят!
Горожанин оборвал, смущенно засмеялся.
– Ты, видно, милый, из стюдентов? – бросая горшки, подошла к нему мать. – Говорить шибко любишь: та-та-та, та-та-та, вышла кошка за кота!..
Она весело залилась над своими словами, заглядывая Дмитрию в глаза.
– Лез бы, деточка, на печь: нынче холодно, а одежонка-то на тебе не добрая. Полезай, желанный, не упрямься – там хошь грязно, да тепло зимой-то: как в раю, лежишь!..
– Нет, бабушка, спасибо, я не смерз, – не зная, издеваются над ним, не понимают или от доброго сердца жалеют, моргал глазами Дмитрий.
– Ну, не хочешь – твое дело… Сейчас молодуха чайку погреет… Непривычны, поди, к нашей жизни-то? У нас серо!..
Я отогнал от приезжего мать, велел Насте следить, чтобы она опять не подскочила, сам побежал за товарищами.
Изба через минуту наполнилась. Рылов поехал верхом за Лопатиным в Захаровку, за Калинычем – в Зазубрино. Возвратившись, вызвал меня в сени.
– Гляди-ка, Петрович, что там делается!.. – схватил он меня за руку.
– Где?
– Там, – ткнул Рылов на Захаровку. – И там, – ткнул он на Зазубрино. – И по другим деревням!.. – Рылов сделал полукруг рукою. – Собрание было у Микитича!.. Вся Захаровка!.. Стар и млад!.. Илья Микитич все говорит, руками в обе стороны размахивает, цепляет себя за волосья, и библия перед ним разложена… А мужики будто напились вина… Выбрали нового старосту, судьев, казначея… Теперь, бат, никому не хотим кланяться, будем, бат, жить своим порядком…
Я посвистел.
– Это еще не все! – воскликнул, захлебываясь, Рылов. – Затевают чище!..
Едва переводя от волнения дух, он шептал мне на ухо:
– В именье нынче ночью собираются…
– Лопатин?
– Он!.. Я же говорил тебе: как глумной, волосья на себе дерет!.. А у нас, Иван Петрович, когда?
– Вот послушаем гостя. Обожди… Узнаем, что в городе… Должно быть, и нам не миновать…
– Миновать никак нельзя, Петрович!.. Если миновать, так я лучше к шахтеру перейду в компанию не то к захаровским…
– Ты дурак, Рылов!
– Мы все будем дураки, Петрович, если миновать!..
Мальчишка упрямо наморщил лоб.
Лопатин приехал вместе с новым своим старостой, тем белобрысым парнем, которого я на днях видел у него, и двумя стариками – выборными.
– Пожалуйте, ребятушки, милости вас просим, – говорил я им, таща Лопатина в сторону. – Зачем ты их приволок? Они – не к месту.
– К месту! К месту! – скороговоркою ответил он. – Теперь все к месту… Голубята, лезьте в избу-то!..
Седобородые, шестидесяти-семидесятилетние «голубята», стуча батогами, полезли в избу.
Еще больше я удивился, увидя Калиныча с казенной бляхой. Вошел в избу важный, как губернатор, борода расчесана на две половинки, из-под свиты выглядывает праздничная, еще ни разу не стиранная рубаха, рожа – как луженая.
– Лукьян, чего ты надумал? – засмеялся я.
Калиныч вопросительно поднял брови.
– Медаль-то! – кивнул я на грудь.
Высморкавшись в полу и степенно разгладив бороду, он торжественно ответил:
– Мир велел мне быть старостой.
– Вот черти! – воскликнул Трынка. – Напропалую народ осмелел!
– Черти не черти, – сказал ему Калиныч, – а дело сделано, и на другой манер не желаем…
– Ну, как? Вы уже готовы? – подскочил к нему шахтер.
– Все исполнено, – ответил за Калиныча его провожатый – новый мирской сотский Павел Кузьмич Хлебопеков.
– Вот и здорово!.. Стараетесь лучше наших губошлепов!.. Вечером приду к вам!
Сотский искоса поглядел на Петю, недовольно проворчав:
– Дорога не заказана.
– Это – наш, – сказал Калиныч про шахтера.
Сотский расплылся в улыбку.
– Коли охота, с нашим удовольствием… Всем гостям будем рады… Тебя еще ни на какую должность не выбрали?
– Нет, я сам, брат, не желаю… Меня уже упрашивали… Должность – это глупое дело.
– Отчего же, я вот, к примеру, сотский числюсь…
Последнею вошла Мотя. Ни с кем не поздоровавшись, не поднимая глаз, она прошла меж гудевших мужиков к лежанке, крепко поцеловала Настю, издали кивнула головой матери.
Товарищ Дмитрий, уже приготовивший газету с манифестом, ждал, наблюдая за публикой.
Когда все собрались, он прочитал манифест, но члены братства, так же, как и я, как отец, Настя, не разделяли его восторга. Думая, что манифеста никто не понял, Дмитрий стал говорить о высоком значении свободы слова, собраний, союзов, о том новом, что внесет он в жизнь русского народа, но все, будто заранее сговорившись, упорно молчали.
Тогда горожанин начал сызнова, приноравливаясь к крестьянскому разговору.
– Кабы стриженая барышня приехала, а этот чего-то лотошит, а без толку, – прошептал мне на ухо Васин.
– Прислали на кой-то ляд облупленного!..
– Мы, товарищ, поняли вас… – перебил я горожанина, – между нами нет ни одного, не согласного с вами.
Дмитрий еще хуже сконфузился.
– Мне лестно бы знать ваше мнение, ведь вы – главная сила.
Выскочил шахтер.
– Надо что-нибудь устроить, чтобы дым коромыслом пошел!..
– Зачем же дым? – поднял глаза товарищ Дмитрий. – Надо вообще работать: манифест открывает широкое поле деятельности…
– Поле!.. А про поле-то как раз ни слова! – закричали все разом.
– Чертова музыка – разговоры ваши! – выскочил шахтеров прихвостень – Дениска. – Лупи, кому сколько влезет!..
– Эх, Денис, Денис! – сокрушенно покачал головой Богач. – Лучше бы слушал, что другие говорят, дурак великий!
– Почему дурак? – опешил Дениска.
– Да еще полоротый, – сказал Александр Николаевич.
Парень обиделся.
– Ты не порочь меня при чужом человеке, – ощетинился он, – что ты мне – отец?
– Я тебе не отец, – ответил Богач, – а товарищ, а, между прочим, по летам гожусь и в отцы.
– Заскрипели! – оборвал их шахтер.
Дмитрий наблюдал.
– А вы, братцы, как думаете насчет манифеста? – обратился он к компании мужиков, молчаливо сидевшей в углу.
– Ведь вот был разговор, что про землишку изъян, – ответил Колоухий.
Протискался Калиныч к столу.
– Как меня мир избрал старостой, а которого прежнего сместил, то я должен высказать вам… – Лукьян вытянул руки по швам. – Первым делом – мы народ бедный, вторым делом – у нас ничего нет, четвертым…
– Третьим, а не четвертым…
– Третьим – у богатых много всего, четвертым – без земли не обойдешься…
Сказал и отошел к окну, вытирая шапкою пот с лица.
– Молодец, Лукьянушка, как псалтырь отчехвостил! – шепнул ему приятель, – И все – истинная правда, как перед богом.
Калиныч просиял.
– Это я еще без привычки, – сказал он, – вот наблошнюсь немного, лучше выскажу.
В избу вошел дядя Саша, Астатуй Лебастарный.
– Эге народу-то: не прошибешь пушкой! – воскликнул он, щурясь.
Все примолкли.
– Как ты поживаешь, дядюня? – спросил я. – Ты зачем к нам?
– Мы-то? – засмеялся старичонка. – День да ночь – и сутки прочь!.. Жизнь наша известная. Солдаты в экономию пришли.
– Солдаты? – повскакали с мест товарищи.
– Да, с ружьями… Идут по дороге-то и песни распевают, такие потешные!..
IVНикто не созывал народ, никто не говорил о том, что к нам приехал горожанин. Повинуясь необъяснимой внутренней силе, какому-то душевному велению быть вместе, люди сами шли на улицу, на мир. Огромная площадь перед волостным правлением запрудилась осташковцами и жителями окрестных деревень.
– Прислали за оратором!.. Веди, Иван, своего гостя к волости, – вбежал в избу Остафий Воробьев. – Народ мечется, манифест, бат, об земле вышел.
Нас встретили без шапок. На крыльце, на том месте, где должен был стоять товарищ Дмитрий, разостлали ковер, начальству приказали скрыться.
Прошли у горожанина робость, недоумение, сами собой вылетели из головы, забылись перед этим морем людей «великие, единожды переживаемые акты», взволнованный жадными глазами, серо-землистыми лицами, он говорил просто, понятно, сердцем. Вытянув сухие шеи, как цыплята к квочке, жались к нему мужики, смотря неотрывно в рот и глаза.
Солнце зашло, брызнув последними искрами в лица. Мягким саваном легла на землю предвечерняя мгла.
При свете лампы был составлен приговор о присоединении к всероссийскому Крестьянскому союзу. Один по одному проходили мужики подписываться. Беря заскорузлыми руками перо, глубоко макали его в чернильницу, рассматривали на свет.
– Где писать-то, – спрашивали они, любовно глядя на бумагу, – тут али тут? Не обмишулиться бы!
– Кабы палицей или цепом писать, это – наше дело. Лист за листом покрывались каракулями, крестами, закорючками.
Несколько богатеев пошли домой: не захотели подписываться. Шахтер и слободские парни нагнали их и насильно подтащили к столу.
– Против мира? – злобно кричал шахтер.
Севостьян Притыкин – чернобородый, высокого роста, плечистый мужик лет сорока восьми – досадливо отмахнулся от Петюхи.
– Н-не желаю! Нет таких законов, чтобы насильно!
Сзади его стоял Утенок, снохач, еще сзади – заверниховский Фарносый. Все трое упрямо глядели в землю.
– Подпишешься? – глухо спросил Петя у Притыкина.
– Нет.
Шахтер подошел вплотную.
– Подпишешься?
– Не подпишусь.
– Так на же!
Сцепив зубы, шахтер хляснул Притыкина по лицу. Тот екнул, хватаясь за подбородок: между пальцев брызнула густая черная кровь. Дениска сбил с ног Утенка, а зобастый рябой парень из Петрушиной дружины – Колобок – с одного удара опрокинул Фарносого.
– Июды!.. Перевертни!.. Воры!.. – ревела толпа, протягивая кулаки.
– Резать их! Как против всех, так таких резать!
Ошеломленный Дмитрий бросился к богатеям на выручку. Выплевывая кровь, они хрипели, прижимаясь к столу:
– Это что же, – разбой, смертоубийство? Это вы где такой закон взяли?
– Молчи! – визжал Дениска, отталкивая Дмитрия и хватая Фарносого за горло. – З-задушу, тварь несчастная!..
Подскочили Богач, Калиныч, Васин, штундистов отец – Кузьма, окружили избитых плотным кольцом; Лопатин уговаривал рассвирепевшего шахтера, товарищ Дмитрий – слободских парней, а другие держали за руки Дениску.
– Уймись, Денис, ты еще глуп, не надо!..
– Все меня за дурака считают! – разразившись злыми, нервными слезами, кричал он, вырываясь из рук. – З-заем, изменщики!..
Притыкина с приятелями увели домой. Мужики опять стали подписываться. Никто не расходился. Слободские парни, Дениска, шахтер, еще какие-то незнакомые парни шныряли по толпе, о чем-то таинственно шушукаясь.
Сделав знак Никитичу, я стал на кучу щебня, наблюдая за ними.
– Товарищ, подпишите и нас! – раздался сзади женский голос.
Около Дмитрия стояли Мотя, Настюща и Дарья Матвеевна – жена Алеши Хрусталева.
– Мужики подписываются, а бабе разве доли нет? – смущенно говорила Дарья. – Мы, чай, тоже люди…
– В блюде! – ухмыляется Мышонок.
– Подпиши, господин: Дарья Хрусталева, Настасья Володимерова, Матрена Сорочинская.
Дмитрий расплылся в радостную улыбку, суетливо расчищая место у стола.
– Сию минуточку!.. Сию минуточку!..
Стоящий рядом Алеша Хрусталев весело говорил:
– Это, землячок, наши бабы… Вот это вот – сестра Петровича, Матрена, а вот эта, молоденькая, – его жена Настасья Сергеевна, а круглолицая-то – моя баба, звать Дарьей… Вы что, бёспортошные, себе земли и воли захотели?
– Заткнул бы рот-то, – сказала Мотя.
– Язык-то – словно помело в печи, трепло немытое! – набросилась на него Дарья. – Ужо-ка тресну тебя скалкой по лбу!..
– Хорошенько его, Матвеевна, озорника! Не поддавайся, – подзадоривали мужики. – Теперь свобода слова и союзов!..
Вслед за первыми тремя потянулись остальные бабы.
– Меня, господин, проставьте: Афросинья Маслова.
– Меня: Варвара Тряпицына.
– Меня: Надежда Грязных.
– Оксенья Красавина!..
Дарья бегала среди подруг, приказывая:
– Величайте: товарищ, не любит, если – господин, сурьезный… изобидеть может!..
Марья Спиридоновна Онучкина просила записать себя и шестилетнюю внучку Маришу.
– Куда ты ее, несмысла? – загалдели мужики.
– Ишь ты, вострые! – замахала руками Марья Спиридоновна. – Чай, землю-то на всех будут выдавать!.. Записывай, господин, не слушай дураков!..
Ее оттащили от стола.
Ночь была тихая, светлая, звездная. Ветер разогнал туман, и небо загорелось искрами. Легкий мороз приятно щипал уши и щеки, мелкою рябью бежал по спине.
– Пожа-ар! – крикнул вдруг кто-то пронзительно…
Толпа замерла, потом сразу шарахнулась и опять замерла, глядя на небо.
На севере, в стороне от Зазубрина, как вечерние блескавицы, робко рдело розовое зарево. Через несколько минут оно разрослось в яркое пламя, в небо роем пчел полетели искры.
– Ом-меты!..
– Скотный двор!..
– У Зюзина!..
– Царица матушка!
– У Тухлого!..
– Ом-меты!..
– У Зюзина!.. Гляди на Шевляки…
– Господи, Миколка-то мой там в работниках!.. Ми-колка-то!..
– А-а-а! – заревела и залаяла толпа, как дикое стадо, бросаясь вдоль деревни.
Ночь подхватила этот рев и вместе с топотом ног и пронзительным воем собак долго перебрасывала из конца в конец по Осташкову.
VНабат раздался через полчаса, не более. Под окнами проскакал верховой.
– Скорее!.. Скорее!..
Ночь гудела и звала. Колокольный звон то замирал и таял, то стаей больших хищных птиц бился в стекла, надсадливо воя и царапаясь.
Проехал второй верховой с тем же кличем. Задребезжала телега.
Звонкий стук копыт и колес по промерзлой земле барабанного дробью несется по улице, удаляясь и замирая. Осколком тусклого бутылочного стекла выплыл матовый на ущербе месяц. Падает первый снежок.
Полночь, но окна у всех освещены, словно перед пасхой. Там и сям мелькают тени.
Настя, бледная как смерть, растерянно смотрит на меня, хочет сказать что-то и не смеет. Отец поспешно обувается, стуча локтями о ведро, стоящее на лавке. У ног его трется котенок; отец отшвыривает его ногой, котенок опять лезет.
Вдруг затряслось и застонало окно.
– Кой там черт? – испуганно закричал отец.
Голос его дрожит и срывается.
Под окном – Дениска.
– Не можешь, глумной, потише?
– Скорее!..
Накинув полушубок, отец засунул в рукав безмен.
– Не забудь и ты чего-нибудь, – бросает он на ходу.
А набат ревет и мечется как бешеный.
Приехал третий верховой, Рылов.
– Скорее, православные, скорее!
Полудетский, неокрепший голос его дребезжит и срывается.
В окно бьет полоса бледно-розового света, расцветает и переливчато искрится прилипшими к стеклу снежинками. Как на заре, краснеет улица.
– Ометы загорелись, живо! – хрипит Дениска, стуча в стену.
Подбежав к окну, я выглянул на улицу. За рекой, на помещичьих лугах, тремя яркими факелами полыхают стога сена. Крыши домов и сараев с молодым на них снегом порозовели, отодвинулись, поднялись выше. Летают голуби. В хлевах ревут коровы. Лошади рвутся на привязи, гремят колодами. Из угла в угол шарахаются по двору овцы.
– Пошло! – говорит отец.
Мать затряслась, вцепившись в мой рукав, беспомощно повисла на нем. У нее раскрывается, как у рыбы, рот, безумно вращаются белки, клокочет в горле.
Отец выбежал из хаты.
Насильно разжав руку, я высвободился из объятий старухи и шагнул к дверям. От лежанки навстречу мне метнулась Настя, простирая руки. Собиралась что-то вымолвить, но запрыгали челюсти, заляскали зубы, лицо стало дергаться. Она сжалась вся и замерла, схватившись руками за ворот рубашки. Мать погналась за мной, ловя меня за сборки полушубка, но руки ее сорвались, и она упала на колени, обхватывая мои ноги, впиваясь ногтями в онучи.
Стук в окно, нетерпеливый и злой, повторился. К стеклу, оскалив зубы, прилипла расплющенная харя.
– Ухожу!.. Дьявол!.. Бабник!..
Осторожно отстранив мать, я выбежал из хаты, не оборачиваясь, не сказав ни слова.
Зарево над Зазубриным догорало. На западе, о бок с Мокрыми Выселками, рдело два новых.
– Захаровцы работают, – ржет Дениска, шагая мне навстречу. За плечами у него – ружье-дробовик, в руках увесистая палка.
– Где отец?
– Ушел. Пойдем скорее!.. Шахтер там, у церкви.
По улице скакали верховые, бегали темные фигуры мужиков. Звенели косы и вилы, голосили бабы, лаяли собаки. Дворов за двенадцать женский голос со слезами умолял:
– Андрюша, милый, воротись!.. Андрюша, касатенычек!..
– А пошла ты, мать, от меня к рожнам, пристала-а!..
– Воротись, разбойник, нехристь!.. Вороти-ись!..
– А я сказал: пошла ты, мать, к рожнам, не вякай!..
Свежими мазками крови отражается на лицах зарево. А набат все ревел, все звал, все настаивал.
Толпа у церкви стояла грозная, молчаливая, как будто притаившаяся. В центре ее колыхалась кривая жердь с красным платком.
Богач взошел на паперть, дернул колокольную веревку.
– Савоська, брось! – кричал он вверх. – Ну, чего ты зря лупишь? Слышишь ай нет? Баста!.. Саватей!..
– Ты что там говоришь? – послышалось с колокольни.
Над перилами склонилась голова.
– Брось, мол!.. Звякаешь, а ни к чему!..
– Разве уж собрался?
– Стал быть, уж собрались!
Звон прекратился.
– Все тут? – спросил шахтер, оглядывая толпу.
– Все! – нестройно отозвались мужики.
– Притыкин тут?
– В холодной.
– А другие?
– И другие в холодной.
– Урядника надо арестовать.
– С полден нету дома.
Голоса чужие.
По команде обнажились головы, и лица повернулись к церкви, осеняемые крестным знамением.
Медленно, нестройно толпа поползла по шаткому мосту через реку к имению князя Осташкова-Корытова.
Впереди – шахтер с ружьем через плечо, рядом с ним Дениска и слободские парни. Илья Барский, трехаршинный придурковатый мужчина с медвежьей силой, тащил через плечо оглоблю. Около него юлил Иван Брюханов, около Ивана – Безземельный, Ортюха-сапожник с ржавым кинжалом, которым он резал на поповке свиней, Федор Клаушкин, Хохол, Гришка Вершок-с-шапкой, Мымза, Рылов. Штундист с отцом и Колоухий шли шага на два поодаль. У всех в руках дубины или вилы. За ними, как рассвирепевшие быки, тянулись остальные. Земля гудела глухо. Сопели, кашляли. Осторожно разводили сцепившиеся косы.