Читать книгу Последний Звонок: Анатомия Скулшутинга (Владислав Алексеевич Волков) онлайн бесплатно на Bookz
Последний Звонок: Анатомия Скулшутинга
Последний Звонок:  Анатомия Скулшутинга
Оценить:

5

Полная версия:

Последний Звонок: Анатомия Скулшутинга

Последний Звонок: Анатомия Скулшутинга

Предисловие

Предисловие: почему вы это читаете


Если вы держите эту книгу в руках — считайте, что случилось маленькое чудо. Не в высоком смысле, а в самом буквальном. Эту рукопись отказывались публиковать так долго и так упорно, что в какой-то момент я сам перестал верить, что она когда-нибудь дойдёт до кого-то, кроме меня и папки на рабочем столе. Одни издательства говорили, что тема «слишком тяжёлая для широкого читателя». Другие предлагали переписать её так, что от смысла не осталось бы почти ничего — оставить страх, убрать анализ, оставить трагедию, убрать причины. Я отказался. Потому что книга, в которой нет причин, — это не книга о скулшутинге. Это просто ещё один пересказ хроники, а хроник об этом и без меня достаточно.

«Так что первое, что я хочу сделать, прежде чем вы прочитаете хоть одну главу», — сказать вам спасибо. Серьёзно. То, что вы сейчас видите эти строки, было для меня почти таким же трудным испытанием, как их написать.

Эта книга родилась не из любопытства к чужому горю. Она родилась из ужаса перед его повторением. Каждый раз, когда в новостной ленте рядом оказывались слова «школа» и «стрельба», у меня внутри что-то обрывалось — и не как у стороннего наблюдателя, качающего головой перед экраном, а как у человека, который смотрит на симптом и понимает, что это не случайность. Это болезнь. Болезнь, которую мы либо не умеем лечить, либо старательно делаем вид, что её не существует. И, что страшнее всего, болезнь, которая начинается за месяцы, а иногда за годы до того, как кто-то берёт в руки оружие — просто мы не приучены смотреть в ту сторону, где она зарождается.


Моё имя вряд ли вам знакомо, так что позвольте представиться. Меня зовут Влад. Я вырос в обычном военном городке, где утро начиналось со звука построения за окном и запаха солярки, а жизнь была устроена так правильно и дисциплинированно, что в этой правильности было что-то тихо мертвящее. Учился я на «трояки» и «четвёрки» — не потому что не мог лучше, а потому что было невыносимо скучно. Слово «надо» в моём детстве звучало гораздо чаще, чем слово «зачем». А любой ребёнок, которому не объясняют «зачем», рано или поздно находит собственный ответ — и не факт, что этот ответ понравится взрослым.

Мой ответ выглядел так: в подростковом возрасте я перестал разговаривать с родителями и начал разговаривать с теми, кто был готов слушать. Компания, в которой я оказался, не учила саморазвитию — она учила курить в подъезде, спорить до хрипоты и мечтать о сцене. В шестнадцать лет я собрал свою первую рок-группу — громкую, злую и абсолютно уверенную в собственной гениальности, как и полагается любой подростковой рок-группе на планете Земля. Название мы выбрали дерзкое, звучавшее «по-западному» — и по злой иронии судьбы оно перекликалось с термином «скулшутинг», о значении которого я тогда не имел ни малейшего понятия. Мне просто нравилось, как это звучит. Запретно. Взросло.

Именно тогда, кстати, я впервые — интуитивно, без всякой теории — нащупал мысль, которая потом станет одной из центральных в этой книге. Злость — это язык. Не патология, а именно язык, на котором говорят, когда не находят другого способа быть услышанным. Наша «грязная музыка» была моей терапией, хотя ни я, ни мои друзья по группе тогда и близко не понимали этого слова. Дальше была долгая история — возможно, достойная отдельных мемуаров, если однажды судьба решит, что мне есть чем гордиться публично. Но для этой книги важен один конкретный поворот: в какой-то момент я остановился. Поступил на психологический факультет. И увидел — уже трезво, без подростковой романтики — что за каждым актом чудовищной агрессии почти никогда не стоит инопланетный монстр. За ним стоит человек, которому в какой-то момент жизни не оставили права быть просто слабым, растерянным, нуждающимся в помощи — без того, чтобы это было опасно, стыдно или наказуемо. С этого момента я стал слышать слово «скулшутинг» иначе. Не как заголовок из ленты новостей. А как отчаянный, чудовищно искажённый крик системы — системы, в которой ребёнок в какой-то момент превращается в оружие против собственного, годами копившегося молчания.

Переломным моментом для меня стала стрельба в Керченском политехническом колледже. До этого тема казалась мне чужой, американской — то, что случается «где-то там», в другом мире, с другими правилами. А потом это случилось здесь. И слово, которое раньше можно было листать мимо в новостной ленте, вдруг стало личным. Я начал изучать эту тему как любитель. Статьи, интервью, документальные хроники, форумы. И довольно быстро понял одну вещь, которая изменила для меня всё. За каждым случаем стояла боль, которой просто не нашли правильного применения. Не оправдание, а применение. Боль, которая рано или поздно куда-то денется. Вопрос лишь в том, во что она превратится.

Именно тогда, кажется, и началась дорога к книге, которую вы сейчас держите в руках. В какой-то момент до меня дошло, что истории школьных расстрелов в России перестали быть исключением из правил. Они стали закономерностью, которую мы упорно продолжаем называть исключением — потому что признать закономерность страшнее. Я начал ездить по школам и колледжам, разговаривать с подростками — не с трибуны, а на их языке, потому что я сам не так давно из этого возраста вышел и ещё помнил, каково это, когда с тобой говорят свысока. Мне казалось, что, если объяснить боль, ей не нужно будет становиться оружием. А потом, уже получив психологическое образование, я взялся за эту тему всерьёз — как специалист, ищущий не сенсацию, а хоть какое-то подобие лекарства от болезни, о которой думал слишком много, чтобы просто отпустить её. Я говорил с выжившими. С родителями погибших. А потом — и это оказалось самым тяжёлым — с родственниками тех, кто стрелял. В их голосах не было попыток оправдаться. Была только боль — тяжёлая, придавленная, почти стыдливая, как будто у них не было даже права её испытывать. Каждый такой разговор оставлял след, похожий на ожог. Я записывал интервью на диктофон телефона и потом неделями не мог заставить себя их переслушать. Мне начали сниться школьные коридоры — с тем самым фантомным запахом металла, который описывали мне выжившие, с криками, которых я никогда не слышал вживую, но которые почему-то звучали в моей голове совершенно отчётливо. Я исследовал не статистику. Я касался живой, до сих пор кровоточащей ткани чужого горя — и в какой-то момент она начала кровоточить и во мне.

Депрессия подкралась незаметно, как это обычно и бывает. Я обратился к знакомому психиатру — и получил подтверждение тому, что смутно подозревал уже несколько месяцев. На время лечения писать стало физически невозможно, ведь каждая новая строчка требовала возвращаться туда, откуда организм как раз пытался меня вывести. Но, как ни странно, именно в этой паузе книга стала складываться по-настоящему — уже не как исследовательский проект, а как попытка удержаться, сохранить в себе способность оставаться живым человеком, а не только сборщиком чужих трагедий. Но это отдельная история, и, может быть, я расскажу её когда-нибудь в другой раз.

Хочу сразу, честно, без красивых обещаний на обложке, разочаровать вас, что лекарства от скулшутинга я не нашёл. Не существует формулы, которая стирает ненависть или возвращает погибших. Если вы ждёте от этой книги готового рецепта — его здесь нет. Но я верю в одну простую вещь, что понимание способно остановить повторение. Не мгновенно, не гарантированно — но способно. Эта книга не спасёт мир. Возможно, она даже никого напрямую не спасёт. Но, может быть, она хоть немного приблизит нас к тому, чтобы перестать терять своих детей — по одному, по два, по девять за раз, каждый раз с одинаковым шоком, будто это случилось впервые.

Я старался писать максимально простым, человеческим языком — без академической брони, за которой удобно прятаться от сложных вопросов. Так, чтобы прочитать и понять мог каждый: учитель, родитель, подросток, журналист, случайный человек, взявший книгу в руки просто из любопытства. Потому что тема, о которой здесь идёт речь, не принадлежит одной лишь психологии или педагогике. Она принадлежит всем, кто хоть раз смотрел в глаза ребёнку — своему, чужому, ученику, соседскому мальчишке во дворе — и не находил слов. Еще хочу признаться, что эта книга не претендует на энциклопедический размах. Она рождалась не за письменным столом с расписанным по главам планом, а из кучи разрозненных записей — в блокноте, на случайных салфетках, в заметках телефона, между интервью и бессонными ночами. И, наверное, именно поэтому она получилась такой, какая есть: честной, но не идеально причёсанной. Мне важнее, чтобы она попала в руки каждого, кто работает с детьми, и стала не инструкцией, а зеркалом — чем-то, во что можно всмотреться и, может быть, впервые заметить то, что раньше ускользало.

Признаюсь еще в одном. Писать её было тяжело почти физически. Иногда мне казалось, что с каждой законченной главой я теряю какой-то кусочек себя — тот, который приходится оставлять там, среди чужих трагедий, чтобы двигаться дальше. Были дни, когда я часами сидел перед пустым экраном и не мог заставить себя написать ни строчки. И всё же — вот они, четыре части, в которые в итоге сложились мои заметки. Когда-то садоводство было моим единственным настоящим хобби, единственным способом молчать и при этом что-то делать руками. И, как дань этому увлечению, я решил взглянуть на скулшутинг так же, как когда-то разглядывал плодовые деревья на участке — слой за слоем, снизу-вверх. «Корни» расскажут о глубинных, часто невидимых причинах проблемы. «Стебли» покажут, как из обычного, ничем не примечательного подростка постепенно вырастает человек, способный на немыслимое. «Цветы» — самая тяжёлая часть книги — о том, что происходит с людьми в момент самой трагедии. И, наконец, «Плоды» — о том, что остаётся после, и о том, что каждый из нас может сделать дальше, уже сегодня, не дожидаясь следующей новости с этим страшным сочетанием слов.


Я не знаю, спасёт ли эта книга хоть одну жизнь. Честно — не знаю. Но если хотя бы один человек, дочитав её до конца, в следующий раз захочет услышать и понять — вместо того чтобы сразу судить, — значит, все эти бессонные ночи, весь этот ожог от чужих историй были не напрасны.


С уважением,

ваш автор.

Часть I : Корни


Почему подавление конфликтов в СССР привело к взрыву агрессии в 2000-х


Значительную часть жизни я посвятил политике и общественной деятельности, пока не решил сосредоточиться на психологической помощи и этой книге. За годы работы меня называли по-разному — антисоветчиком, фашистом и прочими эпитетами. Я действительно со скепсисом отношусь к советской системе. Не только из-за режима, подавлявшего свободу личности, но и потому, что считаю её ответственной за многие современные проблемы. В том числе — за ту, что разбираю в этой книге. Почему именно 2000-е стали точкой внутреннего взрыва? Почему молодежь вдруг сломалась? Чтобы понять это, нужно посмотреть на три взаимосвязанных сдвига.


Первый — крах социальных амортизаторов.


В СССР существовали своеобразные «громоотводы»: пионерия и комсомол. Эти структуры создавали иллюзию участия в строго очерченных границах. Пионерские собрания, где «разбирали» отстающих, позволяли выпускать пар — формально, безопасно, под контролем. Когда в 1990-х системы исчезли, подростки остались один на один с яростью, с которой их никто не учил обращаться.


Второй — поколенческий разрыв.


Родители детей 2000-х выросли в культуре наказания и стыда.


«Мой отец бил меня ремнём, если я спорил, — рассказывает 45-летний Дмитрий из Екатеринбурга, отец двух подростков. — Я поклялся: своих детей так воспитывать не буду. Но когда сын крикнул: „Ненавижу тебя!", я... ударил его. И сразу понял — это не он виноват, а я снова стал тем мальчиком, которого когда-то били».


Это не просто привычка — это отпечаток, уходящий в нейробиологию. Исследование 2016 года (Journal of Child Psychology) показало: у людей, выросших в атмосфере запретов и страха, снижена чувствительность к чужим эмоциям. Они буквально не распознают боль другого — не потому, что не хотят, а потому что не умеют видеть. Их собственная боль была запрещена так давно, что они разучились замечать её и в окружающих.


Третий — цифровой взрыв.


Интернет начала 2000-х внёс в сознание подростков множество несовместимых миров. Западные фильмы и форумы показывали, что конфликты можно и нужно обсуждать. Но дети, воспитанные в логике «терпи и молчи», не имели для этого языка. Их гнев стал похож на крик человека, потерявшего голос: хаотичный, отчаянный, без адресата.


Эти три фактора создали тот взрывоопасный коктейль, который определил облик российской молодежи 2000-х.Но не только постсоветское пространство столкнулось с этой проблемой. Похожий сценарий разворачивался после объединения Германии. В школах бывшей ГДР возникла та же ситуация: дисциплина рухнула, как Берлинская стена, а привычных авторитетов больше не было. Но там сделали шаг, на который у нас так и не отважились: ввели уроки эмоциональной грамотности. Детей учили различать злость и ярость, находить метафоры для агрессии, вести «дневники гнева», где можно было писать или рисовать то, что не принято говорить вслух. Результат впечатляет. К 2005 году уровень подросткового насилия в Восточной Германии сравнялся с западным. В России же, где советская педагогика сохраняла старые рефлексы, к 2010-му 43% школьников признавались, что «хотя бы раз били одноклассника, потому что не могли договориться» (данные ВЦИОМ).


Но глубже всех последствий засела эпигенетическая память боли. В 2018 году нидерландские исследователи обнаружили: у детей родителей, переживших хронический стресс, снижается активность генов, связанных с выработкой серотонина — нейромедиатора, отвечающего за стабильность настроения и эмоциональную устойчивость. Это не мутация — это биохимический след, который оставляет подавленная агрессия. Советские дети 1970-х, воспитанные в тишине страха, передали эту «метку» своим детям — поколению 2000-х. Приведу пример, который удалось раскопать в архивах.


Кирилл, 17 лет, напавший на учительницу с ножом в 2007 году, был внуком директора школы 1980-х. «Дедушка гордился, что за двадцать лет у него не было ни одного конфликта, — рассказал психолог, работавший с Кириллом. — Он просто исключал тех, кто мешал порядку. Его дочь — мать Кирилла — боялась даже повышать голос. А Кирилл... он стал первым, кто не выдержал этого молчания».


Можно ли было это предотвратить?


Думаю — да. Наш мозг пластичен. Это подтверждается экспериментом в нескольких пермских школах в 2005 году. Там ввели «минуты гнева» — не путать с оруэлловской «пятиминуткой ненависти». Пятнадцать минут от учебного времени выделялось на то, чтобы дети могли спорить, кричать, бить боксёрские груши. Учителя не оценивали, а направляли вопросами: «Почему ты злишься? Как ещё можно выразить это чувство?» Через два года драк стало вдвое меньше, успеваемость выросла на 20%, а 78% родителей отметили: «Ребёнок стал говорить с нами, а не хлопать дверью».


Кстати, история Кирилла получила продолжение — по современным меркам, хорошее.


В 2020-м он вернулся в ту же московскую школу, где совершил преступление, и провёл мастер-класс по развитию эмоционального интеллекта. Засвидетельствовать это лично я не смог, но сотрудники школы изложили мне суть беседы и даже нашли небольшое видео.

Вот что говорил Кирилл:

— Я научился говорить: мне больно. Я злюсь. Давай обсудим.

После урока девочка из восьмого класса спросила:

— А если взрослые не слушают?

Кирилл ответил радикально, не стесняясь возраста ребенка — учителя хорошо запомнили эту фразу:

— Кричи громче. Или рисуй. Или пиши. Но не молчи. Потому что если молчишь — через двадцать лет твой сын принесёт в школу нож.

Это звучало довольно жестко, поэтому учителя хорошо запомнили эту фразу. Но именно эти слова Кирилла и есть инструкция по выживанию для общества, которое много лет хоронило конфликты где-то в глубине.

Весь этот рассказ — не о прошлом. Он о том, как эхо советских запретов звучит в школьных коридорах сегодня. И о том, почему мы боимся собственных детей.


«Мы верили, что дисциплина спасёт от зла»


Весной 1987 года ученик спросил учительницу Анну Павловну:

— Почему Павка Корчагин не боится боли?

— Потому что дисциплина — это щит, — ответила она.

Мальчик закатал рукав, показав шрамы от ударов розгой:

— Значит, папа делает из меня героя?

Анна Павловна, педагог с пятидесятилетним стажем, пересказала мне этот диалог за месяц до своей смерти. Её голос трещал, как старые парты, на которых кто-то когда-то пионеры выцарапывали признания в любви одноклассницам.

Советская педагогика пыталась заморозить человечность. Дисциплина должна была сглаживать трещины страха и обиды, так свойственные неокрепшим умам. Но лёд трескался. И из разломов вырывалась непрожитая боль — та самая «гидравлика агрессии», о которой писал Конрад Лоренц, нобелевский лауреат, исследователь поведения животных и человека. Можете почитать его работы, это очень увлекательно.


Вообще, пока я собирал материал для книги, в блокноте скопилось много пометок о разговорах с педагогами минувшей эпохи. Какие-то разговоры удалось записать на диктофон и многократно переслушать, какие-то кратко изложены на бумаге из того, что смог запомнить. Недавно вспоминал встречу с Валентином Петровичем — и она здесь тоже как нельзя кстати.

Валентин Петрович, бывший учитель математики, узнав о книге, с радостью принял меня в своей однушке в хрущёвке. Его мучила совесть, и он очень хотел поделиться ошибками, которые допустил в работе с детьми. 78 лет, очевидные проблемы со здоровьем — к ноге прикреплён мочеприёмник — и абсолютно пустой взгляд. Таким мне запомнился этот увядающий преподаватель. Говорили долго, обо всём и ни о чём. Потом, уже изрядно уставший, но довольный встречей, Валентин Петрович вспомнил один случай:

Виктор — мальчик, которого он в 1979 году заставил повторять у доски: «Я — позор класса».

— Он плакал, а я не останавливался. Упивался моментом, думая, что всё делаю правильно. Директор потом говорил: «Хороший метод, Петрович, продолжай». Теперь Витька лечит детей, которых сломали, как его. Он психолог, как и вы.

Подобных случаев по всему Союзу было множество. Анализируя открытые архивы источники, я получил следующие цифры: 73% педагогов, работавших в 80-х, использовали публичные унижения; 89% школ запрещали индивидуальную работу с «неудобными» учениками — их просто отправляли в специнтернаты. Нет, это не школа с углубленным изучением английского. Фактически — это место заключения для детей и подростков, не достигших возраста уголовной ответственности. Случай Валентина Петровича поражает не только с человеческой, но и с научной точки зрения. Нейробиология говорит о таких методах следующее: у людей, которых наказывали публично, миндалевидное тело — зона мозга, отвечающая за эмоции и страх — реагирует на стресс, как перегруженная электросеть. А префронтальная кора, отвечающая за самоконтроль и рациональное мышление, угнетена.

Я уже собирался уходить, когда математик потянулся к антресоли, покрытой трещинами от старого лака. На свет показались большой альбом для фотографий и кипа почтовых конвертов, некоторые пожелтели от времени.

— Витя прислал письмо недавно, — сказал Валентин Петрович.

Из конверта показалась старая фотография. Моё внимание привлекла надпись фломастером на обороте: «Спасибо за науку. Ваш „позор класса" Витя».


Не думайте, что я пытаюсь спустить всех собак на педагогов-заложников системы. Учителя не были садистами. Часто они боялись больше самих учеников. Их главным страхом был хаос. «Порядок — единственный способ не сойти с ума» — к этому умозаключению приходил каждый второй учитель в СССР. Поэтому публичные наказания и отправка в спецшколы стали повсеместной практикой, которая, увы, не всегда пугала школьных хулиганов. Сегодня каждый из бывалых хулиганов в разговоре со мной чаще всего говорит: «Просто хотелось нарушить правила».


Действительно, какой смысл бояться наказания, если оно легко может прийти незаслуженно, буквально за что угодно? Архивы КГБ, частично рассекреченные в 2018-м, дополняют мой тезис: почти половина «трудных» подростков 1970-х отправлялись в специнтернаты без суда, и 89% из них позже попадали в тюрьмы. Цель учителя была не спасти ребёнка, а отсортировать его от других — подобно бракованной детали на заводе.


Еще один случай мне поведала Людмила Степановна, 73 года, учитель начальных классов на пенсии. Она часто вспоминает Алёшу — мальчика, который никогда не плакал. Однажды он нарисовал на парте грустную рожицу с подписью: «Это я». Последовал конфликт — порча казённого имущества считалась серьёзным проступком. Ученик пытался объясниться, что-то говорил про то, что ему грустно и он просто хотел поговорить. Но Людмилу Степановну интересовал только испорченный стол. Учительница решила вызвать отца прямо на урок, чтобы он при всех отчитал Алёшу в назидание другим детям — мало ли кто ещё осмелится рисовать на партах. Но отец мальчика был не из разговорчивых. Он заявился в разгар диктанта и ударил сына по лицу при всех. Алёша не заплакал. Через год он попытался взорвать школу с помощью карбида.


После таких историй можно уверенно заявлять: стыд за эмоции стал частью ДНК системы советских граждан. Проект «Гуманитарный Вектор» в 2022 году провёл анализ советских учебников. Результаты: в 92% текстов осуждалась «излишняя чувствительность», в 78% — восхвалялись герои, «стиснувшие зубы». Некоторые психологи называют это «синдромом ледяного сердца». Даже в моей практике встречались взрослые, которые приходили на консультацию с просьбой: научить их плакать. Эти же люди, будучи родителями, живут с отключёнными сенсорами и искренне не понимают, почему сын режет руки, а дочь бьёт одноклассницу.

______________

Екатеринбург, 2024 год. Круглый стол ветеранов педагогики и молодых общественников.


— Вы называете нас палачами? — возмущается 70-летняя Ольга Викторовна. — Мы спасли вас от анархии!

— Ваш порядок сломал мою сестру, — отвечает семнадцатилетний Андрей. — Она пыталась вскрыть вены из-за «четвёрки».

— Мы ошибались, — тихо говорит Михаил Семёнович, 76 лет. — Мы сами были заложниками. После войны боялись, что мир снова рухнет. Мы думали, дисциплина спасет страну.


Весной того же 2024 года ученики одной подмосковной школы вышли с плакатами: «Двойка — не приговор!».

Ситуация произошла после того, как целый класс получил двойки за дисциплину на уроке. Дети решили поздравить одноклассника с днём рождения перед началом урока, не уведомив учителя. Директор школы не наказала их — она устроила «день гнева». Подростки рвали старые тетради, кричали в микрофоны, рисовали чудовищ. Это стало отдушиной. Ученики смогли абсолютно легально прожить свои эмоции, не боясь быть наказанными. Поступок директора, на мой взгляд — правильный. По данным ВЦИОМ, в школах, где есть «уроки эмоций», травля сокращается почти наполовину. Но когда конкретные люди предлагают закрепить такую практику законодательно, чиновники из Минобразования до сих пор отвечают: «Дисциплина — основа педагогики». Понятно почему: решения до сих пор принимают люди, которых самих перемолола машина советского образования. Советская школа ковала стальных людей. Но сталь без гибкости — просто ломается. Однако люди — не обломки. Просто в их сердцах пока не может ужиться дисциплина рядом с болью, а порядок — с правом на крик.


Как авторитаризм рождает бунт


В 1988 году 15-летняя Аннелиз из Дрездена прятала под матрасом тетрадь с текстами The Beatles, переписанными карандашом. Каждый раз, слыша шаги рядом с квартирой, её сердце билось в бешеном ритме — ненормальном для здорового подростка. Каждое «Hey Jude» для неё было сравнимо с выстрелом. В то же время в Свердловске её ровесник Сергей выводил на бумаге фразу: «Свобода — это когда тебя не бьют за слово „нет"». Их разделяли тысячи километров, но объединяло одно: авторитаризм, как гиря, висел на шее, заставляя выбирать между молчанием и взрывом. СССР и ГДР были зеркалами одной системы — двумя аквариумами, где воду заменили формалином. Дисциплина консервировала эмоции, пока они не начали разъедать стенки изнутри. Когда аквариумы треснули, Германия вычистила осколки. Россия — пошла по ним босиком, делая вид, что не чувствует боли.

bannerbanner