
Полная версия:
Мальтийская цепь
Грубер медленным и долгим взглядом посмотрел прямо в глаза Литте и, поджав свои тонкие, бескровные губы, ответил:
– Совершенно случайно!..
Граф не поверил ему, но решил, что во что бы то ни стало будет знать истину.
XI. Ad majorem Dei gloria[17]
– Я не сомневаюсь, – начал Грубер, близко пригибаясь к Литте и засматривая ему в лицо, – что вы, как мальтийский рыцарь, есть и всегда будете верным сыном католической Церкви.
– Я тоже не сомневаюсь в этом, – проговорил Литта, – я всегда останусь в той религии, которую исповедую, в которой родился и которой служу как член ее воинствующего ордена.
– Аминь! – подтвердил иезуит. – Об этом и говорить нечего. Но мы с вами находимся теперь в чужой стране, окруженные темными людьми, на пользу которых готовы поработать, – так? Не лучше ли нам действовать сообща, граф?
– Наша деятельность слишком различна, – возразил Литта, – я не знаю, на чем же мы можем сойтись…
– Как различна? – перебил Грубер. – Наш орден действует для вящей славы Божией – ad majorem Dei gloria; неужели вы не готовы служить этой цели?.. Позвольте! – остановил он Литту, видя, что тот хочет перебить его. – Вы, конечно, знаете, что большинство ваших братьев по Мальтийскому ордену уже давно вступило в общество Иисуса… Отчего вам не примкнуть к ним?
Литта ответил не скоро.
– Святой отец, – проговорил он, как бы вдруг решившись высказаться, – насколько я слышал, иезуиты очень искусны в диалектике, но, простите меня, я буду говорить прямо, – не умею я идти окольными путями: мне не по сердцу многое в уставе вашего ордена…
Грубер нисколько не смутился этими жесткими словами.
– Что же не по сердцу вам, сын мой? – мягко, ласково и вместе с тем почти наивно спросил он.
Литта решил пойти совсем напрямик.
– Прежде всего «perinde ас cadaver», – продолжал он, – то есть «будь таким, как труп, уничтожь свою волю, чтобы подчиниться старшим»…
– Что же здесь дурного? – спросил патер.
– Нельзя допустить уничтожение свободной воли в человеке! Ведь все могущество, вся сила ордена, которому я служу, именно основаны на этой свободной воле.
– Мы не станем вдаваться в определение понятия воли, – перебил Грубер, – то правило, о котором вы говорите, необходимо лишь для тех лиц братства Иисуса, которые поступают в него как духовные члены; вы же останетесь рыцарем ордена Мальты, и для вас не необходимо это правило.
– Но все-таки оно есть! – настаивал Литта.
– Это как кому дано понимать: кто захочет уничтожить в себе волю, тому благо; это касается нас, но дурного в том нет ничего.
– Затем правило «reservatio mentalis»[18], – сказал Литта. – Ему впервые в жизни приходилось еще вести такую беседу с иезуитом о вещах, близко касающихся братства, и это интересовало его. – По этому правилу, насколько я знаю, можно сделать все, лишь бы мысленно найти себе оправдание, причем в крайнем случае можно даже просто считать таким оправданием слова «ad majorem Dei gloria».
– Это правдоподобно, – подтвердил иезуит.
– Но ведь это же ужасно! Ведь этак можно допустить все – и убийство, и всякое преступление.
– Но если цель благая? – воскликнул Грубер. – Разве для такой цели нельзя допустить зло, которое вознаградится потом добром?
– Цель оправдывает средства! – перебил Литта. – Это ужаснее всего. Неужели правда, что братья-иезуиты держатся этого правила?
– Правда, сын мой, правда, и тут нет ничего ужасного. – Грубер встал со своего места и выпрямился во весь рост. Глаза его блестели, ноздри слегка расширились. – Как? – заговорил он. – Вы порицаете эти правила, находите их дурными? А между тем смотрите, сколько блага сделали они, смотрите, какое могущество приобрело наше братство при помощи их! А где то зло, о котором вы говорите? Вы видели его?.. Нет, вы видели наши школы, вы знаете о наших трудах на пользу науки, вы слышали нашу проповедь. Разве это – зло?
Литта тоже встал и твердо произнес:
– Если в ваших школах преподают и в проповедях распространяют правила, которые вы защищаете теперь, то да, это – зло!
Но Грубер, казалось, не слушал его.
– Я вам говорю о том могуществе, которое имеет наш орден везде, – почти кричал он теперь, – весь земной шар в нашей власти, нет государя сильнее нас, и нет человеческого могущества больше нашего. Меня с вами столкнула судьба в России, соединимтесь же здесь, и я вам обещаю такое могущество, о каком вы и не мечтали никогда.
– Мне его не нужно, – тихо проговорил Литта и сделал шаг к двери.
Ему давно было уже не по себе. Несмотря на красноречие патера, он не мог сочувствовать ему. В этой комнате с тесными стенами было как-то тесно, душно, и от этого разговора Литта чувствовал, словно голову его сковывают железными обручами. Он сделал шаг к двери, забыв уже обо всем – и о подписи на записке, лишь бы уйти поскорее.
Грубер не выказал ни малейшего движения удержать его. Он стоял со скрещенными на груди руками, освещенный сверху светом лампы, и своими быстрыми карими глазами следил за движением Литты. Наконец он снова произнес:
– Граф, я обещаю вам могущество, силу, все, чего вы только пожелаете.
Литта, сморщив лицо, направился к двери.
– Граф, подпись на записке не была случайная! – вдруг произнес Грубер, и Литта, вздрогнув всем телом, вернулся и снова подошел к столу.
Кулаки его нервно сжались, грудь тяжело стала дышать, он не мог уже выговорить ни слова и только глазами и всем движением головы спрашивал объяснения.
Иезуит, сжав губы, не то улыбался, не то кусал их.
– Говорите же… ради Бога, – с трудом произнес Литта, опираясь на стол.
– Да что же говорить? – пожал плечами патер. – Чего вы волнуетесь так? Вы думаете, я даром вам говорил о могуществе нашего братства? – покачал головою Грубер. – Неужели вы думаете, что мы не знаем о вас ничего? Неужели вы думаете, что нам неизвестно то, что происходило в Неаполе? Разве я не вижу теперь, что вы до сих пор любите графиню Скавронскую?
Литта ничего не ответил, а только как-то непроизвольно махнул рукою возле лица и закрыл глаза. Выждав немного, Грубер опять заговорил:
– Вот видите ли… и вы не можете сказать, что это – неправда.
И в этих словах послышались другие слова, которые значили: «Вот видите, вы в моих руках теперь».
Литта сделал невероятное, почти нечеловеческое усилие и, совладав-таки с собою, проговорил:
– Ну что ж из этого? Люблю ли я или нет – это касается меня.
– Да! – протянул патер. – Но графиня, вероятно, скоро вернется в Петербург.
– Как в Петербург? Зачем в Петербург?! – воскликнул Литта, не помня уже себя.
– Я знаю, что она уже давно в дороге сюда… как только схоронила мужа.
– Схоронила мужа! – повторил Литта машинально, по инерции слова Грубера.
– А вы и этого не знали? – удивился тот. – Но ведь Скавронский умер, уже год тому назад.
Литта не мог знать это: считая себя связанным как бы словом – не искать встречи со Скавронскою, он никогда даже ничего не расспрашивал и не узнавал о ней, тем более что это лишь расстраивало бы его собственную рану.
«Так она – вдова, свободна и едет сюда!» – думал он, но все-таки сознавал, что сам он был по-прежнему связан и счастье было невозможно.
– Граф, я обещаю вам брак с графиней Скавронской, – услышал он снова голос Грубера.
Все вертелось в глазах Литты, ходили какие-то круги, и, казалось, уже не Грубер говорил это, а чей-то голос звучал совсем с другой стороны.
– Какой брак? – проговорил Литта, не узнавая и своего голоса. – Какой брак?.. Разве это возможно?
– Для вас ничего невозможного нет, – ответил Грубер с расстановкой. – Примкните к нам, и графиня будет вашею женой… Хотите заключить договор на этом условии?
– Да как же это? – не поверил Литта.
– Хотите заключить договор? – повторил Грубер. Круги заходили сильнее, в висках застучало. «Perinde ас cadaver», «reservatio mentalis», – замелькало в голове Литты, и вдруг он, топнув ногою и раскинув руки в сторону, хрипло крикнул несколько раз:
– Да нет же, нет!
Не мог он продать свою душу и, продав ее, перестать быть рыцарем, перестать быть достойным той, которую любил! Ведь все равно и тогда счастье не было бы возможно, потому что он презирал бы себя сам и Скавронская была бы вправе сделать это. И Литта бросился к двери.
Грубер, как молния, кинулся за ним и схватил его за руку.
– Приди сюда, верный сын наш! – зашептал он каким-то протяжным, торжественным шепотом, таща Литту от двери. – Приди сюда и знай, что ты выдержал искус, что отныне братство Иисуса будет доверять тебе, и если ты захочешь вступить в него, то примет тебя… Те правила, на которые не согласился ты, придуманы нашими врагами. Но мы держимся их, испытываем людей посредством их. И вот те, которые согласились на эти правила и потому были отвергнуты нами, рассказывают, будто мы держимся их… Это наши враги, но не друзья. Нет, общество Иисуса принимает в свою среду только достойных и испытанных людей. Ты с честью выдержал искус! Он был тяжел для тебя, но ты выдержал его. Приди же. . дай обнять тебя!
И не успел Литта опомниться, как патер Грубер уже обнимал его, прижимал к своей груди, усаживал и поил из появившегося откуда-то в его руках стакана.
– Боже мой! – произнес наконец граф, приходя в себя. – Мне кажется, что ум мой путается, я ничего не различаю. Где ж тут правда?
– В тебе самом, в нас! – проговорил Грубер, и льстивые речи неудержимым потоком полились у него.
Через несколько времени Литта вышел от Гидля измученный, усталый, изнеможенный, но вполне примиренный с Грубером и с его братством.
XII. «Она»
Первое представление пьесы или дебют новой актрисы, да еще иностранной знаменитости, были такими редкими явлениями в Петербурге, что считались целыми событиями, о которых заранее кричали на всех углах и на которые сбиралось все общество, наполняя театр битком.
Хотя трагедия «Федра» Расина не была уже новостью, но выступление в ней артистки Шевалье возбудило сильнейший интерес.
Театр был полон. В партере блестели расшитые камзолы богачей и военные мундиры, в ложах – роскошные наряды дам. Был антракт, первое действие, после которого Шевалье, как-то неестественно протяжно и торжественно пропевшую свою роль с рассчитанными якобы пластическими телодвижениями, вызывали бессчетное число раз, только что кончилось.
Литта стоял, опершись на рампу, спиною к оркестру и оглядывал зал в свой лорнет.
С тех пор как он узнал, что графиня Скавронская, год тому назад овдовевшая, должна появиться в Петербурге, он стал чаще бывать на общественных собраниях. Он не мог не признаться себе в слабости, что причиной этого было желание увидеть ее. Раз не совладав с собою, не справившись со своим сердцем в течение шести лет и допустив в себе эту большую слабость, он допустил и меньшую, то есть искал случая увидеть Скавронскую, хотя мельком, издали, с тем чтобы потом скрыться, уехать куда-нибудь, исчезнуть, но один раз, один только раз ему хотелось взглянуть на нее. И так как ему очень хотелось этого, то он сейчас же нашел и оправдание этому. Ведь он не должен был искать встречи с любимой женщиной тогда, когда она была не свободна, замужем; но теперь дело другое, теперь она ничем не связана, и только он должен блюсти свой обет рыцаря. И Литта решил, что, повидав ее раз издали, он удовольствуется этим навсегда.
Он бывал в последнее время на катаньях, в театре, ходил по Летнему саду, но нигде еще не встретил графини Екатерины Васильевны. Теперь он стоял и внимательно осматривал ложи; некоторые из них еще не были заняты, так как приезжать к первому действию считалось не в моде. Но многие уже собрались.
К Литте то и дело подходили вновь объявившиеся друзья его; они здоровались с ним, жали ему руку и старались заговорить. Он отвечал рассеянно, желая поскорее отбояриться. Это принимали за напускаемую им на себя важность и оттого делались еще почтительнее. Баронесса Канних упорно лорнировала его из второго яруса.
Об его аудиенции у императрицы и даже о поклоне на лестнице с Зубовым, который был замечен дежурным камер-юнкером, знали уже и тоже перешептывались.
Вдруг зал пришел в движение. Пустые ложи стали быстро наполняться, хлопая дверьми. Генерал-полицеймейстер с озабоченным лицом пробежал по дорожке партера, несколько человек засуетилось и, похватав свои шляпы, тоже направилось к выходу, и, как по команде, в одно мгновение весь партер поднялся.
Государыня в сопровождении свиты вошла в свою ложу. Она села впереди, с тремя придворными дамами. Сзади остались мужчины, среди которых Зубов блестел своими бриллиантами.
Литта, оторвав взор от царской ложи, повел его вдоль первого яруса и в тот же миг почувствовал, что сердце его словно упало и ноги подкосились – она, Скавронская, была здесь!
Она сидела в ложе со своей сестрой, графиней Браницкой. Милое, дорогое лицо ее нисколько не изменилось. Она была все такая же, как прежде, если не лучше прежнего. Те же глаза, те же волосы, то же почти детское выражение. Она сидела и оглядывалась с любопытством кругом, радуясь, улыбаясь и как бы здороваясь с этою русскою, от которой она отвыкла, толпою и счастливая своим возвращением домой.
Толпа заметила графиню Скавронскую. Лорнеты направились в ее сторону, шепот похвалы сорвался с многих губ.
Литта стоял, не сводя взора с дорогой ему женщины, в упор до неприличия глядя на нее. Он совсем забыл, что с ним сделалось. Если бы он мог за минуту пред тем ожидать, что появление Скавронской произведет на него такое впечатление, то ушел бы из театра. Это была мучительная, но вместе с тем невыразимо прекрасная боль; как ни мало вяжутся эти слова между собой, но тут они как-то вязались.
Оркестр заиграл. Нужно было сесть на место. Литта, вероятно, ни за что не сделал бы этого, если б его сосед по креслу не задел его, садясь, и не извинился.
Литта опомнился и сел. Он уже не видел, как пластично шагала Шевалье по сцене, не слышал, как выпевала она свою роль; он ничего не видел, ничего не слышал и ни о чем не думал.
Так провел он весь вечер, и то казалось ему, что Скавронская видит его и только нарочно делает вид, что не замечает, то, наоборот, он был уверен, что она и не подозревает о его присутствии здесь; и он не мог разобрать, что для него было лучше: и то, и другое казалось одинаково тяжело.
Но вот занавес опустился в последний раз. Толпа неистово захлопала, вызывая актрису. Публика партера повалила к выходу. Литта смешался с ее потоком, который вынес его в большие сени театра.
Суетливые лакеи с шубами в руках отыскивали своих господ, господа – лакеев. Была невообразимая толкотня, кругом стоял не умолкавший говор.
Литту, который как-то бессознательно замешался в этой толпе, пожалуй, уже не отдавая себе отчета, зачем он здесь, толкали со всех сторон.
– Граф. . граф, здравствуйте! А я думала, что вы заглянете в мою ложу! – раздался под самым его ухом голос Кан-них.
Он поглядел на нее, как бы не понимая, что ей от него нужно. По счастью, его лакей, отыскав его в эту минуту, накинул ему на плечи шубу, и Литта, поклонившись баронессе, выскочил на крыльцо.
Здесь, у крыльца, стояли шум и гам, которые обыкновенно сопровождали разъезд многолюдных собраний. Экипажи подъезжали, как хотели, никто не распоряжался ими. Усадив господ, лакеи и кучера старались раньше других вырваться из общей путаницы. Это считалось особым молодечеством для форейтора и кучера, которые не обращали уже ни на что внимания, зацепляли другие экипажи, ломали их, давили народ, лишь бы «не осрамить» своего барина и вывезти его раньше других. Этот содом был до того обыкновенен, до того привычен, что казалось, иначе и быть не может, и Литта равнодушно смотрел, как, сшибаясь, путались кареты, как лошади, фыркая и топчась, били копытами и запутывалась неудобная для таких случаев упряжка, в шесть лошадей цугом.
Вся эта суматоха и бестолочь происходила в освещенном фонарями подъезда пространстве, вырвавшись откуда, кареты исчезали в темноте, преследуемые бранью и криками отставших кучеров.
XIII. Столкновение
Одна карета особенно рвалась вперед. Это была золоченая богатая карета на тяжелых, крепких колесах. Форейтор ее, не обращая решительно ни на что внимания, отчаянно стегал лошадей и своих и чужих и кричал громче всех.
– Пади, пади! – раздавался его неистовый крик, и не успевшие посторониться рисковали быть задавленными.
Литта отошел несколько от подъезда вперед, чтобы найти свой экипаж, но богатая карета загородила ему дорогу.
Что-то задержало ее сзади. Она задела задним колесом за санки, в которых сидел какой-то купец, беспомощно, с испуганным бледным лицом махавший руками. Однако это был один миг. Карета рванулась вперед, санки опрокинулись, и купец, барахтаясь, исчез где-то внизу. Карета двинулась и с размаха сшиблась с другою; что-то крякнуло, треснуло. Кузов кареты, на которую наехала первая, качнулся; оттуда раздался женский крик испуга.
Литта был в эту минуту у самых лошадей. Он, не рассуждая, выхватил шпагу и, нервно ударив ею несколько раз по соединению валька с дышлом, перерезал его. Передние лошади цуга с форейтором, почувствовав свободу и испугавшись бившихся у них по ногам постромок, понеслись вперед. Карета остановилась. Кучер, выпустив вырванные из его рук вожжи, едва усидел на козлах и в голос кричал страшную брань. Литта, не обратив на него внимания, хотел обойти карету, но вдруг в ее окне увидел высунувшееся, искаженное злобой лицо Зубова.
– Что такое? Вперед… пошел! – кричал последний, не понимая, что случилось, но чувствуя лишь, что его экипаж остановился.
Дышловых лошадей уже держали под уздцы двое дюжих добровольцев из толпы.
Кучер кареты, с которою столкнулась карета Зубова, заметив, с кем имеет дело, хлестнул по своим лошадям и, как-то счастливо высвободившись (там, сзади, тоже помог кто-то), умчался в темноту.
Зубов вышел из кареты. Вокруг собралась толпа. Зубов был очень бледен и весь трясся и от испуга, и от злости. Фигурка его в собольем бархатном салопчике была очень жалка и смешна теперь. Кто-то из толпы, узнав его, снял шапку и поклонился. Это вышло еще комичнее.
– Да что случилось? – задыхаясь и глотая слова, продолжал спрашивать фаворит.
Кучер, сползший уже с козел, повалился ему в ноги на снег и прерывающимся, отчаянным голосом силился объяснить:
– Я, ваша светлость, неповинен, видит Бог, неповинен… Вот господин валек испортил, кони и рванулись… Что же мне делать?.. Я не виноват…
Зубов посмотрел на «господина», на которого указывал кучер, и узнал Литту.
Граф, разумеется, не ушел, вовсе не желая скрываться пред Зубовым, и, как только тот обратился к нему, он, приподняв шляпу, спокойно проговорил, называя себя:
– Граф Литта… Если вы почитаете себя обиженным, князь, я к вашим услугам.
Вслед за тем Литта повернулся и пошел, не заботясь уже о князе Зубове и о том, чем кончится это столкновение.
Графиня Скавронская, опомнившись от первого испуга, после того как ее карета чуть не опрокинулась, столкнувшись с тяжелою каретой Зубова, дрожа всем телом, схватила сидевшую с ней рядом сестру за руку и едва выговорила:
– Саша, что же это?
Браницкая, давно привыкшая к этим беспокойным разъездам и испугавшаяся гораздо меньше Скавронской, ответила, уже улыбаясь, потому что теперь их карета катилась беспрепятственно по широкой улице:
– У вас, за границей, ты ничего подобного не видела? Везде свои нравы, мой друг. Что же, мы, кажется, отделались благополучно?.. Почти каждый раз, после выезда куда-либо вечером, приходится поправлять что-нибудь в карете.
Скавронская чувствовала, как нервно билось ее сердце. Было ли это от испуга или оттого, что она видела, кому они обязаны избавлением, – она боялась признаться себе. Она инстинктивно жалась теперь в холодный угол кареты, чтобы чем-нибудь не выдать себя. Ей казалось, что сестра должна была слышать, как шибко билось ее сердце.
– А ты знаешь, кто нас спас? – спросила Браницкая после долгого молчания.
«Не знаю», – хотела ответить Екатерина Васильевна, но не решилась – голос сразу выдал бы ее.
Она рада была темноте, в которой они сидели, потому что сестра не могла видеть ее лицо.
– Катя, ты спишь? – спросила та, подождав еще немного. – Что с тобой?
– Ничего, – ответила из темноты Скавронская, сама удивляясь своему голосу, – так он оказался спокоен. – Я испугалась только… и потом, боюсь говорить на морозе…
– Это был граф Литта, – продолжала Браницкая, видимо, не боявшаяся говорить на морозе, – мальтийский рыцарь… Ты, верно, встречала этих рыцарей в Италии, они там где-то поблизости, кажется; про них рассказывают чудеса, и цесаревич очень интересуется ими.
Однако, не встретив в сестре сочувствия к разговору, она замолчала.
Карета поехала тише, пробираясь по ухабам Большой Морской.
– Сначала, – заговорила опять Браницкая, как бы думая вслух, – я испугалась за него. Ведь карета, которая зацепила нас, была Зубова, а этот не станет церемониться… Но теперь думаю, что граф Литта отлично знал, что делал; недаром говорят, что итальянцы очень хитры… Зубов, пожалуй, уже и не опасен ему. Однако, значит, он сильно уверен в своем успехе.
– В каком успехе? – спросила Скавронская.
– Ах, это целая история!.. Вот уже сколько времени, как ходят разные толки, это самые последние у нас новости… Началось все на последнем балу у Безбородко. С тех пор только и разговоров, что про графа Литту.
– Каких разговоров? – протянула Скавронская, отклоняясь вперед.
– Ждут его «случая».
– Ждут… его… случая? А… он? – переспросила Скавронская, не заботясь уже о том, что ее голос дрогнул и что сестра может заметить это.
– А он, кажется, очень рад, – ответила та. – По крайней мере, говорят так, да к тому же, видишь, он не побоялся даже оскорбить самого Зубова. Значит, рассчитывает уже на свою силу…
Браницкой показалось, что в это время с той стороны, где сидела ее сестра, послышалось сдержанное всхлипывание. Она поняла, что с нею делается что-то неладное.
– Катя, что с тобой? – забеспокоилась она. – Что ты? Неужели еще не пришла в себя от испуга? Да полно…
– Нет, не может этого быть… не может! – силилась между тем выговорить Скавронская. – Не может быть… я… знаю его…
– Кого ты знаешь? Литту?.. Что с тобой?..
– Знаю… там… еще в Неаполе… И вдруг теперь… Боже мой!.. Это было бы так ужасно!.. Нет! Неужели это правда? – И в холодной темноте кареты Скавронская вдруг прижалась к плечу сестры и сквозь слезы шепнула ей: – Саша… я… люблю его… потом расскажу все…
XIV. Эрмитаж
Зубов взволнованно ходил большими шагами по своему кабинету. Его секретарь Грибовский сидел у особого столика с пером в руках и внимательно следил за ним, провожая его глазами.
– Пиши! – проговорил Зубов и начал диктовать: – «Орден Мальтийский есть орден католический, и посему»… или нет, «понеже…». – Зубов подошел к окну, побарабанил пальцами и, быстро обернувшись к секретарю, проговорил: – Нет, не так. . Начни снова!
Грибовский спокойно и послушно отложил начатый лист в сторону и взял чистый.
Зубов опять принялся диктовать.
Уже третий день сочиняли они все то же самое. С самого происшествия у театра при разъезде Зубов потерял аппетит и сон. Он все силился выдумать какую-нибудь такую бумагу, при помощи которой сразу можно было бы кончить с графом Литтою, но какая должна быть эта бумага, он не знал. Он то начинал составлять длинную записку о вреде Мальтийского ордена вообще, то старался выставить Литту как католика и вредного человека в частности. Но помимо того, что ему было трудно совладеть со стилем, все это выходило очень бессознательно и слабо: ни доводов, ни улик никаких не было. Зубов сердился, заставлял Грибовского двадцать раз начинать то же самое. Они испортили целую кипу бумаги, но из этого еще ничего не выходило. Так третий вечер уже ходил Зубов, диктуя, по кабинету. Он непременно «сам» хотел составить эту бумагу.
«А по силе законов российских, – диктовал он, – толиковое распространение безверия и схизмы»…
Часы пробили половину восьмого. Грибовский, которому давно надоела вся эта история, поднял голову и с некоторым удовольствием взглянул на часы.
– Осмелюсь доложить, ваша светлость, что уже половина восьмого, – проговорил он. – Сегодня эрмитажное собрание назначено.
Зубов поморщился, как будто ему не было дела до этого собрания.
– Может быть, – продолжал Грибовский, – ваша светлость, вы поручите мне составить бумагу?
Он понимал, что это будет ему гораздо спокойнее. Зубов подумал с минуту и наконец сказал:
– Хорошо… попробуй… напиши… я посмотрю. А мне в самом деле пора в Эрмитаж.
Грибовский торопливо собрал со стола бумаги и с облегченным вздохом поспешил уйти, прислав вместо себя камердинеров князя, которые стали одевать последнего к вечеру.