
Полная версия:
На заре жизни. Том первый
Няня слушала чтение, приподнявшись с подушек и с таким благоговением, как слушают церковную службу: устремив глаза на образ, она то и дело крестилась дрожащею рукою, набожно наклоняя голову, проливая потоки слез. Как только она могла заговорить, она попросила матушку положить ей это письмо под подушку, чтобы заставлять Сашу почаще перечитывать его себе.
– Совсем не нужно Шурочке по гувернанткам путаться! – рассуждала няня. – Только б увидел ее какой ни на есть важнеющий генерал, либо даже первеющий принц, сейчас бы в нее влюбился!..
– Нет, нет, нянюша! – хохотала Саша, бросаясь на колени перед ее кроватью. – Корону мне, порфиру мне! на меньшем мириться не хочу!
– А что ты думаешь… Ты ведь цены себе не знаешь! А ежели бы даже сам царь на тебя хоть глазком взглянул, с ума бы сошел от влюбленности…
– Ах, нянюша, нянюша! Зачем мне генералы и принцы, зачем мне богатство?
– Как зачем, деточка? Что ты! Разве по гувернанткам с молодых годов хорошо трепаться? У господа бога моего просить буду, чтобы ты самой себе госпожой была. Вот гувернантка Воиновых, Ольга Петровна… Очень славная барышня, а позовет горничную, та сейчас и заворчит: «Не велика барыня, подождешь, сама сделаешь!..»
– А я и гувернантства не боюсь! Ведь вот же в прошлое лето уже испытала!.. И в пансионе меня стращали, когда я в Черниговскую губернию ехала… А как мне было хорошо! Откармливали, как на убой!.. Девочка ко мне привязалась, и старики за это просто души во мне не чаяли. Куда ни спросишься, всюду пускали нас вместе: и лошадей давали кататься, и малороссийскую свадьбу смотреть, и пляску и пение слушать, беспрестанно предлагали в гости съездить, не мешали мне и на фортепьяно играть и читать… И чуть не каждый день благодарили за дочку, – сама не знаю, за что: ведь я только исполняла свою обязанность… И что ты думаешь, нянюша, просто умоляли меня приезжать к ним гостить каждое лето. И прислуга была такая ласковая, добрая… Право же, очень хорошо и на месте жить…
– Конечно, – сказала матушка, – Шурочка в каждом доме сумеет себя поставить…
– Нет, Шурочка, нет, матушка барыня, не надо ей по местам трепаться! Не всегда и на такое место попадет!.. Молода она еще… Захочешь, деточка, своих радостей, своих утех!
– А разве там у меня не было своих радостей? Да когда я запечатывала мамашеньке свое жалованье в конверт, – так меня всю трясло от радости!.. А когда мне удастся, нянюшечка, купить тебе пуховое платье, теплые-теплые, мягкие-мягкие сапожки…
– Ангел мой небесный! Все для других!.. Скажи ты мне, голубка, по совести: неужто так для себя ты ничего бы и не хотела?
– Как не хотела бы! Очень, очень многое хотела бы… Да все это нужно выкинуть из головы!.. Хотела бы того, за что бранят меня в пансионе, того, за что осуждают девушек!
– Господи боже мой! да ведь ты уже всему обучена!
– Азбуке выучилась, а больше ничего не знаю!.. А вот учиться бы по-настоящему!.. Учиться так, как мужчины!.. Вот чего бы я хотела!
Нянино здоровье было в прекрасном состоянии всю страстную неделю. Как было у нас хорошо в это время: Шура рассказывала о разных событиях своей пансионской жизни и о лете, проведенном в Малороссии, матушка со всеми была ласкова, мы все убедились, что грозившая нам опасность миновала. В страстную пятницу матушка объявила нам, что никто из нас не поедет к заутрене в первый день воскресения Христова, а что она уже написала священнику, чтобы тот с дьяконом и пономарем сейчас после службы приехал к нам. Матушка понимала, с каким восторгом мы проведем этот день безотходно подле няни и как ее порадует то, что она не совсем будет лишена пасхальной заутрени. Няня, по обыкновению, заметила, что она ничем не заслужила такого благодеяния. У нас весело и оживленно шли предпраздничные приготовления: каждый кулич, каждую пасху, овечку, искусно сделанную из сливочного масла, жареного поросенка, кур и индеек, убранных розами домашнего изделия, яйца, выкрашенные луком, сандалом и цветными тряпками, – все несли мы показывать няне, которая делала свои замечания, давала наставления Нюте по хозяйственной части.
В субботу утром меня разбудил громкий разговор няни; подбежав к ней, я увидала, что она лежит с закрытыми глазами и что-то говорит, говорит без конца. Я стала звать ее, трогать за руку, но она продолжала бредить. Когда в комнату вбежали сестры с матушкой, они стали класть ей на голову мокрые тряпки с уксусом, но она продолжала бредить до вечера. Когда к ней вернулось сознание, она попросила матушку остаться с нею вдвоем.
– Ты несчастная! ты самая несчастная девочка! – вдруг закричала матушка, вбегая к нам, привлекая меня к себе и захлебываясь слезами. Из беспорядочной передачи разговора ее с нянею я поняла только одно, что няня умирает, что она сейчас умрет.
И вдруг, вполне сознательно, как у совершенно взрослого человека, у меня явилась мысль, что это несчастие для меня ужаснее смерти родной матери, что с этой минуты я остаюсь уже круглой сиротой, что ряд самых непредвиденных ужасов немедленно обрушится на мою голову. Это предчувствие чего-то тяжкого не было результатом продолжительного обдумывания моей прошлой жизни: в эту минуту я не вспоминала даже еще недавно пережитого мною ужаса… Предчувствие какого-то страшного несчастия явилось сразу, как роковая, неотвратимая, непреодолимая, ничем непобедимая сила рока, предназначенного мне судьбою. Как это внезапное предчувствие, так и состояние, немедленно наступившее вслед за роковым известием, не вымышлено мною потом, – оно действительно было, и, может быть, потому, что с раннего детства, можно сказать с первого пробуждения сознания, я встретила в жизни много горя, пролила много слез. Детская радость, веселье, нежные ласки были крайне редкими гостями моего детства и исходили почти исключительно от одной няни. И вот я почувствовала, как какой-то ледяной ком у моего сердца все разрастался и разрастался; кровь в жилах, все мои члены совершенно оледенели и заморозили мои слезы. Как в ту минуту, когда я узнала, какое тяжкое горе разразится надо мной, так и в последующие дни я не пролила ни одной слезы, не издала ни одной жалобы; у меня ничего не болело, я все видела и понимала, но я ни на что не реагировала, и ряд домашних событий в это время хотя и входил в мое сознание, но исчезал так же быстро, редко зацепляясь за память. Было ли плодом моего непосредственного наблюдения то немногое, что я вспоминаю об этом событии, или оно сохранилось в моей памяти вследствие рассказов моих сестер, – этого я не знаю.
Когда вечером в страстную субботу няня пришла в полное сознание, оно уже не оставляло ее до предсмертной агонии. Она прощалась с нами, несколько раз требовала от Саши подтвердить клятву, данную ей, не оставлять меня, говорила, что очень бы хотела еще пожить с нами, чтобы и меня поставить на ноги, но что бог судил иначе. Все это она произносила медленно, тихо, подолгу останавливаясь на каждом слове или повторяя то же самое. Наконец она попросила положить ей на грудь какой-то из ее образков, вставить ей зажженную восковую свечку в руки и скрепить их белым платком. Когда это было исполнено, она долго шевелила губами, наконец произнесла совершенно внятно: «Благодарю тебя, господи боже мой, что ты свою недостойную рабу сподобил великого счастья умереть в тот день, когда ты воскрес из мертвых!» И она скончалась в тот час, когда во всех церквах пели «Христос воскресе», в тот час, когда, по поверью православного народа, умирают только святые, в тот час, в который она, вероятно, тоже мечтала умереть, но по своему великому смирению не считала себя достойною.
Небольшого роста, чрезвычайно худощавая и еще высохшая от предсмертной болезни, няня лежала в гробу, который ей немедленно прислал мой крестный с несколькими толстыми восковыми свечами, такою маленькою и худенькою, точно девочка-подросток. Она вся была покрыта кисеей, тюлем и кружевами, которые были присланы ей Воиновою и Ольгою Петровной. Духовенство в светлых ризах пело «Христос воскресе». Из всех деревень старые и малые, мужчины, женщины с грудными младенцами и дети вальмя валили к нашему дому, и все они обращались к усопшей с такими молитвами и просьбами, с какими простой люд обращается только к святым, и, конечно, не потому только, что она умерла в день воскресения Христова, но потому, что она давно заслужила всеобщую любовь и полное признание своих необыкновенных душевных качеств. Я, приходившая в такой восторг, когда встречала проявления любви и почтения к няне, теперь была ко всему совершенно равнодушна. И в доме, когда шли панихиды, и в церкви меня все сажали на стул и укрывали платками.
Прямо с кладбища m-me Воинова повезла меня с Сашею к себе. Вокруг кровати, в которую меня немедленно уложили, не было детей: около меня хлопотали Наталья Александровна и Ольга Петровна. Они ставили то бутылки с кипятком к моим ногам, то горчичники, то поили липовым цветом, то укрывали теплыми одеялами. А Саша, хватаясь за сердце, точно боясь, что оно разорвется от горя, все наклонялась надо мною и нежно повторяла: «Поплачь, поплачь, сестренка, тебе будет легче!» Но ничто не вызывало моих слез.
На другой день матушка навестила нас и заявила, что приехала за нами. Мысль, что меня непременно ожидает дома что-то страшное, что я найду нянину кровать пустою, что я никогда-никогда больше не увижу ее, вдруг охватила меня с такою силою, с такою болью пронзила все мое существо, что я в первый раз после этой жестокой для меня утраты стала метаться по кровати, и точно лед начал таять во мне. Я то рыдала, то как-то визжала, как насмерть раненное животное, – и мне стало легче. И, глядя на матушку в упор, я дерзко закричала: «Я не поеду домой! Без няни я ненавижу наш дом!» Матушка отшатнулась от меня при этих словах: она не привыкла слышать от своих дочерей отказа от повиновения какому бы то ни было ее приказанию, а тем более в такой возмутительной форме; постояв молча несколько минут, она, видимо, решила, что моя неслыханная дерзость – результат отчаяния и болезни, и начала меня успокаивать; говорила, что ей неловко столько хлопот причинять чужим людям. Ее просили меня оставить, и мы опять остались с Сашею у Воиновых.
Несмотря на первые числа апреля, дни стояли теплые: после обеда мы выходили на крыльцо; всю закутанную, меня сажали в кресло, а на стульях кругом стола размещалось все семейство Воиновых. Саша рассказывала присутствующим свою жизнь в пансионе, передавала вычитанные ею из книг рассказы для детей. Наталья Александровна то и дело повторяла: «Александра Степановна боится, что ваше пребывание у нас наделает нам много хлопот, а вы, Александрин, так оживляете нашу жизнь! Если бы вы только могли провести у нас все лето! Какое это было бы счастье для меня! Какая польза для детей!»
Через несколько дней, когда мы садились за обед, к нам приехала матушка с Нютою. Самого Воинова все это время не было дома (по каким-то важным делам он далеко куда-то уехал). Матушка на этот раз сообщила несколько новых планов или, точнее сказать, решений, которые должны были в близком будущем произвести полный переворот в нашей жизни. Хотя все эти реформы касались нашей интимной, семейной жизни, она начала излагать их не только без всякого стеснения в присутствии взрослых и детей, но не обращая ни малейшего внимания на прислугу, служившую у стола.
Вот в чем должны были состоять эти преобразования: хотя Саша могла еще пожить дома, так как в пансионе обещали проэкзаменовать ее, когда бы она ни явилась, но матушка находила необходимым через два-три дня отправить ее в Витебск, чтобы она после экзамена могла скорее возвратиться домой. Вторая новость состояла в том, что матушка уже написала в Петербург письмо своим братьям, в котором она просит их употребить все усилия, чтобы ее младшую дочь (то есть меня) приняли на казенный счет в какой-нибудь из институтов. Немедленное Сашино возвращение необходимо было для того, чтобы она не опоздала на свадьбу Нюты. При этой третьей неожиданной новости все невольно обратились в сторону сестры, но она сидела, не произнося ни слова, совершенно подавленная. Тогда матушка прибавила, обращаясь к Наталье Александровне:
– Вы все расхваливаете моих дочерей, а между тем, как я им ни объясняю мое положение, они не понимают его. Воображают себя принцессами крови!..
– Ну, уж вы-то на них никоим образом не можете жаловаться! Ваши дочери на редкость образцовые девушки! Александрии блистательно кончает курс, без вашей помощи, без денежных затрат, без гувернанток изучила иностранные языки, владеет ими, как природная иностранка! Нюточка – чудная хозяйка, неутомимо работает, не выходит из вашего повиновения…
– Работает… Не выходит из повиновения!.. – повторяла матушка иронически. – Дети не могут, не смеют, не должны выходить из повиновения родительской власти! Если бы из моих дочерей кто-нибудь настолечко (она указала на самый кончик своего мизинца) осмелился бы забыть это… О, я бы сумела заставить ее опомниться! – Затем матушка несколько смягчила свой тон. – Сами они видят, да и я им, кажется, достаточно вбиваю в голову, что у них нет ничего. Но тогда, когда это нужно твердо помнить, у них это как-то из головы вылетает! Изволите видеть, объявляю вот этой (она кивает головою в сторону Нюты), что Савельев к ней сватается… Что ж вы думаете? Вдруг начинает выбрасывать из себя всякие пустяки: «Боюсь!.. У него дикие глаза! Он страшный!.. Я так еще молода… он стар для меня!..» А когда я на днях объявляю ей, что этот брак для семьи крайне необходим, она изволила даже стращать меня: «Умру… брошусь в озеро… ненавижу его!..» Вот, видите ли, Наталья Александровна, когда на деле требуется выказать матери доверие и послушание, вот что я получаю… Но я, конечно, обращаю нуль внимания на всю эту ерунду! Как ты думаешь (матушка поворачивает голову в сторону Нюты), зачем существует закон, чтобы дети беспрекословно повиновались родителям? С благу-магу, что ли, его сочинили? Нет-с, извините-с, такой закон существует потому, что родители, как более опытные, несравненно лучше понимают пользу своих детей, чем они сами.
Причины своих неожиданных поступков и решений матушка иногда объясняла своим дочерям, но ни одна из них в ту пору не решалась критиковать их, разве иногда, да и то лишь в чрезвычайных случаях, смиренно умоляя ее смягчить тот или другой ее приговор. При составлении нового плана жизни для нас матушка после смерти няни уже ни к кому не обращалась за советом: никем не ограничиваемая в самодержавии родительской власти, она заставляла нас неуклонно следовать всему, что она предписывала. При проведении в жизнь той или иной программы, начертанной ее властною волей, ее деспотическим характером, она никогда не имела в виду ни своей личной выгоды, ни своего покоя, а руководилась исключительно пользою ее детей, но очень часто понятою ею крайне односторонне. В своей жизни я встречала мало таких женщин, какою была моя мать, которая отдавала бы всю свою жизнь до последней капли крови самому тяжелому труду исключительно ради интересов своих детей, но, повторяю, эти интересы она понимала крайне своеобразно, а подчас даже нелепо. Вот, вероятно, потому-то, когда жизнь разбила все ее иллюзии, когда судьба злобно посмеялась над ее планами, которыми она думала осчастливить свою семью, когда даже тяжелый труд ее жизни не принес ни нравственного удовлетворения, ни отчасти даже и той материальной пользы ее детям, на которую она рассчитывала, когда рушились все ее надежды на личное счастье детей, она, уже будучи старою женщиной, с таким же самоотвержением стала служить идеалам 60-х годов, призывавшим к общественной деятельности, требовавшим жертв не во имя человека, как бы он ни был близок по крови, а во имя народа. В этот освободительный период русской жизни она уже горячо порицала насилие над чувствами кого бы то ни было; суровая к своим собственным детям, она удивительно нежно любила своих внуков. Да, когда я вспоминаю, как она изменилась под влиянием жизненных невзгод и освободительных идей, невольно приходится воскликнуть: «О tempora, о mores!»[29]
Поразив присутствующих новостями, матушка начала сообщать подробности своих будущих планов. Во все продолжение обеда она говорила почти одна. Она не сомневалась в том, что ее братьям, быстро взбирающимся вверх по иерархической лестнице, не составит большого труда определить ее младшую дочь в один из институтов. И относительно моего будущего, как и в остальном, у матушки все было обдумано до мельчайших подробностей. Ко вступительному экзамену я должна быть подготовлена не только хорошо, но блистательно, чтобы немедленно попасть в разряд самых первых учениц в институте, чтобы кончить курс с медалью, которая дает бедной девушке много преимуществ и надежду на прекрасное место, – необходимо привлечь внимание начальства и учительского персонала уже с первого шага. Приготовлять меня к учебному заведению будет Савельев. Свои педагогические способности он прекрасно проявил в преподавании французского языка. Займется он с ее младшею дочерью и другими предметами, ведь времени свободного у него хоть отбавляй.
– Придется приспособить его и к хозяйству, – рассуждала она, ни на йоту не стесняясь в своих выражениях присутствием Нюты, уже почти его невесты. – Ему самому приятнее будет приносить пользу моей семье, хлеб которой он будет есть с женою. – Матушка подробно рассказала, как Савельев обрадовался, когда она намекнула ему о том, что он с женою будет жить у нее. – Я, конечно, не в восторге от этого брака, – наивно добавляла она, – гол как сокол, все, что имеет, – гнилой домишко в две горницы, значит, и поместиться-то обоим молодым негде будет… Что же делать! Был бы только дельный человек! Уж куда нам о состоянии мечтать! Меня смущают только его странности! Но когда будет жить со мной, – я все эти глупости выбью у него из башки!.. Ах, глупышка, глупышка! – вдруг среди пространных своих рассуждений обратилась матушка к Нюте. – Чего это ты с таким отчаянием смотришь на все? Уж не думаешь ли ты, что твоя родная мать закабалит тебя с мужем? Сыграем свадьбу… Вы отдохнете, можете как следует справить свой медовый месяц, а в это время с девочкой Саша будет заниматься!.. Конечно, после этого уже придется вам обоим серьезно взяться за дело!
Хотя браки по исключительному желанию родителей были обычным явлением, но едва ли даже и в то время многие руководились таким оригинальным соображением, как матушка.
Взгляды на брак и родительскую власть, высказанные ею, не вызвали никакого противоречия, но Воинова, знавшая по опыту, что значит жить с нелюбимым человеком, должно быть, искренно жалела сестру: когда меня послали в гостиную что-то поискать, Наталья Александровна с заплаканными глазами крестила и целовала Нюту, рыдавшую на ее плече. Что она внушала ей, я не слыхала, но, конечно, не протест и борьбу с деспотизмом родительской власти, а, вероятно, на разные лады давала лишь советы покорности и смирения, которые все глубже и глубже погружали русских людей в тину рабства и отчаянного произвола как в семейной, так и в общественной жизни.
Желая свято сохранить завет няни, Саша упросила матушку оставить меня до ее возвращения из пансиона у Воиновых, на что с радостью получено было согласие. Таким образом, я провела у них целый месяц, во время которого меня ни разу не навестила матушка, что крайне удивляло Наталью Александровну. Наконец за мной приехала Саша, только накануне возвратившаяся домой. В первый раз я видела ее в красивом туалете, в длинном платье, сшитом по моде, как у настоящей взрослой девушки, в изящной летней шляпе, в перчатках и с зонтиком в руках. Хотя я должна была ожидать, что она явится ко мне в красивом наряде (о туалетах, устраиваемых для нее пансионом, в нашей семье много говорили), но для меня было так ново видеть кого-нибудь из детей моей матери хорошо одетым, что я стояла пораженная перед нею и разглядывала ее с головы до ног.
Нас всех одевали более чем скромно: конечно, это прежде всего было результатом нашего плохого материального положения, но отчасти причиною этого была и излишняя деловитость матушки, которая не терпела тратить хотя несколько рублей на такие пустяки, как одежда. Каждая тряпка в нашем доме не только вычищалась, вымывалась и выворачивалась на все лады, но если низ платья оказывался уже никуда не годным, его обрезали и к нему пришивали, в виде отделки, спорок с какого-нибудь другого платья, обыкновенно иного цвета и иного качества материи. «Точно отделочка вышла!» – любовалась няня. Матушка, как огня боявшаяся, что кто-нибудь из нас хотя на минуту забудет о нашем невзрачном материальном положении, обыкновенно добавляла: «Ну, нам-то все эти отделочки и белендрясы как корове седло!» Однако этот индифферентизм к туалету матушка не сумела внушить своим детям: они очень рано начали стыдиться своих убогих платьев, особенно когда являлись к Воиновым, где дети и взрослые всегда одеты были не только хорошо, но и со вкусом.
«Шурочка, моя прелестная Шурочка!» – думала я, разглядывая сестру еще издали, и вдруг с радостным криком помчалась к ней навстречу. И теперь, после многих, многих десятков лет, когда я закрываю глаза и думаю о злосчастной судьбе моей горячо любимой сестры, я редко вижу ее такою, какою она была несколько позже, то есть перед вечною разлукой со мной, когда она, еще совсем молодая девушка, уже выглядела совершенною старухой, с бледными провалившимися щеками, со страдальческою улыбкой на выцветших губах, с безнадежною грустью во взоре своих умных глаз, в то время как над ее головою пронеслось уже много житейских бурь, когда она вконец была измучена непосильною работой, пришла к полному разочарованию в надежде добиться чего-нибудь в жизни лично для себя. Она гораздо чаще представляется мне такою, какою явилась передо мной в тот памятный для меня день, когда она только что кончила курс в пансионе, во всем блеске молодости, в пышном расцвете юной весны, в рамке черных, как смоль, пышных локонов до пояса (модная прическа девиц того времени). Густой румянец ее полных щек резко оттенял белизну ее лица и высокого, благородного лба; в ее живых синих глазах светились радость и веселье, а ее розовые губы постоянно вздрагивали и только ждали случая, чтобы разразиться раскатистым смехом. Она не была красавицей, но ее миловидная, стройная фигура, живой темперамент, живые синие глаза были чрезвычайно привлекательны и красноречиво говорили о жизни, молодости, весне и счастье.
Мы возвращались с сестрою в лодке. Когда она причалила к берегу, нас встретила Дуняша (горничная сестры, жившая с нею в пансионе) и быстро стала сообщать домашние новости. После отъезда Саши за мною приехал на побывку мой старший брат Андрей… «Бравый кавалер, из себя красавец, от барышень проходу не будет, – докладывала она. – Барыня-то на него просто не наглядится! Что греха таить, любит-то она его больше всех своих детей!»
Как только Саша узнала о приезде брата, она помчалась к дому, а я отстала от нее, чтобы узнать остальные новости. Матушка только что отправилась с Савельевым по делу в Бухоново.
– Видно, барыня решила приучать его к хозяйству… Да и что так-то ему без дела путаться… Может, оттого и дурит!.. Ну, да барыня-то его живо к рукам приберет!..
– Нюта все еще плачет?
– И, боже мой, как рекой разливаются!
– А где же Домна?
– Как только барыня с похорон возвратились, так ее в тот же час на скотный сослали. За какую провинность, – барыня не изволили сказывать, а чтобы, значит, говорят, твоего духу в доме не было… Теперь я одна буду у вас горничной… Уж всей моей душой буду вам потрафлять, чтоб, значит, вас не прогневить…
Когда я вошла в гостиную, где брат болтал с сестрами, он расцеловал меня, посадил к себе на колени, стал внимательно оглядывать и вдруг разразился смехом: «Да, Лизуша, ты одета по последней парижской картинке! Зачем же это так уродуют девочку? И в таком наряде она была в гостях, в богатом доме! Нюта! да и ты не лучше одета, а еще невеста!.. Ведь в порядочном петербургском доме в таком туалете ты не могла бы даже прислуживать за столом!» И он стал смело говорить о том, что матушка, видимо, чудит больше прежнего, что она окончательно забыла, что ее дети – дворяне, и что лично его она страшно конфузит перед товарищами: за весь год его пребывания в дворянском полку в Петербурге он получил от нее лишь несколько жалких рублишек. Между тем у него много обязательных трат: в полку то и дело устраивается подписка, в которой волей-неволей должен участвовать каждый; он бывает на балах, что заставляет его покупать перчатки, давать лакеям на чаи в тех домах, которые он посещает. Как только матушка возвратится, он сегодня же затеет с нею по этому поводу серьезный разговор, укажет ей на свое унизительное положение в полку вследствие безденежья. Сестры возражали ему, что у матушки ничего нет, что она с утра до ночи бьется, как рыба об лед.
– Куда же деваются деньги от продажи разного домашнего хлама?… Ну, например, масла, коров и другой дребедени? – спрашивал он.
Сестры отвечали ему, что небольшая часть денег остается на домашние потребности, что, несмотря на нашу чрезвычайно скромную жизнь, все же приходится покупать кое-что, но что большая часть денег идет на постройку и ремонт разных хозяйственных зданий, которые уже давно пришли в полный упадок: в нынешнем году отстроен заново скотный двор, а также хлева для овец и свиней.