скачать книгу бесплатно
Разумеется, Зарудный прочитал в суде «дело» обо мне, и в нем он нашел жалобу начальства института на меня и копию с протокола того заседания педагогического совета, на котором было решено исключение большого числа институток. Действительно, все исключения были мотивированы крайне слабо, и было видно, что они явились не педагогической мерой, а актом политической мести начальства ученицам за либеральный дух, проникший в стены опекаемого им учреждения[253 - В заявлении, которое воспитанницы Ксениинского института подали в соединенное бюро союза родителей и педагогов еще в декабре 1905 г., говорилось: «В переживаемое нами время, когда общество, ища свободы и правды, разбирает всевозможные вопросы, освещает все темные уголки, следует обратить особенное внимание на женские институты с их исключительным режимом, который убивает малейшее проявление самостоятельности, мысли и индивидуальности. Мы больше не кисейные барышни, мы сознаем, что учиться и развиваться в таких условиях немыслимо, и всеми силами души протестуем против существующего институтского режима, против отживших традиций и рамок, которые нас душат. На основании всего сказанного мы требуем, наравне с нашими товарищами по другим учебным заведениям, автономии, дающей возможность учащимся нормально развиваться, и надеемся, что союзы учителей и родителей поддержат нас в этом справедливом требовании» (Требования институток // Биржевые ведомости. 1905. № 9110. 16 нояб.). Созванная 18 ноября конференция всего преподавательского и воспитательного персонала профессиональных курсов и общих классов Ксениинского института, посчитав, что «бунт» вызван нервным напряжением и подростковой неуравновешенностью воспитанниц, приняла решение распустить их по домам до 20 января 1906 г. (см.: Лобок Д. В. «Мы не кисейные барышни!» (Ксениинский институт в период первой русской революции 1905–1907 гг.) // Историческая наука и образование: прошлое, настоящее и будущее. Чебоксары, 2019. С. 224–231).]. Один из учителей, по фамилии Маштаков, возражая против постановления педагогического совета, кажется, отказался подписать протокол и за это должен был уйти из числа преподавателей[254 - Неточность: 10 декабря 1905 г. в правление Ксениинского института поступили заявления трех преподавателей, в том числе П. Л. Маштакова, о том, что в силу решения «Союза учащих в кредитных учебных заведениях» они примыкают ко всеобщей политической забастовке и прекращают вести занятия, вследствие чего 12 декабря забастовщики были уволены, а 28 декабря – еще один за проявленную солидарность с сослуживцами (см.: Лобок Д. В. Указ. соч.).]. По поводу институтки Худынцевой в протоколе было сказано: «Исключить Худынцеву за то, что демонстративно ела в пост колбасу, и за дерзкий ответ на замечание по этому поводу». Таким образом факт исключения за колбасу был удостоверен официальным документом.
Кальварский сообщил одной знакомой ему даме, Черняковской (или что-то в этом роде)[255 - Правильно: М. П. Черниковой.], матери одной из исключенных институток, о предстоящем процессе, и она сама явилась за несколько дней до процесса к Зарудному с предложением своих свидетельских услуг. Зарудный просил ее явиться на суд и привести кого можно из учениц и учителя Маштакова.
Как ни напрягаю я свою память, я решительно не могу вспомнить, в чем состояли 7 других моих дел.
Накануне процесса целый вечер я провел у Зарудного в беседе о предстоявшем деле. Зарудный подробно изложил мне весь свой план защиты, выслушал мои замечания и принял их во внимание. Он заставил меня сказать ему всю ту речь, которую я хотел произнести в качестве последнего слова подсудимого, и одобрил ее, соответственно изменив свою защитительную речь. Теперь уже я не относился к предстоявшему процессу с таким безразличием, как раньше; я чувствовал, что если состоится приговор, то его придется отбыть, а мысль о годе крепости безразлична для меня более не была. Тем не менее и теперь еще интерес к делу Зарудного был глубже и сильнее, чем мой, и он меня заражал и заряжал им, а не обратно. Таково было всегдашнее отношение Зарудного ко всем делам, которые он вел, и оно характерно для него как адвоката. Наша беседа затянулась за полночь, и Зарудный не отпустил меня на дачу, но оставил у себя ночевать.
На следующий день в известном здании судебных мест, сожженном в февральскую революцию 1917 г., на Литейном проспекте, в судебной палате с сословными представителями происходил мой процесс. Председателем суда был Булатов, прокурором – Аксаков, если не ошибаюсь – племянник знаменитых К. и И. Аксаковых[256 - В. С. Аксаков не был племянником И. С. и К. С. Аксаковых.], которые, как я писал потом в «Нашей жизни», вероятно, переворачивались в гробу, когда их племянник призывал кары на печать. Были стенографисты, посланные «Нашей жизнью». Публики было немного, вероятно, человек 25–30: репортеры разных газет, наша редакция, журналисты.
В качестве свидетелей явилась Черняковская-мать[257 - В качестве свидетелей на суде выступили М. П. Черникова и Н. А. Бойно-Родзевич (старшая сестра двух воспитанниц – Ксении и Анны), а также бывший преподаватель русского языка в Ксениинском институте Н. В. Балаев (см.: Дело В. В. Водовозова // Речь. 1906. № 141. 18 авг.; Дело В. В. Водовозова в С.-Петербургской судебной палате по обвинению в девяти литературных преступлениях, совершенных им в качестве редактора «Нашей жизни», «Сборника программ политических партий в России» и др. С. 28–34).], ее дочь, две-три исключенные институтки, в том числе Худынцева; но эта последняя по незнанию села в публике, а так как ни Зарудный, ни я в лицо ее не знали, то и осталась там. Маштаков не явился. Зарудный просил допросить наших свидетелей; прокурор не возражал, и суд согласился. Но когда Зарудный назвал Худынцеву, то оказалось, что она сидит в публике, слышала мотивировку Зарудного и потому в силу довольно нецелесообразного закона (точно адвокат не может внушить свидетелю содержание его показаний вне судебного присутствия) не могла быть допрошена.
Свидетельницы все были в мою пользу; они нарисовали действительно безобразную картину институтских порядков и внезапно, в начале 1906 г., проявившуюся злобность начальства после того, как оно само в течение конца 1905 г. свободно допускало политические разговоры, чуть не митинги. Прокурор во время их показаний вел себя совершенно пассивно, не задав, кажется, ни одного вопроса; напротив, Зарудный очень энергично и очень талантливо ставил вопросы, добиваясь от свидетельниц все новых и новых подробностей. Протокол педагогического совета подтверждал мелочность и придирчивость поводов к исключению и факт исключения за колбасу в то время, когда обвинительный акт со слов жалобы, поданной институтским начальством, настаивал на том, что вовсе не за колбасу, а за все ее дерзкое поведение в последние месяцы (о чем в протоколе не было ни одного слова).
Из свидетелей по другим делам Зарудный поставил вопрос Ходскому (вызванному прокуратурой), как относились «Наша жизнь» и лично я к вопросу о бойкоте, и Ходский, конечно, дал правильный, достаточно полный ответ[258 - Л. В. Ходский показал, что и в печати, и на митингах В. В. Водовозов «в горячих речах» призывал к выборам и «даже подвергался нападкам со стороны газет, которые, как, например, “Сын Отечества”, принадлежали к партии, бойкотировавшей Думу» (Дело В. В. Водовозова… С. 27–28).].
Прокурор произнес очень краткую, но очень противную речь, в которой говорил о необходимости обуздать зарвавшуюся печать судебными карами. Особенно остановился он на двух социалистических программах, в которых видел подрыв существующего государственного строя, причем, может быть предчувствуя мою аргументацию, заметил, что для их преступности нет надобности в наличии у меня намерения подорвать общественный порядок, а вполне достаточно объективного содержания[259 - В. С. Аксаков заявил: «Нет сомнения, что во многих из напечатанных подсудимым статей прямого призыва к бунтовщическим действиям не имеется, но чем умнее автор, тем больше он старается высказываться не прямо, а между строк, и несомненно, что в тех статьях, которые инкриминируются Водовозову, такой призыв к бунтовщическим действиям среди строк имеется. Всего яснее они в статье под названием “Программа партии социалистов-революционеров” и особенно в статье под названием “Постановления делегатского съезда всероссийского крестьянского союза”, напечатанных в 3?м номере “Вестника свободы”. Все эти произведения пропитаны духом социализма, все они восстают против существующего государственного и общественного строя, как строя капиталистического и самодержавного, и призывают к его ниспровержению во имя социализма и демократической республики, путь к которой они указывают через учредительное собрание» (Там же. С. 34–35).].
Зарудный произнес обстоятельную, очень хорошую речь по всем 9 делам, хотя, может быть, ее недостатком было чрезмерное выделение дела о Ксениинском институте. Он настаивал на праве печати освещать подобные явления, как массовое исключение учениц из учебного заведения. Сравнительно мало коснулся он программ, оставив их защиту на мою последнюю речь.
Прокурор не возражал.
В своем последнем слове я остановился на двух социалистических программах. Я указал, что в моем сборнике собраны социалистические программы вместе с октябристской и так называемыми черносотенными.
– Я не отрицаю и не скрываю, – говорил я, – что у меня есть свои политические убеждения, что из напечатанных мною программ одним я сочувствую, другим сочувствую мало, к третьим отношусь с решительным осуждением. И тем не менее я их в своем сборнике печатаю без единой оговорки.
Если кто-либо заинтересуется вопросом о моих политических убеждениях, ответ на него он должен искать в другом месте, но ни в коем случае не в этом сборнике. Из него вы их не узнаете.
Вы, господа судьи и господа сословные представители, слышали показания Ходского о моем отрицательном отношении к бойкоту Думы. Я мог бы вызвать десятки свидетелей, которые подтвердили бы то же самое, и представить ряд моих статей в защиту участия в выборах в Думу, но я не сделаю этого, чтобы не затруднять вас, уверенный, что вы читали газеты в течение последних месяцев и сами знаете об отношении к этому вопросу редактировавшейся мною «Нашей жизни» и моем.
При этих словах председатель суда Булатов совершенно явственно утвердительно кивнул головой, подтверждая мои слова.
– А теперь посмотрите, что говорится в моем сборнике о бойкоте Думы. Разверните его на такой-то странице и читайте: «Только враги народа могут идти в такую Думу»[260 - Автор неточно цитирует одно из постановлений съезда Крестьянского союза: «Считать врагами народа всех, кто будет принимать участие в выборах в государственную думу» (Там же. С. 46).]. Итак, я – враг народа. Этот эпитет дается мне в сборнике, изданном мною. Поищите, есть ли тут в предисловии или в каком-нибудь примечании оговорка о несогласии с этим местом? Нет, такой оговорки нет нигде. В моем собственном сборнике я заклеймен названием врага народа[261 - В рукописи далее зачеркнуто: «Скажите, многие из вас согласятся распространять произведение, в котором вас клеймят таким эпитетом? Наверное, нет. А я это делаю».]. Что же это значит? Это значит одно, что про составителя этого сборника можно сказать с полным правом:
Так дьяк, в приказах поседелый,
Спокойно зрит на правых и виновных,
Добру и злу внимая равнодушно,
Не ведая ни жалости, ни гнева[262 - Неточно цитируются слова Григория Отрепьева из трагедии А. С. Пушкина «Борис Годунов».].
А следовательно, говорить о моих намерениях потрясти общественный порядок напечатанием двух социалистических программ не приходится.
Правда, прокурор сказал в своей речи, что преступного намерения для состава преступления не нужно, что совершенно достаточно объективно преступного содержания произведения, чтобы осудить человека, его напечатавшего. Тут уже я совершенно отказываюсь понимать господина прокурора. Я кончил университетский курс почти двадцать лет назад и с тех пор уголовным правом не занимался. Но я слушал лекции таких прекрасных профессоров, как Фойницкий и Сергеевский, и вынес из их лекций твердое убеждение как в азбучной юридической истине, что преступная воля есть один из безусловно необходимых элементов преступления, что без нее преступления нет и что судебная кара без нее решительно недопустима. Я совершенно уверен, господа судьи, что вы признаете ту юриспруденцию, которой я учился в университете, а не ту, которую пытается создать господин прокурор.
В развитие своей мысли я привел еще один аргумент.
Год тому назад японцы среди населения Приморской области распространяли прокламации, призывавшие население к помощи им, то есть к государственной измене. Распространение подобных прокламаций в прошлом году, особенно на Дальнем Востоке, было бы, без всякого сомнения, тяжким преступлением. А если бы теперь, по окончании войны, кто-нибудь их собрал и выпустил в виде книги, да еще в Петербурге, то неужели можно было бы его за это преследовать? Не то же ли самое делает прокурор, обвиняя за напечатание сборника программ, в котором совершенно равноправными оказываются и программы социалистические, и программа Союза 17 октября, и программа Союза русского народа?[263 - Свое «последнее слово» В. В. Водовозов завершил так: «Я – на скамье подсудимых за напечатание постановлений крестьянского союза; между тем все газеты, – “Новое время” и другие, печатали те же постановления, и их редакторы не находятся на скамье подсудимых. (Председатель: Еще раз запрещаю вам касаться посторонних лиц). Хорошо. Повторяю, я глубоко уважаю скамью подсудимых, которую не раз занимали благороднейшие люди человечества и обращали в трибуну для защиты права, и мне стыдно сидеть на ней по тем смехотворным обвинениям, которые уже так полно оценены моим защитником и которые не дают ни повода, ни материала для такой борьбы. Полгода я уже нахожусь под дамокловым мечом вашего приговора; я знаю, что мне грозит тюрьма, крепость, даже лишение прав состояния и ссылка на поселение, но я все время был совершенно спокоен и буду совершенно спокоен, когда моя судьба скроется на полчаса в тайниках вашей совещательной комнаты, и это потому, что, при всем моем уважении к вашему суду, есть еще другой суд, которым я дорожу гораздо больше, – это суд общественного мнения. Его приговор я на этот раз знаю заранее, – он будет за меня. Тем не менее, дорожа достоинством русского суда, прошу вас, оправдайте меня» (Дело В. В. Водовозова в С.-Петербургской судебной палате по обвинению в девяти литературных преступлениях, совершенных им в качестве редактора «Нашей жизни», «Сборника программ политических партий в России» и др. С. 44–51; см. также: Дело В. В. Водовозова // Товарищ. 1906. № 40. 20 авг.).]
Суд удалился на совещание.
Часа через два он вынес вердикт. По 5 делам из 9 – оправдать; по делу Ксениинского института – три месяца тюрьмы, по двум другим делам – тюремное заключение на разные сроки, а за социалистические программы – год крепости. По совокупности – год крепости. Впредь до вступления приговора в законную силу подсудимого оставить на свободе под залог в 1000 рублей.
Через несколько дней, когда приговор был объявлен в окончательной форме[264 - В окончательной форме приговор был объявлен 24 августа (см.: Приговор по делу В. В. Водовозова // Товарищ. 1906. № 44. 25 авг.; см. также: С. И. Судья от гор. Петербурга // Око. 1906. № 11. 18 авг.; Горбатов А. Суды и судьи над печатью // Око. № 15. 23 авг.) и в этой связи отмечались его «логические противоречия». Подсудимый признан виновным за «преступления», совершенные при посредстве газет «Народное хозяйство», «Наша жизнь» и журнала «Вестник свободы», причем за последнее, «самое тяжелое», приговорен к году крепости, а за остальные – к 6 и 3 месяцам тюремного заключения. Хотя его высшее наказание погашает низшее, но «Вестник свободы», за который Водовозов наказан самым суровым образом, «оставлен без всякой кары и по вступлении приговора в законную силу может выходить по-прежнему», а «Наша жизнь» и «Народное хозяйство», за которыми числятся «второстепенные по значению преступления», наказаны «закрытием навсегда» (По поводу процесса В. В. Водовозова // Товарищ. 1906. № 47. 29 авг.).], я узнал, что в суде два лица стояли за оправдание по всем делам и остались при особом мнении, которое и занесли в протокол; это были председатель суда Булатов и волостной старшина[265 - Имеется в виду член Особого присутствия С.-Петербургской судебной палаты – волостной старшина Новосаратовской волости С.-Петербургского уезда С.-Петербургской губернии Бич.]. Булатов, как было известно и раньше, по всем или почти по всем литературным делам стоял за оправдание. Зарудный узнал из судебных сфер, что особенно горячо за осуждение стоял предводитель дворянства, адмирал – фамилии не помню. У него во время матросского бунта был убит матросами его сын, и всех социалистов и все так или иначе прикосновенное к социализму он считал ответственным за это убийство[266 - Речь идет о А. К. Де-Ливроне и его сыне, мичмане Андрее, который не был убит матросами; он, напротив, отказался в 1905 г. участвовать в подавлении Кронштадтского восстания.].
Приговор был неприятен, равнодушен к нему я не был, но бежать за границу хотя бы до фактического внесения залога, а тем более после не думал[267 - Через полторы недели после оглашения приговора Департамент полиции снова напомнил о себе:«4 сентября, в 9 ч. веч., к литератору В. В. Водовозову на Васильевском острове заявилась полиция с целым отрядом городовых, сыщиков и проч. Не объясняя повода (если не считать ссылки на немотивированное предписание охранного отделения), произвели обыск, длившийся почти до 1 ч. ночи. Сначала было начали отбирать книги, вроде А. Кауфмана о переселениях, Водовозова о всеобщем избирательном праве, но потом, заметив, что у Водовозова имеется целая библиотека, книги оставили в покое, ограничившись захватом нескольких брошюр, купленных в магазинах, и писем, более или менее невинного свойства. Но обратили особенное внимание на портреты писателей и общественных деятелей, изданные В. П. Водовозовой, склад которых находился в той же квартире. Открыли, между прочим, портреты Лопатина, В. Фигнер, Балмашева и т. п. и заявили, что это издания преступные.– Но все они разрешены, на всех значится цензурное разрешение.– Ничего не значит. Мало ли что раньше разрешалось. Все подобное конфискуется. Может быть, и цензор, разрешивший это, будет арестован.– Но это разрешил лично Дурново, до которого доходило дело.– Ничего не значит. То был Дурново, а теперь – Столыпин, – с чувством глубокого убеждения ответил частный пристав.Часть склада запечатана впредь до выяснения. Действительный повод к обыску дан, вероятно, состоявшимся в тот же день арестом В. Э. Ваховской, временно гостившей у Водовозова. В ее вещах не найдено ничего» (Товарищ. 1906. № 54. 6 сент.).]. В этом ясно сказывается отличие в настроении от 1905 г.
Я подал кассационную жалобу.
Из нескольких пунктов этой жалобы я теперь помню два. Первый касался вопроса о необходимости «злой воли» для состава преступления. Второй касался вопроса о подсудности по поводу дела о Ксениинском институте. Само по себе это дело подлежит разбору в окружном суде, а не в судебной палате. В палату оно могло бы прийти только по апелляции из окружного суда. Следовательно, для таких дел двоякое рассмотрение в двух инстанциях есть требование закона и для подсудимого это является правом, лишать которого нет законных оснований. Между тем дела более важные, сразу идущие по закону в судебную палату, для которых, следовательно, по закону нет двоякого разбирательства, были в моем случае соединены с этим сравнительно маловажным делом, и оно попало сразу в судебную палату.
Этот мотив заранее надумал Зарудный и при разборе дела в судебной палате потребовал его выделения, но получил отказ, что и было записано в протокол. Мне этот мотив казался малоубедительным. Если судебная палата есть высшая инстанция, если все равно дело может быть перенесено в нее как прокурором, так и подсудимым и если решающее значение имеет приговор именно палаты, а не суда, то имеет ли какое-нибудь значение, что дело миновало этот последний?
Но Зарудный очень настаивал на своем. Он созвал совещание адвокатов; некоторые поддержали мою точку зрения, но прибавили, что включение этого пункта в кассационную жалобу ничему не помешает, – пусть Сенат выскажется; другие, особенно О. О. Грузенберг, горячо соглашались с Зарудным. Жалобу написал Зарудный, но поддерживать ее в Сенате взялся Грузенберг.
К моему удивлению, Сенат отверг все поводы для кассации, казавшиеся мне гораздо более основательными, но именно этот пункт признал. Поэтому он кассировал приговор по делу Ксениинского института, но сохранил в силе остальные приговоры.
В составе отделения Сената, рассматривавшего мою кассационную жалобу, находился между другими сенаторами Фойницкий, про которого давно уже говорили, что в качестве профессора он учит студентов, как следует судить, а в качестве судьи – как не следует[268 - Ср.: «Пишущий эти строки сам был когда-то учеником Фойницкого, хорошо помнит его лекции <…>. Но, к сожалению, он был также подсудимым по литературному делу (по знаменитой статье 129), по которому Фойницкий в качестве сенатора принимал участие в кассационном рассмотрении, и он, к несчастью, решительно не в состоянии свести воедино своих представлений о Фойницком-профессоре и о Фойницком-судье. Фойницкий-профессор был безусловным сторонником свободы печати, а Фойницкий-судья душил печать. Фойницкий-профессор проводил великие начала судебных уставов, и целый ряд поколений русских юристов именно ему обязан прочным их усвоением, а Фойницкий-судья сам плохо их усвоил и соглашался своим высокоавторитетным именем покрывать ту казуистику, которою сенат снискал себе столь печальную славу» (Водовозов В. Иван Яковлевич Фойницкий. 1847–1913 // Современник. 1913. Кн. 10. С. 307–315).]. Отказ в признании необходимости злой воли для состава преступления и в полной кассации моего дела казался мне новым подтверждением этой старой характеристики[269 - В кассационной жалобе, которая слушалась 6 октября 1906 г. во 2?м отделении уголовного кассационного департамента Сената, В. В. Водовозов доказывал, что вопросы были поставлены судом неправильно, а при отсутствии мотивировки это лишает возможности ориентироваться в конкретности приписываемых ему приговором деяний. Суд также превысил свои полномочия, обвинив газету «Наша жизнь» за «вредное направление», которое ей не инкриминировалось ни обвинительными актами, ни прокурором и не служило предметом следствия. Водовозов также указал на «неправильный состав суда», ибо в числе сословных представителей вместо столичного городского головы заседал член управы О. Ф. Оношкович-Яцына, состоящий пятым по старшинству в ряду ее членов, и в деле нет оправдательных документов, объясняющих это замещение. Поскольку сенатор И. Я. Фойницкий поддержал кассатора в отношении того, что по трем обвинениям «действительно не указаны конкретные признаки преступления», резолютивная часть принятого решения гласила: «Обжалованный приговор С.-Петербургской судебной палаты за нарушением ст. 751 и 760 устава уголовного судопроизводства в части, касающейся обвинения Водовозова в распространении трех статей – “События в Харбине”, “Странички жизни” и “К разгрому Ксениинского института”, – отменить и дело для нового рассмотрения в другом составе присутствия возвратить в ту же судебную палату. В прочих же частях жалобу Водовозова оставить без последствий» (Дело «Нашей жизни» в Сенате // Товарищ. 1906. № 81. 7 окт.; см. там же: Д. Д. Странный приговор).].
Решение Сената создавало странное положение. Я был приговорен по одному делу к одному году крепости. Приговор по этому делу вступил в законную силу. По другому делу я приговорен к трем месяцам крепости, и этот приговор кассирован. Но он не имеет влияния на совокупность: буду ли я по нему оправдан или вновь приговорен к тому же наказанию, надо мной висит год крепости, который и в том, и в другом случае неизменно останется годом крепости. Спрашивается: следует ли немедленно привести в исполнение этот приговор или суд обязан его отложить?
Из адвокатов один Н. Д. Соколов высказал мнение, что приговор будет отложен. Зарудный, Грузенберг, Андроников, еще несколько других думали, что приговор будет приведен в исполнение немедленно. Так же думал и я и готовился к переселению в крепость. Время шло, а меня в крепость не тащили. Палата, получив сенатское решение, приговора в исполнение не привела. Как она мотивировала это решение и мотивировала ли или даже не обсуждала этого вопроса, а просто просмотрела возможность посадить меня в крепость, – я не знаю.
В то же время случилось одно событие, важное для хода моего процесса. Кальварский, обиженный приговором по делу Ксениинского института, подал так называемую «явку с повинной», т. е. заявление, что автор инкриминируемой статьи – это он и что он требует привлечения его к суду[270 - Выступая в Сенате, Водовозов, в частности, говорил: «Я обвиняюсь в четырех преступлениях, самое важное из них – четвертое, за которое я присужден к году заключения в крепости. Но лично для меня наиболее тяжелым является обвинение в другом преступлении – напечатании заметки “К разгрому Ксениинского института”. Я осужден за клевету… Легче быть осужденным за политическое преступление, чем за злостную клевету. Для меня как журналиста обвинение в том, что вместо служения правде я прибегаю к клевете, особенно тягостно. <…> Я не считаю себя клеветником. Я поместил в редактируемой мною газете описание порядков в Ксениинском институте и считаю, что все написанное в заметке вполне соответствует истине. Судебное разбирательство это подтвердило. Суд же признал, что это не так. Но благодаря этому обстоятельству юстиция попала в очень затруднительное положение. Автор статьи, Кальварский, не названный мной при следствии, обратился к судебному следователю с требованием привлечь его обвиняемым по этому делу. И тем не менее судебный следователь допросил Кальварского как свидетеля, а не как обвиняемого, объяснив ему, что он не находит в его статье состава клеветы. Оказывается, что суд в лице судебной палаты и юстиция в лице судебного следователя имеют два различных критерия понимания преступления. Я не юрист-практик, но я все же юрист по образованию, и я невольно ищу юридического объяснения для этого странного явления» (Дело В. Водовозова в сенате // Там же. № 82. 8 окт.).]. Сделал он это, конечно, по соглашению со мной, и я был ему очень благодарен. Но, должен сознаться, вовсе не потому, чтобы чувствовал себя оскорбленным признанием моей виновности в распространении заведомо ложных сведений о правительственном учреждении, а по более эгоистическим мотивам. Теперь уже мне очень не хотелось идти в крепость, и если нельзя совсем уклониться от нее, то хотелось по возможности оттянуть ее. И Кальварский помогал мне сделать это. Я гарантировал ему защиту на суде, уплату штрафа, если он будет приговорен к таковому, поддержку в тюрьме в случае, если он попадет в нее. Зарудный тоже очень поддерживал его в этом.
В силу сенатского решения и «явки с повинной» Кальварского мы должны были судиться по этому делу вместе с ним в окружном суде. По причинам, оставшимся мне совершенно неизвестными и непонятными, прошел весь 1907 г.[271 - 17 февраля 1907 г. Особое присутствие С.-Петербургской судебной палаты заслушало дело по обвинению В. В. Водовозова как бывшего редактора «Нашей жизни» и Е. Д. Кальварского как автора статьи «К разгрому Ксениинского института». Защитниками выступали О. О. Грузенберг и А. С. Зарудный, которые указывали, что если предварительное следствие произведено в отношении одного из подсудимых, то необходимо сделать то же и в отношении его соучастника, а судебный следователь ни разу не допросил Водовозова, который даже не привлечен им в качестве обвиняемого. Предлагалось восстановить законный порядок, признать невозможным слушание дела и вернуть его на доследование, чтобы Водовозов имел возможность предоставить в свое оправдание новые доказательства и новых свидетелей. После продолжительного совещания Особое присутствие согласилось с доводами защиты и отправило дело на доследование (Одно из дел «Нашей жизни» // Товарищ. 1907. № 195. 18 февр.; Судебные вести // Речь. 1907. № 41. 18 февр.).], все первое полугодие 1908 г., – меня в суд по этому делу не звали. Конечно, я его не торопил, но и ничего не делал (и не мог делать), чтобы затормозить.
Между тем в 1907 г.[272 - Правильно: осенью 1906 г.] я получил повестку с вызовом к следователю по новому делу. Вызов меня удивил: я уже давно не был более ответственным редактором и решительно не мог догадаться, в чем помимо газеты могут состоять мои прегрешения. Оказалось, что «новым» это дело было только относительно, что за ним уже была годичная давность, т. е. что повод к ней дала статья газеты, напечатанная давно, еще во время моего редакторства, но что только теперь дошло оно до следователя. Обвинение формулировалось как «оскорбление войск, располагающихся в Царстве Польском». При самом внимательном и преднамеренно-придирчивом прочтении инкриминируемой статьи я не мог найти, на что тут могли обидеться войска Царства Польского.
Сравнительно скоро состоялся разбор в окружном суде. Председателем суда был Вонлярлярский, близкий и давний знакомый Грузенберга и немного мой. Я встречал его в Смоленской губернии в имении родных моего гимназического товарища Богдановича, у которого я гостил несколько недель по окончании гимназии в 1883 г., когда Вонлярлярский, тоже помещик Смоленской губернии, был там мировым судьей; я бывал у него и в доме, и в камере мирового судьи при разборе дел. Человек он был вполне порядочный, судьей считался хорошим. Защищал меня Грузенберг.
Обвинительный акт производил прямо смехотворное впечатление, и притом, по-видимому, не только на меня и моего защитника, но и на судей и чуть ли даже не на прокурора (не помню фамилии).
Дело разыгралось курьезнейшим образом.
Грузенберг обратился с несколькими ходатайствами к суду. На все быстрый, почти без совещания, только с переглядыванием судей ответ:
– Отказать.
– Будет оправдание, – шепнул мне Грузенберг.
Поднялся прокурор и произнес ровно 5 слов:
– Поддерживаю обвинение по статье такой-то.
Подражая ему, Грузенберг произнес всего 4 слова:
– Прошу моего подзащитного оправдать.
Я отказался от последнего слова, находя, что вся возможная аргументация вполне исчерпана Грузенбергом.
Суд, видимо, только для приличия удалился, но через несколько минут вернулся.
– Оправдать.
Все заседание суда продолжалось 25 минут[273 - Новое дело В. В. Водовозова рассматривалось в С.-Петербургском окружном суде 24 октября 1906 г., и в обвинительном акте говорилось, что 5 февраля в газете «Наша жизнь» была размещена корреспонденция «Из Царства Польского», касающаяся объявления в крае военного положения. В статье указывалось, что оно ложится тяжелым бременем на местное население, а производимые с разрешения властей неистовства казаков и драгун ослабляют край экономически и нравственно, наносят ему тяжелые раны и, главное, возбуждают в нем «ненависть к правительству». В качестве примера «невозможнейших выходок» солдат приводилось убийство одним из них 18-летнего юноши, сына портного, за напоминание о рубле, взятом в долг, причем убийца при дознании оправдывался, будто жертва хотела «бунтовать народ». Хотя Водовозов, которому инкриминировалось распространение заведомо ложных для него сведений, потребовал вызвать в качестве свидетелей ряд общественных деятелей, живущих частью в Варшаве, частью в столице, а также генерал-губернатора и других высокопоставленных чиновников, суд ему в этом отказал. Защитник О. О. Грузенберг доказывал, что прокуратура не представила никаких данных как в опровержение статьи, так и для доказательства ее заведомой ложности, и суд, удалившись для совещания, «через 5 минут вынес оправдательный приговор» (Дело бывшего редактора «Нашей жизни» В. В. Водовозова с С.-Петербургском окружном суде по обвинению в литературном преступлении // Товарищ. 1906. № 96. 25 окт.).].
После приговора Грузенберг познакомил меня с Вонлярлярским. Я напомнил ему наше недолгое знакомство. Он сказал:
– Как же, помню. Я все время смотрел на вас и спрашивал себя: тот или не тот? Вы сильно обросли.
Конечно, апелляция принесена не была. Так кончилось это пустое, бессмысленное дело. Но через несколько месяцев оно имело еще более курьезный эпилог.
Я получил повестку к следователю. Следователь был другой.
– Обвинение в оскорблении войск, расположенных в Царстве Польском, в статье, напечатанной в «Нашей жизни» в таком-то номере.
– Помилуйте, да я же уже судился по этому обвинению, – невольно воскликнул я.
– Где, когда, как? Этого быть не может!
Восклицание сорвалось у меня невольно, от удивления, и было без сомнения некоторой ошибкой. Если бы я его не сделал, глупое дело было бы вновь доведено до суда и я бы мог посмеяться над судом, особенно если бы я был осужден, что, впрочем, ввиду смехотворности обвинения было маловероятно. После приговора я мог бы вынуть из кармана приговор оправдательный и вручить его суду с замечанием о различии мнений двух отделений одного и того же суда. Силу получил бы первый приговор, и суд был бы поставлен в невыносимо глупое положение. Возможно, впрочем, что если не это отделение суда, то судебная власть вообще мне за это отмстила бы немедленным приведением в исполнение моего прежнего приговора.
Следователь был мне очень благодарен за указание и говорил, что он был бы поставлен в очень неприятное положение, если бы направил мое дело к прокурору, а между тем иначе он поступить не мог, так как не мог же он помнить всех бесчисленных литературных дел, разобранных судом.
Как могло произойти это двукратное возбуждение одного и того же дела? Вероятно, так. Штаб одного корпуса войск обиделся на нашу статью и выразил по начальству желание о привлечении меня к суду. Пожелание пошло по инстанциям и, наконец, дошло до оправдательного приговора. Одновременно обиделся и штаб другого корпуса и тоже направил жалобу по начальству, но с некоторым опозданием. Инстанции, по которым шло дело, были те же самые, но люди в инстанциях – разные, – и произошло то, что произошло.
Вслед за этим делом в моей подсудной карьере произошло нечто еще более изумительное. Вслед за первым новым или, лучше сказать, вновь откопанным старым делом пошло другое, такое же ново-старое дело, потом третье, четвертое и так далее (иногда одновременно по два дела). Лишь только было закончено дело о колбасе и я с полной уверенностью в близкой сидке обдумывал, какие вещи и книги взять с собой, какую работу взять себе для годичного заключения в крепости, как вдруг являлась новая повестка, новый допрос у следователя, новый процесс в суде. Если бы дело было действительно новое, то оно не влекло бы за собою отсрочки в отсидке, и совершенно естественно: иначе у приговоренного было бы слишком сильное побуждение совершать новые преступления, чтобы избавиться от наказания за старые. Но если вновь открывается преступление, совершенное до момента вступления приговора по старому делу в законную силу, то наказание за него должно быть наложено по совокупности, а следовательно, приговор по первому делу должен быть отложен.
И вот рьяная прокуратура в стремлении показать все преступления, совершенные в революционный год, делала все новые и новые открытия в пожелтевших листах старых газет и в завалявшихся на полках книжных магазинов или случайно найденных при обысках брошюрах. Эти открытия делали, вероятно, провинциальные жандармы, – эти первые стадии оставались от нас, самих преступников, скрытыми; но затем жандармы передавали их прокуратуре, а прокуратура, вместо того чтобы просто сдать нелепые жалобы в архив, возбуждала дела. Таких старых дел в эпоху 1907–1912 гг. было возбуждено множество. Так, я знаю, что книги Ренана, напечатанные и распроданные Глаголевым в революционную эпоху[274 - Ренан Э. Жизнь Иисуса / Пер. О. Крыловой. СПб.: Н. Глаголев, [1906]; Он же. История первых веков христианства. СПб.: Н. Глаголев, [1907]. Т. 1–7.], обратили на себя внимание прокуратуры только несколько лет спустя и вызвали предание суду издателя[275 - 20 сентября 1911 г. С.-Петербургская судебная палата приговорила Н. М. Глаголева к двум годам крепости, но по высочайшему повелению срок был сокращен до полугода; последний его литературный процесс (за издание в 1906 г. «Народной истории Парижской коммуны» А. Арну) состоялся лишь в ноябре 1916 г.]. Но разница в положении Глаголева и большинства других издателей, с одной стороны, и моим, с другой, состояла в том, что у большинства преступных издателей были одно-два дела; открывались они, положим, в 1909 г., и в том же или в следующем году виновники садились в тюрьму. У меня же таких ново-старых дел оказалось около 10 (не считая первых 9), и самое их изобилие оказалось в мою пользу: излишек по отношению ко мне рвения прокуратуры вызвал то последствие, что оно не достигло своей цели и я от кары ускользнул. Странным образом интересы прокуратуры, состоявшие в том, чтобы выловить по возможности все преступления революционного года, вполне совпадали с моими как подсудимого, чтобы все мои преступления, мною забытые или даже никогда мне не бывшие известными, были открыты. Только одно маленькое отличие было между нашими интересами: мои состояли в том, чтобы мои преступления открывались не сразу, а в известной очереди. И случай изумительно благоприятствовал мне. Конечно, я не отказывался в этом отношении помогать судьбе.
Я знаю еще одного (и только одного) преступного издателя, судьба которого оказалась совершенно сходной со мной, – Н. Е. Парамонова, стоявшего во главе книжной фирмы «Донская речь» в Ростове-на-Дону. Против меня было возбуждено всего около 20 дел; против него что-то около 60, и точно так же преступность его многочисленных брошюр открывалась с желательной для него постепенностью, и год крепости, к которому он был присужден, как и я, все оттягивался и оттягивался, пока не пришла амнистия 1913 г.
О неизбежности амнистии в трехсотлетний юбилей дома Романовых я догадался не то в 1907, не то в 1908 г. Со мной не соглашались, с одной стороны, люди, верившие в близость новой революции: таких было немного, но они были, – по большей части из очень юных революционеров; с другой стороны, люди, думавшие, что Николай II в опьянении своей победы ни в каком случае амнистии своим врагам не даст. Я помню разговор, бывший, вероятно, в 1908 г., с Валерием Карриком (талантливым карикатуристом), который хотя и не был в это время юн, но по пылкости своих революционных убеждений верил в скорую революцию и прибавлял: «Ну а если ее не произойдет, то царь, обозленный и революцией 1905 г., и революционным движением следующих годов, опьяненный своей победой и вместе с тем дрожащий за свою колеблющуюся власть, никакой амнистии не даст». Я же отвечал: «К 1913 г. его победа будет полная, за власть дрожать он не будет, и именно в сознании своей победы по силе он должен будет дать амнистию уже в силу укоренившейся традиции». Таким образом, на моем общественном пессимизме я строил лично для себя оптимистическую надежду.
И вот у меня вставал вопрос: «Что же, дотяну я свои дела до 1913 года? Конечно, нет… По всей вероятности, нет… Ну а может быть, все-таки? Чем черт не шутит? Во всяком случае, торопиться в крепость мне нечего. А там обстоятельства покажут».
И вот однажды я помог случаю. Впрочем, и помощь моя была случайная. Но об этом в свое время, а теперь я закончу дело о колбасе.
В конце 1908 г. оно, наконец, было назначено в окружном суде.
Теперь, конечно, я или, лучше сказать, Зарудный, все еще относившийся к этому делу с большой горячностью, своевременно сделал заявление о вызове свидетелей. Мы вызвали главную виновницу всей кутерьмы, Худынцеву, вызвали мать и дочь Черняковских, еще двух-трех исключенных институток, вызвали Маштакова и одну классную даму, про которую институтки говорили, что она была добрая и их отстаивала. Прокурор вызвал начальницу института, даму с какой-то очень громкой фамилией, помнится, княгиню Голицыну.
За несколько дней до процесса ко мне звонок по телефону:
– Можно к вам приехать поговорить по делу? Классная дама Ксениинского института такая-то.
– Сделайте одолжение.
Приезжает классная дама (добрая и заступавшаяся), взяв с собой для подкрепления еще какую-то даму.
– Вы вызвали меня свидетельницей?
– Да.
– Ради бога, освободите меня. Мне сказали, что вы можете. Христом богом прошу.
– Да почему?
– Да зачем я вам? Я ничего не знаю. Я никогда по судам не ходила. Стыд какой! Я не могу. Освободите!
Дама чуть не плакала.
– Для вас стыд явиться на суд свидетельницей, и это вы говорите человеку, который явится в суд подсудимым, а несколько лет тому назад уже осужден судом как преступник, и представьте себе – не чувствует от этого стыда, – смеясь ответил я.
Конечно, я ее освободил.
Из других свидетельниц Худынцева оказалась жительствующей в Москве, но на суд приехала. Остальные наши свидетели явились. Было и недоразумение. Мы вызывали Анну Гуревич, и Анна Гуревич на суд явилась, очень удивленная: оказалась сестрой Любови и Виссариона Гуревич, ничего общего не имеющей с той, которую мы вызывали. Но начальница института, инициаторша всего процесса, вызванная прокуратурой, не явилась и даже сочла ниже своего достоинства прислать хотя бы медицинское свидетельство. Вероятно, она тоже считала стыдом ходить по судам, хотя не считала стыдом возбуждать глупые обвинения.
Председательствовал на суде К. Савич.
Дело было проведено хорошо. Были допрошены все свидетели. Если институтки трещали, выливая свою детскую, хотя уже ослабленную временем злобу на свое начальство, то Маштаков давал очень сдержанные и спокойные по форме, убийственные по существу показания. Режим института с его ослабевшими во время революции вожжами и потом с пробудившейся мстительностью за свою собственную слабость встал перед судом во всей красе. Черняковская рассказывала, как ей кричала Голицына:
– Ваша дочь должна быть взята в 24 минуты!
– Вы, верно, хотите сказать: в 24 часа, – поправил Зарудный.
– Нет, именно в 24 минуты; и тот же самый срок Голицына назначала другим исключенным ученицам. Их буквально выгоняли, не давая времени собрать вещей. Выгоняли прямо на улицу, – у них не было родных в Петербурге. Нескольких я приютила у себя, хотя места у меня было мало[276 - Неточность: этот диалог происходил 17 августа 1907 г., на предыдущем процессе Водовозова. На вопрос А. С. Зарудного, знает ли свидетельница М. П. Черникова, что послужило поводом к исключению ее дочери, последовал ответ: «Мне лично не объяснили, а потребовали, чтобы я ее взяла в 24 минуты». Защитник уточнил: «Вы хотите сказать, в 24 часа?», и Черникова пояснила: «Нет, в разговоре в ответ на мой вопрос: вы хотите, чтобы мы собрались в 24 минуты, почетный опекун А. Н. Трубников прямо сказал: да, в 24 минуты». Защитник спрашивает: «Но вы были предупреждены об исключении вашей дочери?», на что свидетельница отвечает: «Нет, меня призвали для объяснений и только в институте объявили об исключении и необходимости взять дочь в 24 минуты из института» (см.: Дело В. В. Водовозова… С. 28–29).].
Зарудный был превосходен и в ведении допроса, и в защитительной речи.
Последнее слово я посвятил Кальварскому, подчеркивая у него глубокую убежденность в своей правоте, заставившую его без всякой нужды устроить явку с повинной: ни по закону, ни по литературным обычаям он не был обязан к этому.
Вдруг Савич оборвал меня:
– Вы произносите похвальное слово Кальварскому. В последнем слове вы должны защищаться, а не защищать других. Я вам запрещаю это.
Это было, конечно, совершенно неправильно и вместе с тем сказано крайне грубо.
– Если мне не позволяют защищаться как я умею, мне остается только замолчать, – сказал я и сел.
Суд удалился. Приговор: Водовозова подвергнуть штрафу в 50 рублей, Кальварского – штрафу в 25 рублей. Княгиню Голицыну за неявку в суд без уважительных причин оштрафовать на 50 рублей.
Таким образом, мое преступление было оценено совершенно так же, как и Голицыной. Морально приговор был полным оправданием. Практически это означало штраф в 25 рублей, так как мой личный штраф погашался годом крепости. А так как надо мной в это время тяготел еще один процесс и в оттяжке при помощи колбасного дела я не нуждался, то все с той же узкопрактической точки зрения я хотел примириться с приговором.
Но Зарудный закусил удила:
– Я недоволен. Приговор несправедливый. Я требую, чтобы ты перенес его в судебную палату.
И дело перенесено в апелляционном порядке. Жалобу писал Зарудный, и он же потребовал, чтобы мы, подсудимые, на суд не являлись, – мы ему только мешали. Дело же такого рода, что личная явка подсудимых необязательна.
Вечером в день суда торжествующий голос Зарудного в телефон: